Часть II. Рой
I
Итак, пчелы выбранного нами улья стряхнули с себя зимнее оцепенение. Царица снова принялась класть яйца с первых дней февраля. Работницы посетили анемоны, медуницы, золототысячники, фиалки, ивы, орешники… Потом весна овладела землей; амбары и погреба переполнены медом и цветочной пылью. Тысячи пчел рождаются каждый день. Толстые и тяжелые трутни выходят из своих обширных ячеек и бегают по сотам; перенаселение слишком благоденствующего улья становится столь значительным, что вечером сотни запоздавших работниц, возвращаясь от цветов, не находят больше, где поместиться, и вынуждены проводить ночь у порога, где холод опустошает их ряды.
Всем народом овладевает беспокойство, и старая царица испытывает волнение. Она чувствует, что готовится новый жребий. Она религиозно выполнила свой долг доброй создательницы, и теперь из выполненного долга выходят печаль и несчастие. Ее покою угрожает непобедимая сила; скоро придется покинуть город, где она царствует. А между тем этот город — ее творение, это она сама вся целиком. Она его царица не в том смысле, как это понимаем мы, люди. Она там не отдает никаких приказаний, а является в улье подчиненной, наряду с последним из ее подданных, той скрытой обладающей верховною мудростью силе, которую мы в ожидании того времени, когда сумеем проникнуть в нее глубже, называем «духом улья». Но она — мать улья и его единственный орган любви. Она его основала в неизвестности и бедности. Она его беспрерывно населяла собственной плотью, и все, кто его оживляет, — работницы, трутни, личинки, куколки, молодые принцессы, будущее рождение которых должно ускорить ее отбытие и одна из которых уже наследует ей в бессмертной мысли рода, — все они вышли из ее недр.
Всем народом овладевает беспокойство, и старая царица испытывает волнение. Она чувствует, что готовится новый жребий. Она религиозно выполнила свой долг доброй создательницы, и теперь из выполненного долга выходят печаль и несчастие. Ее покою угрожает непобедимая сила; скоро придется покинуть город, где она царствует. А между тем этот город — ее творение, это она сама вся целиком. Она его царица не в том смысле, как это понимаем мы, люди. Она там не отдает никаких приказаний, а является в улье подчиненной, наряду с последним из ее подданных, той скрытой обладающей верховною мудростью силе, которую мы в ожидании того времени, когда сумеем проникнуть в нее глубже, называем «духом улья». Но она — мать улья и его единственный орган любви. Она его основала в неизвестности и бедности. Она его беспрерывно населяла собственной плотью, и все, кто его оживляет, — работницы, трутни, личинки, куколки, молодые принцессы, будущее рождение которых должно ускорить ее отбытие и одна из которых уже наследует ей в бессмертной мысли рода, — все они вышли из ее недр.
II
«Дух улья»? Где он, в ком он воплощается? Он не похож на собственный инстинкт птицы, которая умеет искусно строить свое гнездо и находить другие небеса, когда наступает день перелета. Он не является, тем более, особой машинальной привычкой рода, которая слепо стремится только к жизни и всюду наталкивается на случайности, как только непредвиденное обстоятельство расстраивает ряд обычных явлений. Наоборот, этот дух следует шаг за шагом за всемогущими обстоятельствами, подобно разумному и ловкому рабу, который умеет извлечь пользу из самых опасных повелений своего господина.
Он располагает безжалостно, но благоразумно, — будто подчиненный какому-то великому долгу, — богатствами, счастьем, свободой, жизнью всего крылатого племени. Он день за днем регулирует число рождений и ставит его в точное соотношение с количеством цветов, украшающих луга. Он возвещает царице ее падение или необходимость ее удаления, заставляет ее производить на свет своих соперниц, воспитывает последних по-царски, защищает их от политической ненависти их матери, позволяет или запрещает — смотря по изобилию разноцветных венчиков, более или менее поздней поре весны, вероятным опасностям брачного полета, — чтобы перворожденная из девственных принцесс убила в их колыбелях своих молодых сестер, которые поют царскую песнь. В другой раз, когда сезон становится поздним, когда часы благоденствия менее долги, он — чтобы завершить эпоху переворотов и ускорить возобновление работы, — приказывает самим работницам предать смерти все царское потомство.
Этот дух осторожен и бережлив, но не скуп. Он, по-видимому, знает законы природы, роскошные и немного безрассудные во всем, что касается любви. Поэтому в течение летних дней изобилия он терпит, — ввиду того, что среди них выберет будущая царица своего возлюбленного, — стеснительное присутствие трех или четырех сотен трутней, легкомысленных, неловких, бесполезно суетливых, требовательных, совершенно и постыдно праздных, шумных, обжорливых, грубых, нечистоплотных, ненасытных, огромных. Но как только царица оплодотворена, а цветы открываются позже и закрываются раньше, — он в одно прекрасное утро равнодушно издает повеление о всеобщем и одновременном их избиении.
Он регулирует труды каждой из работниц. Смотря по их возрасту, он распределяет обязанности кормилицам, которые ухаживают за личинками и куколками, статс-дамам, пекущимся, не спуская с нее глаз, о царице, вентиляторшам, которые движением своих крыльев проветривают, освежают или согревают улей и ускоряют испарение меда, слишком насыщенного водою; архитекторам, каменщикам, работницам, выделяющим воск скульпторам, которые образуют цепь и строят соты, сборщицам, отправляющимся в поля собирать нектар цветов, который обратится в мед, цветочную пыль, составляющую пищу личинок и куколок, пчелиную смазку, служащую для законопачивания и укрепления построек города, воду и соль, необходимые молодому поколению нации. Он указывает задачу химикам, которые обеспечивают сохранение меда, впуская туда с помощью жала капельку муравьиной кислоты; работницам, которые заделывают крышечки ячеек, когда содержимое в них сокровище уже зрело; подметальщицам, поддерживающим безукоризненную чистоту улиц и общественных площадей; могильщикам, уносящим прочь трупы; амазонкам охранного отряда, который бодрствует день и ночь для безопасности у входа, опрашивая входящих и выходящих, узнавая в первый раз выходящую молодежь, спугивая бродяг, праздношатающихся и грабителей, изгоняя незаконно вторгшихся; нападают всей массой на грозных врагов и, если нужно, баррикадируют вход.
Наконец, «дух улья» устанавливает час великой жертвы, приносимой ежегодно гению рода, — я говорю о роении, — когда целый народ, достигший вершины своего благосостояния и могущества, вдруг оставляет в жертву будущему поколению все свои богатства, свои дворцы, свои жилища и плоды своих трудов, чтобы отправиться вдаль на поиски неизвестного и необеспеченного нового отечества. Вот акт, который, сознателен ли он или нет, превосходит человеческую мораль. Он иногда разоряет и всегда делает беднее, рассеивает счастливый город, повинуясь закону, стоящему выше счастья улья. Где слагается этот, как мы скоро увидим, вопреки мнению других, далеко не фатальный и не слепой, закон? Где, в каком собрании, в каком свете, в какой общественной сфере пребывает этот дух, которому все подчиняются и который, в свою очередь, подчиняется героическому долгу и разуму, всегда обращенному к будущему?
Здесь с нашими пчелами происходит то же, что и с большинством вещей этого мира; мы наблюдаем несколько их привычек и говорим: они делают то-то, работают так-то, их царицы рождаются таким-то образом, их работницы остаются девственными, они роятся в такое-то время. Мы думаем, что знаем их, и не спрашиваем больше. Мы видим, как они спешат от цветка к цветку; мы наблюдаем трепетную суету улья; их существование кажется нам очень простым и ограниченным, подобно другим существованиям, инстинктивными заботами о пище и размножении. Но стоит только вглядеться ближе и постараться дать себе отчет — и перед нами предстанет ужасающая сложность самых естественных явлений, загадка разума, воли, судеб, целей, средств и причин, непостижимая организация малейшего акта жизни.
Он располагает безжалостно, но благоразумно, — будто подчиненный какому-то великому долгу, — богатствами, счастьем, свободой, жизнью всего крылатого племени. Он день за днем регулирует число рождений и ставит его в точное соотношение с количеством цветов, украшающих луга. Он возвещает царице ее падение или необходимость ее удаления, заставляет ее производить на свет своих соперниц, воспитывает последних по-царски, защищает их от политической ненависти их матери, позволяет или запрещает — смотря по изобилию разноцветных венчиков, более или менее поздней поре весны, вероятным опасностям брачного полета, — чтобы перворожденная из девственных принцесс убила в их колыбелях своих молодых сестер, которые поют царскую песнь. В другой раз, когда сезон становится поздним, когда часы благоденствия менее долги, он — чтобы завершить эпоху переворотов и ускорить возобновление работы, — приказывает самим работницам предать смерти все царское потомство.
Этот дух осторожен и бережлив, но не скуп. Он, по-видимому, знает законы природы, роскошные и немного безрассудные во всем, что касается любви. Поэтому в течение летних дней изобилия он терпит, — ввиду того, что среди них выберет будущая царица своего возлюбленного, — стеснительное присутствие трех или четырех сотен трутней, легкомысленных, неловких, бесполезно суетливых, требовательных, совершенно и постыдно праздных, шумных, обжорливых, грубых, нечистоплотных, ненасытных, огромных. Но как только царица оплодотворена, а цветы открываются позже и закрываются раньше, — он в одно прекрасное утро равнодушно издает повеление о всеобщем и одновременном их избиении.
Он регулирует труды каждой из работниц. Смотря по их возрасту, он распределяет обязанности кормилицам, которые ухаживают за личинками и куколками, статс-дамам, пекущимся, не спуская с нее глаз, о царице, вентиляторшам, которые движением своих крыльев проветривают, освежают или согревают улей и ускоряют испарение меда, слишком насыщенного водою; архитекторам, каменщикам, работницам, выделяющим воск скульпторам, которые образуют цепь и строят соты, сборщицам, отправляющимся в поля собирать нектар цветов, который обратится в мед, цветочную пыль, составляющую пищу личинок и куколок, пчелиную смазку, служащую для законопачивания и укрепления построек города, воду и соль, необходимые молодому поколению нации. Он указывает задачу химикам, которые обеспечивают сохранение меда, впуская туда с помощью жала капельку муравьиной кислоты; работницам, которые заделывают крышечки ячеек, когда содержимое в них сокровище уже зрело; подметальщицам, поддерживающим безукоризненную чистоту улиц и общественных площадей; могильщикам, уносящим прочь трупы; амазонкам охранного отряда, который бодрствует день и ночь для безопасности у входа, опрашивая входящих и выходящих, узнавая в первый раз выходящую молодежь, спугивая бродяг, праздношатающихся и грабителей, изгоняя незаконно вторгшихся; нападают всей массой на грозных врагов и, если нужно, баррикадируют вход.
Наконец, «дух улья» устанавливает час великой жертвы, приносимой ежегодно гению рода, — я говорю о роении, — когда целый народ, достигший вершины своего благосостояния и могущества, вдруг оставляет в жертву будущему поколению все свои богатства, свои дворцы, свои жилища и плоды своих трудов, чтобы отправиться вдаль на поиски неизвестного и необеспеченного нового отечества. Вот акт, который, сознателен ли он или нет, превосходит человеческую мораль. Он иногда разоряет и всегда делает беднее, рассеивает счастливый город, повинуясь закону, стоящему выше счастья улья. Где слагается этот, как мы скоро увидим, вопреки мнению других, далеко не фатальный и не слепой, закон? Где, в каком собрании, в каком свете, в какой общественной сфере пребывает этот дух, которому все подчиняются и который, в свою очередь, подчиняется героическому долгу и разуму, всегда обращенному к будущему?
Здесь с нашими пчелами происходит то же, что и с большинством вещей этого мира; мы наблюдаем несколько их привычек и говорим: они делают то-то, работают так-то, их царицы рождаются таким-то образом, их работницы остаются девственными, они роятся в такое-то время. Мы думаем, что знаем их, и не спрашиваем больше. Мы видим, как они спешат от цветка к цветку; мы наблюдаем трепетную суету улья; их существование кажется нам очень простым и ограниченным, подобно другим существованиям, инстинктивными заботами о пище и размножении. Но стоит только вглядеться ближе и постараться дать себе отчет — и перед нами предстанет ужасающая сложность самых естественных явлений, загадка разума, воли, судеб, целей, средств и причин, непостижимая организация малейшего акта жизни.
III
Итак, в нашем улье подготовляется роение, эта великая жертва требовательным богам расы. Повинуясь требованиям «духа», который кажется нам малодоступным объяснению, ввиду того, что он прямо противоположен всем инстинктам и всем чувствам нашего рода, — шестьдесят или семьдесят тысяч пчел из восьмидесяти или девяноста тысяч общего населения должны оставить в указанный час материнский город. Они не оставят его в минуты тоски; они не убегут под влиянием внезапного решения, подсказанного страхом; не покинут отечество, опустошенное голодом, войной или болезнью. Нет, удаление долго обдумывалось, и благоприятный для того час терпеливо ожидался. Если улей беден, претерпел несчастия в царской семье, суровые непогоды, разграбление, — тогда пчелы его и вовсе не покидают. Они оставляют улей только в апогее его счастья, когда после неутомимого весеннего труда огромный восковой дворец в сто двадцать тысяч расположенных правильными рядами ячеек переполнен новым медом и служащей для питания личинок и куколок радужной мукой, называемой «пчелиным хлебом».
Никогда улей не бывает прекраснее, чем накануне героического отречения. Это для него несравненный час, оживленный, несколько лихорадочный и тем не менее ясный — час изобилия и торжественного веселья. Попробуем представить себе его не так, как его видят пчелы, потому что мы не можем вообразить, каким магическим образом отражаются явления в шести или семи тысячах граней их боковых глаз и в тройном циклопическом глазу на лбу, — но представим себе этот час таким, каким бы мы его увидели, если бы были ростом с пчелу.
С высоты купола, более колоссального, чем купол св. Петра в Риме, отвесно спускаются до полу многочисленные параллельные и гигантские восковые стены, — геометрическая постройка, висящая во мраке и пустоте, которую по точности, пропорциональности частей, смелости и огромности нельзя приравнять ни к одной человеческой постройке.
Каждая из этих, еще совершенно свежих стен, состоит из девственного, серебристого, незапятнанного, ароматного вещества и образована из тысячи ячеек, наполненных пищей, достаточной для пропитания всего народа в течение нескольких недель. Здесь находятся яркие красные, желтые, бурые и черные пятна — это цветочная пыль, — фермент любви всех цветов весны, собранный в прозрачных ячейках. Вокруг, в виде длинных и пышных золотых драпировок с жесткими неподвижными складками, расположен апрельский мед, самый прозрачный и ароматный, в своих двадцати тысячах резервуаров, замкнутых печатью, которая может быть взломана только в дни величайшей нужды. Выше находится майский мед; он еще созревает в своих широко открытых резервуарах, по краям которых целые бдительные отряды поддерживают непрерывный приток воздуха. В центре, вдали от света, который проникает алмазной струей через единственное отверстие, в самой жаркой части улья дремлет и пробуждается будущее. Это царская область яичных ячеек, предназначенная для царицы и ее свиты: около десяти тысяч помещении, где покоятся яички; пятнадцать или шестнадцать тысяч комнат, занятых личинками; сорок тысяч домиков, населенных белыми куколками, за которыми ухаживают тысячи кормилиц[4]. Наконец, в святая святых этого священного пространства находятся три, четыре, шесть или двенадцать замкнутых палат, сравнительно очень обширных, где юные принцессы, воспитываемые во тьме, ожидают своего часа, неподвижные и бледные, окруженные подобием савана.
Никогда улей не бывает прекраснее, чем накануне героического отречения. Это для него несравненный час, оживленный, несколько лихорадочный и тем не менее ясный — час изобилия и торжественного веселья. Попробуем представить себе его не так, как его видят пчелы, потому что мы не можем вообразить, каким магическим образом отражаются явления в шести или семи тысячах граней их боковых глаз и в тройном циклопическом глазу на лбу, — но представим себе этот час таким, каким бы мы его увидели, если бы были ростом с пчелу.
С высоты купола, более колоссального, чем купол св. Петра в Риме, отвесно спускаются до полу многочисленные параллельные и гигантские восковые стены, — геометрическая постройка, висящая во мраке и пустоте, которую по точности, пропорциональности частей, смелости и огромности нельзя приравнять ни к одной человеческой постройке.
Каждая из этих, еще совершенно свежих стен, состоит из девственного, серебристого, незапятнанного, ароматного вещества и образована из тысячи ячеек, наполненных пищей, достаточной для пропитания всего народа в течение нескольких недель. Здесь находятся яркие красные, желтые, бурые и черные пятна — это цветочная пыль, — фермент любви всех цветов весны, собранный в прозрачных ячейках. Вокруг, в виде длинных и пышных золотых драпировок с жесткими неподвижными складками, расположен апрельский мед, самый прозрачный и ароматный, в своих двадцати тысячах резервуаров, замкнутых печатью, которая может быть взломана только в дни величайшей нужды. Выше находится майский мед; он еще созревает в своих широко открытых резервуарах, по краям которых целые бдительные отряды поддерживают непрерывный приток воздуха. В центре, вдали от света, который проникает алмазной струей через единственное отверстие, в самой жаркой части улья дремлет и пробуждается будущее. Это царская область яичных ячеек, предназначенная для царицы и ее свиты: около десяти тысяч помещении, где покоятся яички; пятнадцать или шестнадцать тысяч комнат, занятых личинками; сорок тысяч домиков, населенных белыми куколками, за которыми ухаживают тысячи кормилиц[4]. Наконец, в святая святых этого священного пространства находятся три, четыре, шесть или двенадцать замкнутых палат, сравнительно очень обширных, где юные принцессы, воспитываемые во тьме, ожидают своего часа, неподвижные и бледные, окруженные подобием савана.
IV
И вот в день, предписанный «духом улья», точно определенный согласно неизменным и непреложным законам, часть народа уступает место этим надеждам, еще не имеющим формы. В уснувшем городе оставляют трутней, из которых будет избран царский возлюбленный, очень молодых пчел, которые ухаживают за выводком, и несколько тысяч работниц, которые будут продолжать летать вдаль за добычей, хранить накопленные сокровища и поддерживать нравственные традиции улья, ибо всякий улей имеет свою особую нравственность. Встречаются ульи чрезвычайно добродетельные и весьма развращенные, и неосторожный пчеловод может испортить какое-нибудь племя, заставить его потерять уважение к чужой собственности, подстрекнуть его к грабежу, наделить его привычками к завоеваниям и праздности, которые сделают его страшным для всех маленьких окрестных республик. Для этого достаточно, чтобы пчела получила возможность ощутить, что труд вдалеке, среди луговых цветов, которые нужно посетить сотнями, чтобы выработать одну каплю меду, составляет не единственное и не самое быстрое средство обогащения, и что легче забраться тайком в плохо охраняемые города или силою в такие, где население слишком слабо для оказания сопротивления. Тогда пчела очень скоро теряет чувство долга, того ослепительного, но безжалостного долга, который делает из нее крылатую рабу венчиков в брачной гармонии природы, и пчеловоду часто бывает трудно возвратить к добру такой развращенный улей.
V
Все указывает на то, что роение решается не царицей, а «духом улья». С этой царицей бывает то же, что с предводителями среди людей: они выглядят так, будто повелевают, но сами тем не менее повинуются предписаниям, более повелительным и более необъяснимым, чем те, которые они отдают своим подчиненным. Когда этот дух установил надлежащий момент, он уже, конечно, дал знать о своем решении с самой зари, может быть, накануне или даже за день до того, потому что, едва только солнце высушит первые капли росы, как уже вокруг жужжащего города замечается необычайное волнение, в значении которого пчеловод редко ошибается. Иногда даже можно сказать, что наблюдается борьба, колебание, отступление. Случается, что это золотистое и прозрачное смятение подымается и успокаивается без видимых причин, в продолжение нескольких дней подряд. Образуется ли в это мгновение туча, невидимая для нас, но видимая для пчел, или в их разуме возникает сожаление? Обсуждается ли в шумном совете необходимость отлета? Об этом мы ничего не знаем, так же, как мы не знаем, каким образом «дух улья» сообщает свое решение толпе. Если достоверно, что пчелы сообщаются между собою, то неизвестно, делают ли они это подобно людям. Это ароматное жужжание меда, это полное неги трепетание прекрасных летних дней, которое является одним из наиболее сладостных удовольствий пчеловода, эта праздничная песнь труда, которая подымается и опускается вокруг улья и которая кажется радостным ропотом распустившихся цветов, гимном их счастья, отзвуком их нежных ароматов, голосом белых гвоздик, тмина, душицы, — всего этого пчелы, быть может, не слышат. Тем не менее у них есть целая гамма звуков, которые мы сами различаем и которые переходят от глубокого блаженства до угрозы, гнева, отчаяния; у них есть ода царице, песни изобилия, псалмы печали; у них есть, наконец, долгий и таинственный боевой клич юных принцесс, раздающийся в битвах и избиениях, которые предшествуют брачному полету. Случайна ли эта музыка, которая не нарушает их внутреннего покоя? Во всяком случае, их не трогает шум, который мы производим вокруг улья; но, может быть, они думают, что такого рода шум не их мира и не имеет для них никакого интереса. Есть вероятность, что мы, с другой стороны, слышим только незначительную часть из того, что они говорят, и что они издают множество созвучий, которые наши органы не способны воспринять. Мы увидим дальше, что они, во всяком случае, умеют понимать друг друга и сговариваться с быстротой, иногда поистине чудесной; и когда, например, страшный грабитель меда, огромный Sphinx Atropos, эта зловещая бабочка, имеющая на спине изображение мертвой головы, проникнет в улей при звуках каких-то свойственных лишь ему непреодолимых заклинаний, — новость об этом передается от одной пчелы к другой, от стражей у входа до последних работниц, которые работают далеко, на самых удаленных сотах, — и весь народ содрогается.
VI
Долгое время думали, что, покидая сокровища своего царства, чтобы ринуться таким образом в неизвестную жизнь, эти мудрые работницы, такие бережливые, воздержанные и обыкновенно такие предусмотрительные, — повинуются какому-то роковому безумию, какому-то невольному побуждению, закону рода, повелению природы, той силе, которая для всех существ сокрыта в бесконечном течении времени.
Касается ли дело пчелы или нас самих — мы называем роковым все то, чего еще не понимаем. Но в настоящее время улей выдал две или три из своих существенных тайн; теперь установлено, что этот «исход» не инстинктивен и не неминуем. Это не слепое переселение, но жертва, которая, по-видимому, обдумана, — жертва настоящего поколения будущему. Достаточно, чтобы пчеловод умертвил в их ячейках молодых, еще неподвижных цариц и чтобы в то же время, если личинки и куколки многочисленны, он увеличил склады и дортуары нации, — и немедленно вся бесплодная сумятица успокаивается, пчелы опускаются, точно золотые капли послушного дождя, и их обычный труд направляется на цветы; а старая царица, чувствуя себя необходимой, не надеясь на наследниц или не опасаясь больше их, успокоенная относительно будущего возрождающейся деятельности, отказывается увидеть в этом году солнечный свет. Она мирно возобновляет во мраке свою материнскую задачу, которая заключается в том, чтобы класть яйца, следуя по методической спирали от одной ячейки к другой, не пропуская ни одной, никогда не останавливаясь и выпуская от двух до трех тысяч яиц каждый день.
Что фатального в любви современной расы к расе будущего? Эта фатальность существует также в человеческом роде, но ее могущество и ее объем в нем меньше. Она никогда не приносит там столь великих и столь всеобщих и единодушных жертв. Какому предусмотрительному фатуму повинуемся мы, который соответствовал бы фатуму пчел? Мы этого не знаем, как не имеем понятия и о существе, стоящем по отношению к нам в той же роли наблюдателя, в какой стоим мы по отношению к пчелам.
Касается ли дело пчелы или нас самих — мы называем роковым все то, чего еще не понимаем. Но в настоящее время улей выдал две или три из своих существенных тайн; теперь установлено, что этот «исход» не инстинктивен и не неминуем. Это не слепое переселение, но жертва, которая, по-видимому, обдумана, — жертва настоящего поколения будущему. Достаточно, чтобы пчеловод умертвил в их ячейках молодых, еще неподвижных цариц и чтобы в то же время, если личинки и куколки многочисленны, он увеличил склады и дортуары нации, — и немедленно вся бесплодная сумятица успокаивается, пчелы опускаются, точно золотые капли послушного дождя, и их обычный труд направляется на цветы; а старая царица, чувствуя себя необходимой, не надеясь на наследниц или не опасаясь больше их, успокоенная относительно будущего возрождающейся деятельности, отказывается увидеть в этом году солнечный свет. Она мирно возобновляет во мраке свою материнскую задачу, которая заключается в том, чтобы класть яйца, следуя по методической спирали от одной ячейки к другой, не пропуская ни одной, никогда не останавливаясь и выпуская от двух до трех тысяч яиц каждый день.
Что фатального в любви современной расы к расе будущего? Эта фатальность существует также в человеческом роде, но ее могущество и ее объем в нем меньше. Она никогда не приносит там столь великих и столь всеобщих и единодушных жертв. Какому предусмотрительному фатуму повинуемся мы, который соответствовал бы фатуму пчел? Мы этого не знаем, как не имеем понятия и о существе, стоящем по отношению к нам в той же роли наблюдателя, в какой стоим мы по отношению к пчелам.
VII
Но положим, что человек нисколько не вмешивается в ход истории того улья, который мы избрали. Тогда еще влажный зной прекрасного, подвигающегося спокойными шагами и уже сверкающего под деревьями утра торопит час отлета. Повсюду, т.е. сверху донизу золотистых коридоров, которые разделяют параллельные стены улья, работницы оканчивают приготовления к путешествию. Прежде всего каждая из них нагружается запасом меда, достаточным на пять или на шесть дней. Из этого уносимого ими меда они путем некого еще недостаточно выясненного химического процесса извлекут мед, необходимый для того, чтобы немедленно начать постройку зданий. Кроме того, они запасаются некоторым количеством пчелиной смазки, которая похожа на резину и предназначена для замазывания щелей нового жилья, для укрепления всего, что колеблется, для полировки всех стенок и полного удаления света, потому что они любят работать в кромешной тьме, где они движутся с помощью своих граненых глаз или, может быть, своих щупальцев, которые, как предполагают, одарены неизвестным чувством, способным осязать и измерять тьму.
VIII
Пчелы умеют, следовательно, предвидеть случайности самого опасного дня их существования. Действительно, сегодня они целиком и полностью отдались заботам и неожиданностям, может быть страшным, которые повлечет за собой великий акт; у них не будет времени посетить сады и луга, а завтра, послезавтра возможно, что случится ветер, дождь, что их крылья окоченеют и что цветы совсем не раскроются. Без их предусмотрительности это повлекло бы за собою голод и смерть. Никто не придет к ним на помощь, и они никого не станут молить о ней. Они не знают никого из других ульев и никогда не помогают одна другой. Случается даже, что пчеловод устанавливает улей, в который он собрал старую царицу с окружающим ее роем, бок о бок с только что покинутым ими жилищем. И что же, — какая бы злая судьба их ни постигла, они как будто бесповоротно позабыли мир, трудолюбивое благополучие, огромное богатство и безопасность их старого жилища, и все до одной, до последней, скорее умрут от холода и голода вокруг своей несчастной владычицы, чем войдут снова в родной дом, из которого до них в их нужде доносится дух изобилия, то есть не что иное, как аромат их прошлого труда.
IX
Вот, скажут, чего не сделали бы люди, вот — один из тех фактов, которые доказывают, что, несмотря на чудеса пчелиной организации, там нет ни разумности, ни истинной сознательности. Что знаем мы об этом? Не говоря о том весьма допустимом предположении, что и у других существ имеется разум иной природы, действующий совсем иначе, чем у нас, не будучи в то же время ниже нашего, — не говоря об этом, разве мы, даже не выходя из нашей маленькой человеческой области, являемся такими тонкими судьями в вопросах разума? Достаточно нам увидеть двух-трех двигающихся по улице и разговаривающих между собою людей и не слышать в то же время их речи, — и нам уже очень трудно угадать, какая мысль руководит ими. Думаете ли вы, что обитатель Марса или Венеры, который наблюдал бы с высоты, как на улицах и общественных площадях наших городов копошатся черные точки, каковыми мы являемся в пространстве, — сумел бы, при виде наших движений, наших зданий, наших каналов, наших машин, составить себе точное понятие о нашем разуме, нашей нравственности, нашей манере любить, думать, надеяться, одним словом, о нашей внутренней, истинной сущности? Он ограничился бы констатированием нескольких достаточно удивительных фактов, как мы делаем относительно улья, и, вероятно, извлек бы из них заключения, столь же недостоверные и ошибочные, как и наши.
Во всяком случае, ему было бы очень трудно разглядеть в «наших маленьких черных точках» великое нравственное направление и прекрасное чувство единодушия, которые прорываются в улье. «Куда они идут? — спрашивал бы себя этот наблюдатель после того, как он следил за нами целые годы или века, — что они делают? где средоточие и цель их жизни? повинуются ли они какому-нибудь богу? Я не вижу ничего, что направляло бы их шаги. Один день кажется, что они создают и накопляют какие-то ничтожные вещи, а на другой день они их разрушают и рассеивают. Они уходят и возвращаются, они собираются и расходятся, но неизвестно, чего они хотят. Они представляют массу необъяснимых зрелищ. Так, например, среди них есть такие, которые не обнаруживают, так сказать, никаких движений. Их можно узнать по более блестящей масти; зачастую они также несколько объемистее, чем остальные. Они занимают жилища, в десять, двадцать раз более обширные, более замысловато устроенные и более богатые, чем обыкновенные жилища. Они каждый день устраивают там пиршества, которые длятся целые часы и затягиваются иногда далеко за полночь. Все, к ним приближающиеся, по-видимому, чтят их; разносчики съестных припасов приходят из соседних домов и даже из далеких деревень, чтобы делать им подарки. Нужно думать, что они необходимы и оказывают роду существенные услуги, хотя наши способы исследования еще не позволили нам с точностью определить природу этих услуг. Есть еще и другие, которые, наоборот, не перестают мучительно метаться в больших клетках, загроможденных вертящимися колесами, в темных убежищах, вокруг грузов, на маленьких квадратах земли, которую они роют с утренней зари и до захода солнца. Все заставляет предполагать, что их лихорадочная деятельность является результатом наложенного на них наказания. Действительно, их помещают в тесных лачугах, разоренных и грязных. Они покрыты каким-то бесцветным веществом. А их рвение к своей вредоносной или, по крайней мере, бесполезной деятельности настолько велико, что они едва дают себе время поспать или поесть. Отношение их числа к количеству первых равняется тысяче к одному. Замечательно, что этот род мог поддерживаться до наших дней в условиях, столь неблагоприятных его развитию. Однако следует прибавить, что кроме такого характерного упорства в их мучительной деятельности, они имеют кроткий и безобидный вид и довольствуются остатками со стола тех, которые, очевидно, являются хранителями, а быть может, и спасителями расы».
Во всяком случае, ему было бы очень трудно разглядеть в «наших маленьких черных точках» великое нравственное направление и прекрасное чувство единодушия, которые прорываются в улье. «Куда они идут? — спрашивал бы себя этот наблюдатель после того, как он следил за нами целые годы или века, — что они делают? где средоточие и цель их жизни? повинуются ли они какому-нибудь богу? Я не вижу ничего, что направляло бы их шаги. Один день кажется, что они создают и накопляют какие-то ничтожные вещи, а на другой день они их разрушают и рассеивают. Они уходят и возвращаются, они собираются и расходятся, но неизвестно, чего они хотят. Они представляют массу необъяснимых зрелищ. Так, например, среди них есть такие, которые не обнаруживают, так сказать, никаких движений. Их можно узнать по более блестящей масти; зачастую они также несколько объемистее, чем остальные. Они занимают жилища, в десять, двадцать раз более обширные, более замысловато устроенные и более богатые, чем обыкновенные жилища. Они каждый день устраивают там пиршества, которые длятся целые часы и затягиваются иногда далеко за полночь. Все, к ним приближающиеся, по-видимому, чтят их; разносчики съестных припасов приходят из соседних домов и даже из далеких деревень, чтобы делать им подарки. Нужно думать, что они необходимы и оказывают роду существенные услуги, хотя наши способы исследования еще не позволили нам с точностью определить природу этих услуг. Есть еще и другие, которые, наоборот, не перестают мучительно метаться в больших клетках, загроможденных вертящимися колесами, в темных убежищах, вокруг грузов, на маленьких квадратах земли, которую они роют с утренней зари и до захода солнца. Все заставляет предполагать, что их лихорадочная деятельность является результатом наложенного на них наказания. Действительно, их помещают в тесных лачугах, разоренных и грязных. Они покрыты каким-то бесцветным веществом. А их рвение к своей вредоносной или, по крайней мере, бесполезной деятельности настолько велико, что они едва дают себе время поспать или поесть. Отношение их числа к количеству первых равняется тысяче к одному. Замечательно, что этот род мог поддерживаться до наших дней в условиях, столь неблагоприятных его развитию. Однако следует прибавить, что кроме такого характерного упорства в их мучительной деятельности, они имеют кроткий и безобидный вид и довольствуются остатками со стола тех, которые, очевидно, являются хранителями, а быть может, и спасителями расы».
X
Что же удивительного, что улей, который мы так смутно видим с высоты другого мира, не дает нам с первого же на него брошенного взгляда ясного и глубокого ответа? Не достойно ли восхищения уже то, что его полные совершенства здания, его обычаи, его законы, его экономическая и политическая организации, его добродетели и даже его жестокости немедленно показывают нам идею или бога, которому пчелы служат, и притом бога, который является ни наименее законным, ни наименее разумным из всех постигаемых, хотя он, может быть, единственный, кому мы еще серьезно не поклонялись, — я говорю об идее «будущего»? В нашей человеческой истории мы иногда ищем, чем измерить силу и нравственную величину какого-нибудь народа или расы, и не находим другой мерки, кроме стойкости и широты идеала, к которому они стремятся, и самоотречения, с которым они приносят себя в жертву этому началу. Часто ли мы встречали идеал, более согласный с желаниями вселенной, более твердый, более величественный, более бескорыстный, более явный, и часто ли мы встречали самоотверженность более полную и более героическую?