Страница:
– Ты кто? – без «здрасти» спросил мальчик.
– Мне нужен Владимир Борисович, – объяснила Вика.
– А папки нету дома, – буркнул мальчик.
– А ты его сын? – удивилась Вика.
– А кто же еще, понятное дело, – бросил он.
– А как тебя зовут? – разволновалась Вика.
– Ну, теть, сколько вопросов. – Мальчик скорчил недовольную гримасу и осведомился.
– А чего надо?
– Ничего не надо, – успокоила его Вика. – А папа твой здоров?
– А чё ему сделается? – удивился мальчик.
Вика кивнула и подошла к лифту. Лифт стоял на этаже и тут же открылся. Когда Вика зашла в лифт, мальчик крикнул ей вслед:
– А что папке передать? Кто приходил?
– Передай, что приходила Индюшка, – ответила Вика, и двери лифта плавно закрылись. Она услышала, как мальчик громко рассмеялся.
С Василевским она решила до четверга не тянуть. Дома она налила бокал красного вина, наполнила ванну, бросила туда перламутровые цветные шарики с пеной, забралась в душистую теплую воду, залпом выпила кисловатое вино и набрала номер Василевского.
– Что? – услышала она недовольный голос Василевского – он не любил, когда его беспокоили не ко времени.
– Всё, – лапидарно ответила Вика.
– В каком смысле? – удивился Василевский.
– В прямом. Я от тебя ушла, – объяснила Вика.
– Далеко? – усмехнулся он.
«Дальше не придумаешь, – подумала она про себя, а вслух произнесла заранее приготовленную и отрепетированную речь. Затем, не дождавшись ответа, решительно нажала на „отбой“. И нырнула с головой в пышную пену. Слава Богу, Василевский не перезвонил. „Осмысливает, – удовлетворенно подумала Вика. – Или обиделся. Что ж, и это не повредит, пусть помучается“, – мстительно и с удовольствием подумала она.
На следующий день она набрала Надькин номер.
– Хэлло! – услышала она до боли родной голос.
– Надька, – прошелестела взволнованная Вика.
– Господи! – ответила Надька, и они обе замолчали.
Потом Вика спросила:
– Ну как ты там?
– Четвертого жду, может Бог пошлет девочку, – всхлипнула Надька. – А у тебя что? Как Ксюня?
– У меня все хорошо, Надька, – врала Вика, – и Ксюня на месте, правда, слегка беременная, и Василевский присутствует.
Зачем Надьке знать всю невеселую правду? Не за этим она ей звонила.
– Ксюня? Уже? – ойкнула Надька. – А кто у нее муж?
– А муж у нее чех, Иржи называется.
– Чех? А парень-то хороший, тебе нравится? – продолжала охать Надька.
– Классный! – уверила ее Вика. – «Знала бы Надька, что я его вообще не видела!»
– А Василек с килькой не разделался? – поинтересовалась Надька.
– С Сайрой, Надька, ты забыла, – напомнила Вика.
– Ну, а с Рыжиком ты помирилась? – сыпала вопросами подруга.
– Да, все классно, он женился, у него чудный мальчишка, тоже рыжий, – оживилась Вика. – Общаемся, а как же. Что было, то прошло, брат все-таки. Да и вообще жизнь всех научила: надо уметь прощать, особенно родным людям.
– Точно! – обрадовалась Надька. – Это ты очень правильно сказала, – помолчав, добавила она.
Потом они еще болтали минут двадцать, и уже вовсю солировала Надька, подробно рассказывая про детей, мужа и всю его родню. Свою мать, тетю Полю, она тоже перетащила на Землю обетованную, и тетя Поля вовсю помогала ей с детьми, периодически рыдая по брошенной избе-пятистенке и огороду в деревне Кислицы. Когда Надька полностью отчиталась, Вика тихо попросила ее:
– Прости меня, Надька!
Надька смутилась и ответила:
– Да за что, Господи, я уже ничего не помню. Но ты меня тоже прости, ладно? Кто старое помянет…
В пятницу Вика отправилась в больницу, Ксюне сказала:
«Так, ерунда, киста какая-то крошечная, ничего серьезного». Еще не хватало расстраивать дочь, в ее положении!
В понедельник сделали операцию, и вечером, когда Вика окончательно оклемалась от наркоза, к ней в палату зашла дежурная врачиха – немолодая, полная, с уютным лицом.
– Все плохо? – тихо спросила Вика.
– Что «плохо»? – удивилась врачиха.
– Ну, у меня там, сколько мне осталось?
– Господь с вами, в каком смысле «осталось»? – испугалась врачиха. – Все у вас нормально, обычная миома, рановато, конечно, но сейчас – увы – такая статистика. Подождем неделю биопсию, но я абсолютно уверена.
– Абсолютно? – прошептала Вика и через минуту разревелась.
– Тихо, тихо, швы! – испугалась врачиха и погладила Вику по руке.
А она никак не могла успокоиться, и еще очень разболелся живот. Ей сделали два укола – успокоительный и обезболивающий. И она уснула. На следующий день, к вечеру, пришла Ксюня. Как раненого бойца взвалила на себя Вику, и они медленно пошли по коридору. Через неделю пришел ответ из лаборатории, и Вику выписали домой. Она была еще очень слаба, и Ксюня одевала ее, как ребенка, и застегивала ей сапоги. Они медленно вышли на улицу, и у ворот Вика увидела Василевского. Он стоял у машины и курил.
– Привет, – сказал он ей.
– Привет, – ответила Вика и укоризненно посмотрела на Ксюню. Ксюня пожала плечом и отвела глаза.
Домой они ехали молча, и Вика даже слегка задремала. Ксюня открыла дверь в квартиру, и из кухни вышел очень высокий и очень кудрявый парень в Викином переднике. Вика растерянно и смущенно кивнула:
– Мам! Иржик приготовил кнедлики со свининой и кислой капустой!
И правда, запахи с кухни доносились умопомрачительные. Вика сглотнула слюну, и впервые за последние несколько недель ей по-настоящему захотелось есть.
– Сейчас, только пойду переоденусь, – крикнула Вика. Она зашла в свою комнату и в углу увидела большой коричневый чемодан. Иржин, наверное, подумала Вика и открыла шкаф. В шкафу ровнехонько, одна к одной, висели рубашки Василевского, а на полках аккуратненько были разложены свитера, майки, трусы и носки. Вика переоделась и пошла в ванную. Там, в ванной, на полочке стояли пена для бритья «Жиллетт» и одеколон «Арамис». Ее любимый запах. Точнее, запах ее любимого мужчины. Она приняла душ, подкрасила губы и глаза и зашла на кухню. Иржи и Ксюня накрывали на стол. На подоконнике в вазе стояли ее любимые белые гвоздики. А рядом лежала красная кожаная коробочка.
– Это тебе, мам, – кивнула на коробочку Ксюня.
В коробочке лежали толстая, крученная в веревку цепь и такой же плетеный браслет. Вика застегнула браслет и вытянула руку – полюбоваться.
– Твоя работа? – сурово спросила она Василевского.
Он смутился и отрицательно замотал головой.
– Это от тети Нади, мам, дядька какой-то принес. Смешной такой, в черной шляпе и с пейсами.
Потом все сели за стол и выпили шампанского, хотя Иржи был недоволен и настаивал на пиве, которое, разумеется, было бы более уместно к кислой капусте и свинине. Но Ксюня объявила, что сегодня семейный праздник, а на праздник положено пить шампанское.
За столом сидели: вполне милый будущий зять Иржи, счастливая Ксюня с Викиным внуком в животе и любимый и смущенный Василевский. Квартира сияла чистыми окнами, свежими занавесками и новыми обоями.
А потом Вика устала. И Василевский уложил ее в постель. Они ни о чем не говорили, ничего не обсуждали. Им все было ясно без слов. А когда Вика почти заснула, раздался телефонный звонок, и она взяла трубку, лежащую на тумбочке у кровати.
– Привет, Индюшка! – услышала она знакомый голос. – Как дела? – спросил Рыжик.
Вика подумала и уверенно сказала:
– Прекрасно! – И еще раз повторила по слогам. – Дела у меня действительно пре-крас-но!
И это было абсолютной правдой.
С Рыжиком они проговорили около часа и могли бы говорить еще, но Вика очень хотела спать, и совсем не было сил. Засыпая, она подумала, что нужно срочно отнести в починку осенние сапоги, потому что хоть на улице и январь, но все уже начало таять, ну просто как в марте. Ну, знаете, этот наш сумасшедший московский климат. Ну да, сапоги и что там еще? Ну, в общем, список дел, как обычно. Житейские хлопоты, ну и вообще, когда такая большая семья… А потом она уснула. И ей приснилась дубленка цвета баклажан.
Родная кровь
– Мне нужен Владимир Борисович, – объяснила Вика.
– А папки нету дома, – буркнул мальчик.
– А ты его сын? – удивилась Вика.
– А кто же еще, понятное дело, – бросил он.
– А как тебя зовут? – разволновалась Вика.
– Ну, теть, сколько вопросов. – Мальчик скорчил недовольную гримасу и осведомился.
– А чего надо?
– Ничего не надо, – успокоила его Вика. – А папа твой здоров?
– А чё ему сделается? – удивился мальчик.
Вика кивнула и подошла к лифту. Лифт стоял на этаже и тут же открылся. Когда Вика зашла в лифт, мальчик крикнул ей вслед:
– А что папке передать? Кто приходил?
– Передай, что приходила Индюшка, – ответила Вика, и двери лифта плавно закрылись. Она услышала, как мальчик громко рассмеялся.
С Василевским она решила до четверга не тянуть. Дома она налила бокал красного вина, наполнила ванну, бросила туда перламутровые цветные шарики с пеной, забралась в душистую теплую воду, залпом выпила кисловатое вино и набрала номер Василевского.
– Что? – услышала она недовольный голос Василевского – он не любил, когда его беспокоили не ко времени.
– Всё, – лапидарно ответила Вика.
– В каком смысле? – удивился Василевский.
– В прямом. Я от тебя ушла, – объяснила Вика.
– Далеко? – усмехнулся он.
«Дальше не придумаешь, – подумала она про себя, а вслух произнесла заранее приготовленную и отрепетированную речь. Затем, не дождавшись ответа, решительно нажала на „отбой“. И нырнула с головой в пышную пену. Слава Богу, Василевский не перезвонил. „Осмысливает, – удовлетворенно подумала Вика. – Или обиделся. Что ж, и это не повредит, пусть помучается“, – мстительно и с удовольствием подумала она.
На следующий день она набрала Надькин номер.
– Хэлло! – услышала она до боли родной голос.
– Надька, – прошелестела взволнованная Вика.
– Господи! – ответила Надька, и они обе замолчали.
Потом Вика спросила:
– Ну как ты там?
– Четвертого жду, может Бог пошлет девочку, – всхлипнула Надька. – А у тебя что? Как Ксюня?
– У меня все хорошо, Надька, – врала Вика, – и Ксюня на месте, правда, слегка беременная, и Василевский присутствует.
Зачем Надьке знать всю невеселую правду? Не за этим она ей звонила.
– Ксюня? Уже? – ойкнула Надька. – А кто у нее муж?
– А муж у нее чех, Иржи называется.
– Чех? А парень-то хороший, тебе нравится? – продолжала охать Надька.
– Классный! – уверила ее Вика. – «Знала бы Надька, что я его вообще не видела!»
– А Василек с килькой не разделался? – поинтересовалась Надька.
– С Сайрой, Надька, ты забыла, – напомнила Вика.
– Ну, а с Рыжиком ты помирилась? – сыпала вопросами подруга.
– Да, все классно, он женился, у него чудный мальчишка, тоже рыжий, – оживилась Вика. – Общаемся, а как же. Что было, то прошло, брат все-таки. Да и вообще жизнь всех научила: надо уметь прощать, особенно родным людям.
– Точно! – обрадовалась Надька. – Это ты очень правильно сказала, – помолчав, добавила она.
Потом они еще болтали минут двадцать, и уже вовсю солировала Надька, подробно рассказывая про детей, мужа и всю его родню. Свою мать, тетю Полю, она тоже перетащила на Землю обетованную, и тетя Поля вовсю помогала ей с детьми, периодически рыдая по брошенной избе-пятистенке и огороду в деревне Кислицы. Когда Надька полностью отчиталась, Вика тихо попросила ее:
– Прости меня, Надька!
Надька смутилась и ответила:
– Да за что, Господи, я уже ничего не помню. Но ты меня тоже прости, ладно? Кто старое помянет…
В пятницу Вика отправилась в больницу, Ксюне сказала:
«Так, ерунда, киста какая-то крошечная, ничего серьезного». Еще не хватало расстраивать дочь, в ее положении!
В понедельник сделали операцию, и вечером, когда Вика окончательно оклемалась от наркоза, к ней в палату зашла дежурная врачиха – немолодая, полная, с уютным лицом.
– Все плохо? – тихо спросила Вика.
– Что «плохо»? – удивилась врачиха.
– Ну, у меня там, сколько мне осталось?
– Господь с вами, в каком смысле «осталось»? – испугалась врачиха. – Все у вас нормально, обычная миома, рановато, конечно, но сейчас – увы – такая статистика. Подождем неделю биопсию, но я абсолютно уверена.
– Абсолютно? – прошептала Вика и через минуту разревелась.
– Тихо, тихо, швы! – испугалась врачиха и погладила Вику по руке.
А она никак не могла успокоиться, и еще очень разболелся живот. Ей сделали два укола – успокоительный и обезболивающий. И она уснула. На следующий день, к вечеру, пришла Ксюня. Как раненого бойца взвалила на себя Вику, и они медленно пошли по коридору. Через неделю пришел ответ из лаборатории, и Вику выписали домой. Она была еще очень слаба, и Ксюня одевала ее, как ребенка, и застегивала ей сапоги. Они медленно вышли на улицу, и у ворот Вика увидела Василевского. Он стоял у машины и курил.
– Привет, – сказал он ей.
– Привет, – ответила Вика и укоризненно посмотрела на Ксюню. Ксюня пожала плечом и отвела глаза.
Домой они ехали молча, и Вика даже слегка задремала. Ксюня открыла дверь в квартиру, и из кухни вышел очень высокий и очень кудрявый парень в Викином переднике. Вика растерянно и смущенно кивнула:
– Мам! Иржик приготовил кнедлики со свининой и кислой капустой!
И правда, запахи с кухни доносились умопомрачительные. Вика сглотнула слюну, и впервые за последние несколько недель ей по-настоящему захотелось есть.
– Сейчас, только пойду переоденусь, – крикнула Вика. Она зашла в свою комнату и в углу увидела большой коричневый чемодан. Иржин, наверное, подумала Вика и открыла шкаф. В шкафу ровнехонько, одна к одной, висели рубашки Василевского, а на полках аккуратненько были разложены свитера, майки, трусы и носки. Вика переоделась и пошла в ванную. Там, в ванной, на полочке стояли пена для бритья «Жиллетт» и одеколон «Арамис». Ее любимый запах. Точнее, запах ее любимого мужчины. Она приняла душ, подкрасила губы и глаза и зашла на кухню. Иржи и Ксюня накрывали на стол. На подоконнике в вазе стояли ее любимые белые гвоздики. А рядом лежала красная кожаная коробочка.
– Это тебе, мам, – кивнула на коробочку Ксюня.
В коробочке лежали толстая, крученная в веревку цепь и такой же плетеный браслет. Вика застегнула браслет и вытянула руку – полюбоваться.
– Твоя работа? – сурово спросила она Василевского.
Он смутился и отрицательно замотал головой.
– Это от тети Нади, мам, дядька какой-то принес. Смешной такой, в черной шляпе и с пейсами.
Потом все сели за стол и выпили шампанского, хотя Иржи был недоволен и настаивал на пиве, которое, разумеется, было бы более уместно к кислой капусте и свинине. Но Ксюня объявила, что сегодня семейный праздник, а на праздник положено пить шампанское.
За столом сидели: вполне милый будущий зять Иржи, счастливая Ксюня с Викиным внуком в животе и любимый и смущенный Василевский. Квартира сияла чистыми окнами, свежими занавесками и новыми обоями.
А потом Вика устала. И Василевский уложил ее в постель. Они ни о чем не говорили, ничего не обсуждали. Им все было ясно без слов. А когда Вика почти заснула, раздался телефонный звонок, и она взяла трубку, лежащую на тумбочке у кровати.
– Привет, Индюшка! – услышала она знакомый голос. – Как дела? – спросил Рыжик.
Вика подумала и уверенно сказала:
– Прекрасно! – И еще раз повторила по слогам. – Дела у меня действительно пре-крас-но!
И это было абсолютной правдой.
С Рыжиком они проговорили около часа и могли бы говорить еще, но Вика очень хотела спать, и совсем не было сил. Засыпая, она подумала, что нужно срочно отнести в починку осенние сапоги, потому что хоть на улице и январь, но все уже начало таять, ну просто как в марте. Ну, знаете, этот наш сумасшедший московский климат. Ну да, сапоги и что там еще? Ну, в общем, список дел, как обычно. Житейские хлопоты, ну и вообще, когда такая большая семья… А потом она уснула. И ей приснилась дубленка цвета баклажан.
Родная кровь
Последний четверг каждого месяца – Ляля чтила это свято – она ехала на кладбище. Каждый месяц – так было заведено еще при жизни мамы – папа ушел на два года раньше. Пропуск по уважительной причине мог быть только один-единственный – высокая температура, точно больше 37,5, или опять же высокое давление. Цифры 150 на 100 не принимались.
Зимой, конечно же, было совсем тяжело – неблизкий путь до метро по скользким, как всегда, не чищенным дорогам, потом ставшие с возрастом почти неприступными высокие и крутые ступени автобуса, далее собственно сам автобус, как правило, набитый до отказа приезжими людьми с объемными кошелками, и, наконец, сама дорога к могиле – местами по сугробам или опять же по коварному, припорошенному поземкой льду. Могила – увы – находилась в глубине кладбища, даже скорее ближе к концу его, и немолодая, крупная и неуклюжая в тяжелой старой шубе, Ляля с трудом пробиралась между высокими прутьями чугунных оград. Охая и ворча, она вновь обнаруживала новые памятники, втиснутые на первые, более престижные ряды вдоль дорожек, непозволительно тесня друг друга и напирая своей помпезностью и дороговизной.
Памятника на могиле родителей было два. Первый, еще поставленный мамой отцу, был из черного габро с овальным фарфоровым медальоном и довольно большим, по мнению Ляли, текстом – последним материнским признанием мужу в любви. Когда ушла мать, добить фамилию и даты на невысоком камне было уже практически негде, и Ляля вышла из положения просто – возле пышного цветника к подножию отцовского камня была прибита на бронзовых болтах дощечка из белого мрамора. В общем, получалось, что и после жизни мать была у отца «в ногах», что, впрочем, вполне соответствовало ее земному существованию и мировоззрению. Правда, дощечка активно Ляле не нравилась, и постоянно точила мысль, что надо бы сделать один общий камень, и она подобрала даже их общую фотографию, так любимую когда-то матерью. Молодые и смеющиеся родители в Кисловодске в обнимку. Мать – совсем еще худенькая, легкая, светлые кудряшки и цветное крепдешиновое платье. Отец – уже полысевший, но еще крепкий – о-го-го, в белой тенниске, обтягивающей широкую грудь, в полосатых пижамных штанах, с бадминтонной ракеткой в крупной руке. Но, как всегда, денег на памятник не хватало, да и возможное предстоящее общение с кладбищенскими барыгами вызывало брезгливость и ужас, и, мучаясь, Ляля опять откладывала эту проблему до будущей весны. Был ранний апрель, солнце уже вполне припекало, и даже слегка, самую малость, запахло весной. Но все же это было еще такое нестойкое и обманчивое тепло, и практичная Ляля все еще ходила в старой мерлушковой шубе и тяжелой норковой шапке-чалме, зато сапоги надела резиновые – предусмотрительно, правильно предполагая распутицу и грязь на кладбищенских дорожках. Иногда, правда, в более щадящее время года, компанию ей составляла соседка и подружка давних лет Розка-Резеда, но это было только тогда, когда окончательно сходил снег и уже выскакивали узкими острыми стрелками первые крокусы. У Розки-Резеды на том же кладбище лежал муж.
Тогда их поход удлинялся – сначала Лялины родители, потом неблизкий путь к Розкиному Гаяру. Ляля всегда просила Розку: «Иди, догоню». Хотелось постоять одной в тишине и поговорить про себя с мамой, а Розка не умолкала ни на минуту. Сейчас эта Розка лежала дома с бронхитом, и Ляля поехала одна, чему, честно говоря, была несказанно рада. Настроения общаться не было никакого, да и с утра, впрочем, как обычно, было приличное давление. В автобусе, идущем от метро к кладбищу, слава Богу, нашлось место, и Ляля тяжело плюхнулась с краю, подобрав полы длинной шубы. У окна сидела немолодая женщина со скорбным выражением лица в маленькой черной старомодной шляпке из белесого уже бархата. Ехать до места было минут пятнадцать, и через несколько минут женщина в шляпке обратилась к Ляле. За пятнадцать минут пути словоохотливая спутница со скорбно поджатыми губами успела сообщить конспективно о себе почти все – что она уже девять лет как на пенсии, бездетна, вдовеет уже четырнадцать лет и сегодня святой день – день рождения покойного мужа. Хоть и жизнь она с ним прожила – врагу не пожелаешь, не дай Бог, тьфу-тьфу, никому, но все простила и скучает по нему сильно, хотя только вот сейчас, после его смерти, обрела наконец долгожданный покой. Ляля морщилась, но кивала, она не любила случайных знакомств, а уж тем паче не ждала подобных откровений. Из автобуса вышли вместе. Случайная соседка, мелкая и сухая, выпрыгнула легко первая и услужливо протянула Ляле узкую, мелкую ручку.
Не отстанет, с тоской подумала Ляля. Шла она тяжело, медленно, осторожно пробуя скользкой подошвой дорогу. Случайная знакомая шустро семенила рядом и бесконечно говорила, говорила. Потом она сочувственно прихватила Лялю за локоть, как бы поддерживая ее, на что Ляля сухо и резонно заметила, что если рухнет она, то обязательно потянет за собой и ее – услужливую и добровольную помощницу, но та беспечно махнула рукой, продолжая без умолку трещать. Ляля искоса с раздражением глядела на нее, и тут в голову пришло – Пуговица. И вправду, лицо ее – плоское, белесое, с маленькими глазками без ресниц и курносым носом с открытыми крупными ноздрями – было похоже на старую стертую бельевую пуговицу.
Росту она была маленького, легкая и сухая, чему Ляля, набравшая за последние годы килограммов пятнадцать лишнего веса к своему предыдущему, тоже вполне лишнему, искренне позавидовала. Все это непременно и тут же сказалось на здоровье – одышка, больные ноги. Но бороться с этим Ляля уже перестала, смолоду поняв неравность этой схватки. А какие радости сейчас на пенсии, Господи, еще отказать себе в таком любимом черном хлебе, пирожном, шоколаде? У телевизора или под книжечку. Пуговицу она почти не слушала, думая о своем и мечтая только о том, чтобы навязчивая попутчица поскорее свернула на одну из аллей. Но им оказалось по пути, чему та была несказанно рада. Совсем, видимо, одинокая, подумала с жалостью Ляля, включаясь в ее болтовню. Смешно закатывая маленькие круглые глазки, теперь Пуговица рассказывала о том, каким красавцем был ее покойный муж:
– Бабы гроздьями, гроздьями всю жизнь, до самой смерти. А у гроба? Да что творилось у гроба, – причитала она, – налетели как мухи на мед.
– Сравненьице, – усмехнулась Ляля.
– Да, именно как мухи и у гроба устроили представление, – продолжала со вкусом Пуговица. Было видно, что вспоминать ей все это нравилось. – И рыдали, и на гроб бросались, и даже две сцепились – почти подрались. Поскорбеть не дали, – шмыгнула носом Пуговица и вытерла глаза платком.
Ляля, тяжело дыша, остановилась, ища глазами скамейку.
– Посидим? – обрадовалась ее спутница.
Ляля вздохнула. Она опустилась на сырую скамейку и расстегнула ворот шубы. «Пальто надо было стеганое надеть и платок, вечная манера напялить на себя черт-те что», – с раздражением подумала она.
Пуговица не останавливалась ни на минуту:
– Я их понимаю, им досталось все лучшее – его мужская сила, молодость, красота, ну и все остальное. – Тут она многозначительно замолчала и уставилась на Лялю: – Вы понимаете, о чем я?
Ляля кивнула.
– Мужчина он и вправду был феерический.
«Ну идиотка, – с отчаянием подумала Ляля. – Господи, феерический! Апофеоз глупости. Вечером с Розкой посмеемся».
– А вообще-то… – Тут Пуговица замолчала и уставилась в одну точку. А потом продолжила: – А вообще-то он был вор.
– Как вор? – переспросила слегка растерявшаяся Ляля.
– Так – обычно. Обычный вор-рецидивист, отсидел четыре срока. – Она опять замолчала, скорбно поджав сухие губы.
«Нет, дикость какая-то, – раздраженно подумала Ляля, – мало того, что приклеилась ко мне намертво, так тут еще страстями нешуточными задушить решила, просто сериал какой-то дурацкий. Или все врет, все придумала, с такой овцы станется. Скорее всего. Как всегда, на мою бедную голову».
– И что же он воровал? – с издевкой поинтересовалась Ляля.
– Кражи. Квартирные кражи, – четко ответила Пуговица. – Иногда у своих же богатых любовниц. Как получалось. Некоторые на него даже не заявляли. Как когда.
Она опять замолчала, но Ляле послышалась даже какая-то гордость в ее словах.
– А вы что же? Все знали и терпели? И баб этих бесконечных, и отсидки? – спросила Ляля.
– И передачи, и свидания в Мордовии, и поселение – тринадцать абортов от него сделала, два выкидыша.
– Любили? – уже почти с сочувствием спросила Ляля, теперь, почему-то окончательно поверив ей.
– До смерти, – тихо произнесла Пуговица. Потом подвинулась к Ляле вплотную и страстно зашептала: – Об одном Бога молила – чтобы он его инвалидом сделал, безногим или безруким, чтоб только мне одной, только мне бы достался, – грех, конечно. И горшки бы выносила, и в туалет бы на руках носила, только чтобы я одна и никого больше, понимаете?
Ляля кивнула. Они несколько минут молчали, а потом Ляля со вздохом поднялась с надеждой наконец распрощаться со своей невольной попутчицей. Где там! Пуговица продолжала мелко семенить за Лялей.
– А участок, участок у вас какой?
– Сорок третий, – буркнула Ляля.
– Господи, ну надо же, – обрадовалась Пуговица. – А у меня – сорок второй.
Потом они свернули с центральной аллеи, и Ляля опять попыталась распрощаться с ней. Но новая знакомая продолжала восхищаться уже вслед уходящей Ляле, что ее – она так и сказала: «моя» – могилка на границе Лялиного участка: «Вон – через три ряда, ну, мы с вами оказались еще и соседями».
– Окажемся, возможно, – бросила Ляля через плечо. Ляля прибавила шагу, но Пуговица нагнала ее и потянула за рукав.
– Пойдемте, покажу вам памятник, в прошлом году поставила, полторы тысячи долларов, – настаивала Пуговица.
«Ну что за навязчивость такая, ну ни такта, ни ума, ни понятия, – со злостью подумала Ляля. – А ведь не отвяжется ни за что. Таким ведь все нипочем. Только о своем». И Ляля покорно поплелась за ней.
Жидкая грязь, перемешанная с подтаявшим снегом, чавкала под ногами. Нет, хорошо, хоть резиновые надела, вот отмывать только потом, мелькнуло в Лялиной голове. Они завернули за высокий, почти двухметровый памятник из белого мрамора, с нелепым бронзовым вазоном в изголовье, и тут Пуговица остановилась.
– Вот, – гордо сказала она и кивнула на серую гранитную стелу с нечетким барельефом мужского лица. Ляля скользнула взглядом. «За эти деньги я бы поставила другое», – мелькнуло у нее. Цены она знала хорошо. Потом она прочла текст – нелепую и пошловатую эпитафию в стихах, а дальше увидела фотографию в узком металлическом багете, стоявшую у подножия памятника. И тут у нее перехватило дыхание и гулко и часто забухало сердце. На минуту ей стало нехорошо и слегка качнуло в сторону, и она схватила рукой чугунный шар ограды.
«Вот и встретились, – пронеслось у нее в голове. – Ну здравствуй, моряк-подводник, каперанг, твою мать. Господи, просто бразильское кино».
Пуговица продолжала хвастаться и гордиться памятником. Ляля с трудом взяла себя в руки и твердо, слегка осипшим от волнения голосом распрощалась с ней, сославшись на время и жестко сказав той, что на кладбище ей хочется побыть одной. Пуговица растерянно и обиженно замолчала и заморгала, а Ляля решительно развернулась и стала пробираться между тесными оградами. Дрожащими руками она открыла длинный металлический ящик с кладбищенским инвентарем – веником, совком, полупустыми банками с краской для ограды, вытащила складной стульчик и плюхнулась на него. Хлипкие металлические ножки стульчика глубоко ушли в раскисшую землю. Она расстегнула шубу и понемногу стала приходить в себя.
В середине семидесятых молодая замужняя Ляля уезжала на юг. Горящую путевку предложили в профкоме – это была неслыханная удача, и нервы, разумеется, – кто-то отказался от путевки в последний момент, в предпоследний перед отъездом день, и у Ляли как раз был только что оформлен отпуск. Все случайно совпало. Встревоженная и возбужденная, Ляля боялась, что не достанет билет на поезд: конечно, ведь самый сезон. Но помогли связи отца, и вечером она спешно кидала в чемодан летние вещи, сетуя на то, что не успела купить новый купальник, и со слезами разглядывала оторвавшийся ремешок на старых босоножках. Муж был, как всегда, спокоен и невозмутим, Лялю тормозил и выделил из заначки на румынскую стенку сто рублей. Мама жарила курицу в дорогу, а отец подбивал набойки на выходных туфлях. Ночью Ляля спросила у мужа: «Не сердишься?» Он искренне удивился и сказал, что рад и счастлив такой удаче. Поплакав от волнения, Ляля под утро уснула.
Замужем она была уже шесть лет. Брак был ровный и спокойный, четкий и размеренный, как и сам Лялин муж. В общем, брак их без ярких вспышек был вполне… дружественный. Работал муж в ФИАНЕ – крупном и известном свободными нравами физическом институте, был старше Ляли на восемь лет. Ляля уже почти смирилась с устойчивой скукой и однообразием их жизни, убедив себя, что это и есть покой и надежный оплот, что, наверное, не всякая женщина имеет в семье, но наверняка именно об этом и мечтает.
Жили с Лялиными родителями, жили дружно, вернее, спокойно, уважая привычки и волю друг друга. Мать с отцом относились к зятю почти тепло, а главный материнский критерий оценки был таков – приличный человек. А за этим стоит очень много. Даже почти все. Он и вправду был приличным человеком – уравновешенным, неприхотливым в быту, не жадным, уважающим чужое пространство. А что до скуки, так у кого особенно весело, думала Ляля про близких и дальних подруг. У одной муж погуливал, у другой – попивал, у третьей был жаден и не давал ни копейки. В общем, сложилось мнение, что Ляле повезло больше остальных, пришлось в это поверить и ей. Правда, точила и беспокоила мысль, что не получается с детьми, но поход к врачам и долгие обследования пока откладывала, убеждая себя, что годик-другой еще вполне можно подождать. Бывает же и так.
На вокзал с ней поехал муж, отпросившись с работы. Ляля опять нервничала, без конца проверяя то билет, то путевку, опять всплакнула и загрустила – первый раз они расставались на долгих 24 дня. Муж благородно уговаривал: «Ни о чем не заботься, отдыхай, набирайся сил». Они расцеловались, и он вышел из вагона. Поезд дернулся и тронулся, и Ляля уже махала ему в окно. Потом она достала из чемодана халат и шлепанцы, переоделась и сразу успокоилась и даже повеселела. И спустя два часа уже с удовольствием грызла куриное крылышко.
Попутчиками Ляли оказалась веселая студенческая пара молодоженов, занимающаяся черт-те чем беспрестанно на узкой верхней полке. И когда раздавались очередные усиленные сопение и возня, Ляля тактично удалялась в коридор и стояла долго у окна. Ночью в Курске в купе зашла пожилая дама и тут же улеглась спать. Ляля тоже уснула, а утром, когда открыла глаза, с радостью обнаружила за окном совсем другой пейзаж. Уже не было темных и густых хвойных лесов и светлых прозрачных березовых рощ. В основном поля, поля, редкие мелкие пролески и белые светлые хатки – вместо темных, рубленых, мрачных российских изб. И обязательно яркие палисадники у крыльца – круглые георгины, пестрые астры и высокие острые гладиолусы. Проснулась и новая попутчица, которая оказалась учительницей музыки да и просто дамой, приятной во всех отношениях. На юг она ехала к своей старинной школьной приятельнице. Она торжественно извлекла из дорожной сумки банку настоящего бразильского кофе, и Ляля принесла от проводника кипяток.
Молодожены безмятежно спали на одной полке, и никакая сила не могла бы их растащить.
– Молодость! – мило улыбнувшись, доброжелательно прокомментировала дама.
– Любовь! – почему-то вздохнула Ляля.
Дама, прищурившись, внимательно посмотрела на Лялю.
– Завидуете? – усмехнувшись, спросила она.
– Да Господь с вами, – смущенно отмахнулась Ляля. – Я замужем, – поспешно добавила она.
– Ну при чем тут это? – усмехнулась дама.
На станциях Ляля выбегала к газетному киоску, покупала у торговок первые южные фрукты. Валялась, читала, грызла любимые «каменные» груши. По прибытии на перроне тетки разных возрастов мигом обступали сошедших с поезда пассажиров. Ляля решительно пробилась сквозь плотную толпу и вышла на привокзальную площадь. На такси до санатория ехали восемь минут – по московским меркам, просто смешно. Здание санатория – колонны, гипсовые балясины, огромные холлы в красных ковровых дорожках – утопало в густой зелени пышного парка. Номер оказался роскошным – высоченные потолки с лепниной, массивная двуспальная кровать под шелковым покрывалом, телевизор, графин с водой, свой, автономный, душ и туалет. В ванной сиротливо висели два тонких вафельных полотенца. Ляля приняла душ, разобрала чемодан, надела легкий цветастый сарафан, шлепки, схватила полотенце и побежала на море. На улице было уже темно – ранняя южная звездная ночь. На берегу она скинула шлепки и осторожно пошла по мелкой, уже успевшей остыть гальке к морю. Море было теплое и шелковистое. По воде, мерцая, серебрилась тонкая лунная дорожка. Ляля замерла от восторга. Так выглядит счастье, подумалось ей. Наплававшись, она вернулась в номер и вытянулась на широкой кровати. Ее сон в эту ночь был легок и безмятежен. Вмиг отпустили все московские заботы – вечная нехватка денег, интриги сотрудниц, зудящие мысли о новом зимнем пальто (старое износилось до непотребства), периодически дающий о себе знать гастрит, постоянно ноющая косточка на правой ступне, незалеченная дырка в зубе мудрости, увеличивающаяся не по дням, а по часам, страдания по поводу первых морщин в уголках глаз – тех самых гусиных лапок, которые Ляля называла гнусиными.
Зимой, конечно же, было совсем тяжело – неблизкий путь до метро по скользким, как всегда, не чищенным дорогам, потом ставшие с возрастом почти неприступными высокие и крутые ступени автобуса, далее собственно сам автобус, как правило, набитый до отказа приезжими людьми с объемными кошелками, и, наконец, сама дорога к могиле – местами по сугробам или опять же по коварному, припорошенному поземкой льду. Могила – увы – находилась в глубине кладбища, даже скорее ближе к концу его, и немолодая, крупная и неуклюжая в тяжелой старой шубе, Ляля с трудом пробиралась между высокими прутьями чугунных оград. Охая и ворча, она вновь обнаруживала новые памятники, втиснутые на первые, более престижные ряды вдоль дорожек, непозволительно тесня друг друга и напирая своей помпезностью и дороговизной.
Памятника на могиле родителей было два. Первый, еще поставленный мамой отцу, был из черного габро с овальным фарфоровым медальоном и довольно большим, по мнению Ляли, текстом – последним материнским признанием мужу в любви. Когда ушла мать, добить фамилию и даты на невысоком камне было уже практически негде, и Ляля вышла из положения просто – возле пышного цветника к подножию отцовского камня была прибита на бронзовых болтах дощечка из белого мрамора. В общем, получалось, что и после жизни мать была у отца «в ногах», что, впрочем, вполне соответствовало ее земному существованию и мировоззрению. Правда, дощечка активно Ляле не нравилась, и постоянно точила мысль, что надо бы сделать один общий камень, и она подобрала даже их общую фотографию, так любимую когда-то матерью. Молодые и смеющиеся родители в Кисловодске в обнимку. Мать – совсем еще худенькая, легкая, светлые кудряшки и цветное крепдешиновое платье. Отец – уже полысевший, но еще крепкий – о-го-го, в белой тенниске, обтягивающей широкую грудь, в полосатых пижамных штанах, с бадминтонной ракеткой в крупной руке. Но, как всегда, денег на памятник не хватало, да и возможное предстоящее общение с кладбищенскими барыгами вызывало брезгливость и ужас, и, мучаясь, Ляля опять откладывала эту проблему до будущей весны. Был ранний апрель, солнце уже вполне припекало, и даже слегка, самую малость, запахло весной. Но все же это было еще такое нестойкое и обманчивое тепло, и практичная Ляля все еще ходила в старой мерлушковой шубе и тяжелой норковой шапке-чалме, зато сапоги надела резиновые – предусмотрительно, правильно предполагая распутицу и грязь на кладбищенских дорожках. Иногда, правда, в более щадящее время года, компанию ей составляла соседка и подружка давних лет Розка-Резеда, но это было только тогда, когда окончательно сходил снег и уже выскакивали узкими острыми стрелками первые крокусы. У Розки-Резеды на том же кладбище лежал муж.
Тогда их поход удлинялся – сначала Лялины родители, потом неблизкий путь к Розкиному Гаяру. Ляля всегда просила Розку: «Иди, догоню». Хотелось постоять одной в тишине и поговорить про себя с мамой, а Розка не умолкала ни на минуту. Сейчас эта Розка лежала дома с бронхитом, и Ляля поехала одна, чему, честно говоря, была несказанно рада. Настроения общаться не было никакого, да и с утра, впрочем, как обычно, было приличное давление. В автобусе, идущем от метро к кладбищу, слава Богу, нашлось место, и Ляля тяжело плюхнулась с краю, подобрав полы длинной шубы. У окна сидела немолодая женщина со скорбным выражением лица в маленькой черной старомодной шляпке из белесого уже бархата. Ехать до места было минут пятнадцать, и через несколько минут женщина в шляпке обратилась к Ляле. За пятнадцать минут пути словоохотливая спутница со скорбно поджатыми губами успела сообщить конспективно о себе почти все – что она уже девять лет как на пенсии, бездетна, вдовеет уже четырнадцать лет и сегодня святой день – день рождения покойного мужа. Хоть и жизнь она с ним прожила – врагу не пожелаешь, не дай Бог, тьфу-тьфу, никому, но все простила и скучает по нему сильно, хотя только вот сейчас, после его смерти, обрела наконец долгожданный покой. Ляля морщилась, но кивала, она не любила случайных знакомств, а уж тем паче не ждала подобных откровений. Из автобуса вышли вместе. Случайная соседка, мелкая и сухая, выпрыгнула легко первая и услужливо протянула Ляле узкую, мелкую ручку.
Не отстанет, с тоской подумала Ляля. Шла она тяжело, медленно, осторожно пробуя скользкой подошвой дорогу. Случайная знакомая шустро семенила рядом и бесконечно говорила, говорила. Потом она сочувственно прихватила Лялю за локоть, как бы поддерживая ее, на что Ляля сухо и резонно заметила, что если рухнет она, то обязательно потянет за собой и ее – услужливую и добровольную помощницу, но та беспечно махнула рукой, продолжая без умолку трещать. Ляля искоса с раздражением глядела на нее, и тут в голову пришло – Пуговица. И вправду, лицо ее – плоское, белесое, с маленькими глазками без ресниц и курносым носом с открытыми крупными ноздрями – было похоже на старую стертую бельевую пуговицу.
Росту она была маленького, легкая и сухая, чему Ляля, набравшая за последние годы килограммов пятнадцать лишнего веса к своему предыдущему, тоже вполне лишнему, искренне позавидовала. Все это непременно и тут же сказалось на здоровье – одышка, больные ноги. Но бороться с этим Ляля уже перестала, смолоду поняв неравность этой схватки. А какие радости сейчас на пенсии, Господи, еще отказать себе в таком любимом черном хлебе, пирожном, шоколаде? У телевизора или под книжечку. Пуговицу она почти не слушала, думая о своем и мечтая только о том, чтобы навязчивая попутчица поскорее свернула на одну из аллей. Но им оказалось по пути, чему та была несказанно рада. Совсем, видимо, одинокая, подумала с жалостью Ляля, включаясь в ее болтовню. Смешно закатывая маленькие круглые глазки, теперь Пуговица рассказывала о том, каким красавцем был ее покойный муж:
– Бабы гроздьями, гроздьями всю жизнь, до самой смерти. А у гроба? Да что творилось у гроба, – причитала она, – налетели как мухи на мед.
– Сравненьице, – усмехнулась Ляля.
– Да, именно как мухи и у гроба устроили представление, – продолжала со вкусом Пуговица. Было видно, что вспоминать ей все это нравилось. – И рыдали, и на гроб бросались, и даже две сцепились – почти подрались. Поскорбеть не дали, – шмыгнула носом Пуговица и вытерла глаза платком.
Ляля, тяжело дыша, остановилась, ища глазами скамейку.
– Посидим? – обрадовалась ее спутница.
Ляля вздохнула. Она опустилась на сырую скамейку и расстегнула ворот шубы. «Пальто надо было стеганое надеть и платок, вечная манера напялить на себя черт-те что», – с раздражением подумала она.
Пуговица не останавливалась ни на минуту:
– Я их понимаю, им досталось все лучшее – его мужская сила, молодость, красота, ну и все остальное. – Тут она многозначительно замолчала и уставилась на Лялю: – Вы понимаете, о чем я?
Ляля кивнула.
– Мужчина он и вправду был феерический.
«Ну идиотка, – с отчаянием подумала Ляля. – Господи, феерический! Апофеоз глупости. Вечером с Розкой посмеемся».
– А вообще-то… – Тут Пуговица замолчала и уставилась в одну точку. А потом продолжила: – А вообще-то он был вор.
– Как вор? – переспросила слегка растерявшаяся Ляля.
– Так – обычно. Обычный вор-рецидивист, отсидел четыре срока. – Она опять замолчала, скорбно поджав сухие губы.
«Нет, дикость какая-то, – раздраженно подумала Ляля, – мало того, что приклеилась ко мне намертво, так тут еще страстями нешуточными задушить решила, просто сериал какой-то дурацкий. Или все врет, все придумала, с такой овцы станется. Скорее всего. Как всегда, на мою бедную голову».
– И что же он воровал? – с издевкой поинтересовалась Ляля.
– Кражи. Квартирные кражи, – четко ответила Пуговица. – Иногда у своих же богатых любовниц. Как получалось. Некоторые на него даже не заявляли. Как когда.
Она опять замолчала, но Ляле послышалась даже какая-то гордость в ее словах.
– А вы что же? Все знали и терпели? И баб этих бесконечных, и отсидки? – спросила Ляля.
– И передачи, и свидания в Мордовии, и поселение – тринадцать абортов от него сделала, два выкидыша.
– Любили? – уже почти с сочувствием спросила Ляля, теперь, почему-то окончательно поверив ей.
– До смерти, – тихо произнесла Пуговица. Потом подвинулась к Ляле вплотную и страстно зашептала: – Об одном Бога молила – чтобы он его инвалидом сделал, безногим или безруким, чтоб только мне одной, только мне бы достался, – грех, конечно. И горшки бы выносила, и в туалет бы на руках носила, только чтобы я одна и никого больше, понимаете?
Ляля кивнула. Они несколько минут молчали, а потом Ляля со вздохом поднялась с надеждой наконец распрощаться со своей невольной попутчицей. Где там! Пуговица продолжала мелко семенить за Лялей.
– А участок, участок у вас какой?
– Сорок третий, – буркнула Ляля.
– Господи, ну надо же, – обрадовалась Пуговица. – А у меня – сорок второй.
Потом они свернули с центральной аллеи, и Ляля опять попыталась распрощаться с ней. Но новая знакомая продолжала восхищаться уже вслед уходящей Ляле, что ее – она так и сказала: «моя» – могилка на границе Лялиного участка: «Вон – через три ряда, ну, мы с вами оказались еще и соседями».
– Окажемся, возможно, – бросила Ляля через плечо. Ляля прибавила шагу, но Пуговица нагнала ее и потянула за рукав.
– Пойдемте, покажу вам памятник, в прошлом году поставила, полторы тысячи долларов, – настаивала Пуговица.
«Ну что за навязчивость такая, ну ни такта, ни ума, ни понятия, – со злостью подумала Ляля. – А ведь не отвяжется ни за что. Таким ведь все нипочем. Только о своем». И Ляля покорно поплелась за ней.
Жидкая грязь, перемешанная с подтаявшим снегом, чавкала под ногами. Нет, хорошо, хоть резиновые надела, вот отмывать только потом, мелькнуло в Лялиной голове. Они завернули за высокий, почти двухметровый памятник из белого мрамора, с нелепым бронзовым вазоном в изголовье, и тут Пуговица остановилась.
– Вот, – гордо сказала она и кивнула на серую гранитную стелу с нечетким барельефом мужского лица. Ляля скользнула взглядом. «За эти деньги я бы поставила другое», – мелькнуло у нее. Цены она знала хорошо. Потом она прочла текст – нелепую и пошловатую эпитафию в стихах, а дальше увидела фотографию в узком металлическом багете, стоявшую у подножия памятника. И тут у нее перехватило дыхание и гулко и часто забухало сердце. На минуту ей стало нехорошо и слегка качнуло в сторону, и она схватила рукой чугунный шар ограды.
«Вот и встретились, – пронеслось у нее в голове. – Ну здравствуй, моряк-подводник, каперанг, твою мать. Господи, просто бразильское кино».
Пуговица продолжала хвастаться и гордиться памятником. Ляля с трудом взяла себя в руки и твердо, слегка осипшим от волнения голосом распрощалась с ней, сославшись на время и жестко сказав той, что на кладбище ей хочется побыть одной. Пуговица растерянно и обиженно замолчала и заморгала, а Ляля решительно развернулась и стала пробираться между тесными оградами. Дрожащими руками она открыла длинный металлический ящик с кладбищенским инвентарем – веником, совком, полупустыми банками с краской для ограды, вытащила складной стульчик и плюхнулась на него. Хлипкие металлические ножки стульчика глубоко ушли в раскисшую землю. Она расстегнула шубу и понемногу стала приходить в себя.
В середине семидесятых молодая замужняя Ляля уезжала на юг. Горящую путевку предложили в профкоме – это была неслыханная удача, и нервы, разумеется, – кто-то отказался от путевки в последний момент, в предпоследний перед отъездом день, и у Ляли как раз был только что оформлен отпуск. Все случайно совпало. Встревоженная и возбужденная, Ляля боялась, что не достанет билет на поезд: конечно, ведь самый сезон. Но помогли связи отца, и вечером она спешно кидала в чемодан летние вещи, сетуя на то, что не успела купить новый купальник, и со слезами разглядывала оторвавшийся ремешок на старых босоножках. Муж был, как всегда, спокоен и невозмутим, Лялю тормозил и выделил из заначки на румынскую стенку сто рублей. Мама жарила курицу в дорогу, а отец подбивал набойки на выходных туфлях. Ночью Ляля спросила у мужа: «Не сердишься?» Он искренне удивился и сказал, что рад и счастлив такой удаче. Поплакав от волнения, Ляля под утро уснула.
Замужем она была уже шесть лет. Брак был ровный и спокойный, четкий и размеренный, как и сам Лялин муж. В общем, брак их без ярких вспышек был вполне… дружественный. Работал муж в ФИАНЕ – крупном и известном свободными нравами физическом институте, был старше Ляли на восемь лет. Ляля уже почти смирилась с устойчивой скукой и однообразием их жизни, убедив себя, что это и есть покой и надежный оплот, что, наверное, не всякая женщина имеет в семье, но наверняка именно об этом и мечтает.
Жили с Лялиными родителями, жили дружно, вернее, спокойно, уважая привычки и волю друг друга. Мать с отцом относились к зятю почти тепло, а главный материнский критерий оценки был таков – приличный человек. А за этим стоит очень много. Даже почти все. Он и вправду был приличным человеком – уравновешенным, неприхотливым в быту, не жадным, уважающим чужое пространство. А что до скуки, так у кого особенно весело, думала Ляля про близких и дальних подруг. У одной муж погуливал, у другой – попивал, у третьей был жаден и не давал ни копейки. В общем, сложилось мнение, что Ляле повезло больше остальных, пришлось в это поверить и ей. Правда, точила и беспокоила мысль, что не получается с детьми, но поход к врачам и долгие обследования пока откладывала, убеждая себя, что годик-другой еще вполне можно подождать. Бывает же и так.
На вокзал с ней поехал муж, отпросившись с работы. Ляля опять нервничала, без конца проверяя то билет, то путевку, опять всплакнула и загрустила – первый раз они расставались на долгих 24 дня. Муж благородно уговаривал: «Ни о чем не заботься, отдыхай, набирайся сил». Они расцеловались, и он вышел из вагона. Поезд дернулся и тронулся, и Ляля уже махала ему в окно. Потом она достала из чемодана халат и шлепанцы, переоделась и сразу успокоилась и даже повеселела. И спустя два часа уже с удовольствием грызла куриное крылышко.
Попутчиками Ляли оказалась веселая студенческая пара молодоженов, занимающаяся черт-те чем беспрестанно на узкой верхней полке. И когда раздавались очередные усиленные сопение и возня, Ляля тактично удалялась в коридор и стояла долго у окна. Ночью в Курске в купе зашла пожилая дама и тут же улеглась спать. Ляля тоже уснула, а утром, когда открыла глаза, с радостью обнаружила за окном совсем другой пейзаж. Уже не было темных и густых хвойных лесов и светлых прозрачных березовых рощ. В основном поля, поля, редкие мелкие пролески и белые светлые хатки – вместо темных, рубленых, мрачных российских изб. И обязательно яркие палисадники у крыльца – круглые георгины, пестрые астры и высокие острые гладиолусы. Проснулась и новая попутчица, которая оказалась учительницей музыки да и просто дамой, приятной во всех отношениях. На юг она ехала к своей старинной школьной приятельнице. Она торжественно извлекла из дорожной сумки банку настоящего бразильского кофе, и Ляля принесла от проводника кипяток.
Молодожены безмятежно спали на одной полке, и никакая сила не могла бы их растащить.
– Молодость! – мило улыбнувшись, доброжелательно прокомментировала дама.
– Любовь! – почему-то вздохнула Ляля.
Дама, прищурившись, внимательно посмотрела на Лялю.
– Завидуете? – усмехнувшись, спросила она.
– Да Господь с вами, – смущенно отмахнулась Ляля. – Я замужем, – поспешно добавила она.
– Ну при чем тут это? – усмехнулась дама.
На станциях Ляля выбегала к газетному киоску, покупала у торговок первые южные фрукты. Валялась, читала, грызла любимые «каменные» груши. По прибытии на перроне тетки разных возрастов мигом обступали сошедших с поезда пассажиров. Ляля решительно пробилась сквозь плотную толпу и вышла на привокзальную площадь. На такси до санатория ехали восемь минут – по московским меркам, просто смешно. Здание санатория – колонны, гипсовые балясины, огромные холлы в красных ковровых дорожках – утопало в густой зелени пышного парка. Номер оказался роскошным – высоченные потолки с лепниной, массивная двуспальная кровать под шелковым покрывалом, телевизор, графин с водой, свой, автономный, душ и туалет. В ванной сиротливо висели два тонких вафельных полотенца. Ляля приняла душ, разобрала чемодан, надела легкий цветастый сарафан, шлепки, схватила полотенце и побежала на море. На улице было уже темно – ранняя южная звездная ночь. На берегу она скинула шлепки и осторожно пошла по мелкой, уже успевшей остыть гальке к морю. Море было теплое и шелковистое. По воде, мерцая, серебрилась тонкая лунная дорожка. Ляля замерла от восторга. Так выглядит счастье, подумалось ей. Наплававшись, она вернулась в номер и вытянулась на широкой кровати. Ее сон в эту ночь был легок и безмятежен. Вмиг отпустили все московские заботы – вечная нехватка денег, интриги сотрудниц, зудящие мысли о новом зимнем пальто (старое износилось до непотребства), периодически дающий о себе знать гастрит, постоянно ноющая косточка на правой ступне, незалеченная дырка в зубе мудрости, увеличивающаяся не по дням, а по часам, страдания по поводу первых морщин в уголках глаз – тех самых гусиных лапок, которые Ляля называла гнусиными.