«Беловатый нежный туман стлался, бежал, казалось, догоняя их, где-то кричали совята… на востоке неровно и мохнато горела звезда в начавшем розоветь тумане».
   Кузмин прожил в своей любимой Италии три месяца, изучая церковную музыку, историю иезуитов и литературу о гностицизме.
   В Италии он даже попробовал и вовсе перейти в католичество, пытаясь в нем найти выход из охватившего его духовного кризиса. Но в католики его, в отличие от Вячеслава Иванова, не взяли.
   И тогда, вернувшись на родину, Кузмин попробовал духовно спастись через паломничество в поволжские и олонецкие монашеские скиты.
   Но и старообрядцем не стал.
   В повести «Крылья» молодой купец-старообрядец Саша Сорокин говорит главному герою:
   «Как после посещения театра ты Канон Иисусу читать будешь? Легче человека убить».
   Ну вот, чтобы никого не убивать, Кузмин и выбрал, в конце концов, не чтение с утра до вечера Канона, а театр, музыку, поэзию, искусство.
   Как и Пушкина, «поэта от безумия спасает только Гармония».
   «То я ничего не хотел кроме церковности, быта, народности, отвергал все искусство, всю современность, – вспоминал позднее поэт эти самые темные и мрачные годы своей молодости, – то только и бредил Габриэле Д’Аннунцио, новым искусством и чувствительностью».
   29 октября 1905 года Кузмин оставил в своем дневнике такое воспоминание:
   «Когда я шел домой по узкой темной улочке, я думал, что красоту и прелесть жизни я лучше всего постигаю в Возрождении и Восемнадцатом веке.
   Но сложные, смутные настроения при дымных закатах в больших городах, до слез привязанность к плоти, печаль кончившихся вещей, готовность на лишения, какая-то пророческая власть, вакхика и мистика, и сладострастие – все это, представляется мне, я нашел скорее или в древних культах смешанных – Рим, Александрия. – или в чистоте еще будущей современности».
   По возвращении в Петербург в начале девяностых годов Кузмин волею судеб сходится с известным в городе семейством Верховских, в этом доме он впервые погружается в жизнь, пусть и чужую, совсем не похожую на ту, которую он прежде видал в домах других своих знакомых, зато полностью погруженную в интерес к поэзии и музыке.
   В атмосфере этого дома Кузмин впервые и сам начинает не от случая к случаю, и не от повода к поводу, а регулярно, то есть постоянно, то есть профессионально заниматься сочинением стихов.
   Первые стихи были просто текстами к его музыке. Кузмин ведь начинал как композитор, писал оперы, романсы, сонаты, вот и в стихах своих он делал расчет на восприятие слова, КАК СЛОВА ЗВУЧАЩЕГО, А НЕ КАК ЧИТАЕМОГО ГЛАЗАМИ.
   И в литературу Кузмин вступил в качестве, как сказали бы в теперешние времена, просто подтекстовщика своих собственных мелодий.
   «Кузмин готовился быть композитором, – читаем мы в мемуарной прозе Георгия Иванова «Петербургские зимы». – Именно занятию музыкой Кузмин обязан своей быстрой литературной славой. Может быть, и всей карьерой.
   Музыкальный критик В. Каратыгин где-то услышал игру и ею пленился. В качестве музыканта Кузмин и вошел в петербургский поэтический круг – а там уж распознали его настоящее призвание.
   Стихам Кузмина «учил» Брюсов.
   – Вот вы все ищете слов для музыки, – уговаривал его Брюсов, – и не находите подходящих. А другие находят без труда – берут первое попавшееся… и довольны. Вы же не находите. Почему? Потому, что для вас слова не менее важны. Значит, вы должны сами их сочинять.
   – Помилуйте, Валерий Яковлевич, как же сочинять? Я не умею. Мне рифм не подобрать.
   И Брюсов учил тридцатилетнего начинающего «подбирать рифмы».
   Ученик оказался способным».
   Не слишком удачно впервые показался в печати драмой в стихах «История рыцаря Д’Алессио» и циклом «Тринадцать сонетов» («Зеленый сборник». Санкт-Петербург. 1905 год), зато уже в следующем 1906 году публикует в брюсовских «Весах» в седьмом номере – цикл стихотворений «Александрийские песни» и в одиннадцатом номере – повесть «Крылья», эти тексты принесли их автору грандиозный успех и так необходимую каждому писателю, особенно поначалу, – скандальную известность.
   «Александрийские песни», а затем и другие циклы стихов, особенно первый: «Любовь этого лета», вошедшие затем в первую книгу «Сети» (Москва, 1908 год) поразили современников неожиданной сюжетной интонационной и версификационной раскрепощенностью, новизной поэтического осмысления и преображения.
   Александр Блок так отозвался о «Сетях»:
   «В то время, когда вскипает кругом общественное море, как собираются люди для обсуждения самых последних, всегда острых и тревожных событий, услышишь иногда песню захожего певца и заслушаешься.
   Таковы стихи Кузмина в наше время.
   Он – чужой нашему каждому дню, но поет он так нежно и призывно, что голос его никогда не оскорбит, редко оставит равнодушным и часто напомнит душе о ее прекрасном прошлом и прекрасном будущем, забываемом среди волнений наших железных и каменных будней…»
   «Кузмин появился как нельзя вовремя, – пишет Георгий Иванов. – Первое стихотворение его первой книги начиналось строчками, прозвучавшими тогда как откровение:
 
Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку…
 
   Вот, вот – именно. Все устали от слога высокого, все хотели «прекрасной ясности», которую провозгласил Кузмин.
   И редко чье имя произносилось с большим вниманием и надеждой, чем тогда имя Кузмина. И не только читателями. Но и людьми, чье одобрение вряд ли можно было заслужить не по праву. – Вячеславом Ивановым, Иннокентием Анненским. Для лучшей части тогдашней поэтической молодежи имя Кузмина было самым дорогим.
   Они пленительны и сейчас, его ранние вещи…»
   До трагического октября 1917 года поэт выпустил три стихотворные книги:
   «Сети».
   «Куранты любви» – Москва, 1910 год.
   «Осенние озера» – Санкт-Петербург, 1914 год.
   «Прекрасный сборник издал Михаил Кузмин, – отозвался на этот сборник Владислав Ходасевич. – С точки зрения формы «Осенние озера» не многим отличаются от первой книги того же поэта… Но общий тон стихов стал значительней. Строже. Прошло увлечение 18 и началом 19 века. В «Осенних озерах» Кузмин выступает почти исключительно как лирик. В его любовных посланиях есть особый, одному Кузмину свойственный оттенок. Личность автора, не скрытая маской стилизатора, становится нам более близкой…»
   А после революции Кузмин издал:
   Сборник «Вожатый» – СПб, 1918 год, в который вошли стихи 1914 – 1917 годов, написанные еще до октябрьского переворота.
   Еще 4 декабря 1917 года поэт радостно отмечает в своем «Дневнике»:
   «Солдаты идут с музыкой, мальчики ликуют. Бабы ругаются. Теперь ходят свободно. С грацией, весело и степенно. Чувствуют себя вольными. За одно это благословенен переворот…»
   Но уже в марте 1918 года Кузмин вдруг замечает, что «дорвавшиеся до власти «товарищи» ведут себя как Аттилы какие-нибудь, и жить можно только ловким молодцам…».
   А в марте 1919 года печально вопрошает: «Не твой ли идеал сбывается, Аракчеев?» И отвечает сам себе: «Россия сейчас похожа на квартиру, где кухня посередине – и всюду чад».
   «Александрийские песни», отдельной книгой – уже Петроград, 1921 год.
   «Эхо».
   «Нездешние вечера» – Петроград, 1921 год.
   «Параболы» – Берлин, 1923 год, уже попавшая в список запрещенных к ввозу в Советскую Россию книг.
   Кузмин отреагировал на это так: «Ведь для наших дядек и для мамок, опекающих наше искусство чиновников, всякий гений – только чепуха!»
   «Новый Гуль» – цикл стихов (Петроград, 1924 год), предваривший, а затем и вошедший в чудом явившийся на свет Божий легендарный последний сборник Кузмина.
   «Форель разбивает лед» – уже Ленинград, 1929 год.
   «Можно было бы проанализировать сюжет, – пишет о «Форели» прекрасный русский поэт Александр Кушнер, – то есть распутать петляющие ниточки повествования, расплести вымысел и реальность, разгадать искусный узор, использовавший и английскую народную балладу, и фильмы модного в те годы немецкого экспрессионизма («Кабинет доктора Калигари»), и биографические подробности… но не хочется…
   И не надо, потому что сам автор не придавал всему этому большого значения.
 
Толпой нахлынули воспоминанья.
Отрывки из прочитанных романов.
Покойники смешалися с живыми,
И так все перепуталось, что я
И сам не рад, что все это затеял.
 
   …Кузмин и в самом деле не ждет от читателя разгадки своей «Форели». Вот уж кому не важно, знает читатель или не знает, кого любит поэт, перед кем он виноват и так далее.
   Не в этом видел Кузмин задачу, стоящую перед стихами.
   Поэтическая тайна живет для него совсем в другом – в прелести и новизне самого стиха.
   В том, что почти не поддается никакому анализу».
   «Образ форели, разбивающей лед, проходит через весь сборник, – заметил Георгий Адамович, – это образ жизни, трепещущей, буйной, уничтожающей все преграды.
   Стихи в книге почти все сплошь «мажорные»: восторженное славословие бытию, хотя бы и трудному, существованию, хотя бы и скудному».
   С середины 1920-х годов у Кузмина практически исчезает возможность публиковать стихи – вот простая и печальная статистика:
   1924 год – напечатаны 2 (два!) стихотворения;
   1925 год – ни одного;
   1926 год – целых три;
   и затем до 1929 года, когда «Форель» чудом «разбила лед», и после 1929 года уже до самой смерти поэта – ни одного!
   И все-таки поэзия Кузмина еще находит благодарственный отклик в своем давно сложившемся кружке посвященных.
   Один из таких близких к Кузмину людей, Всеволод Петров, вспоминал:
   «В начале тридцатых годов Кузмин был мало сказать, очень известен – он был знаменит. Полоса непризнания и забвения, позднее так надолго скрывшая его поэзию, еще не наступила».
   Эту полосу поэт встретил в своей последней квартире на улице Большой Спасской.
   «Надо было подняться на пятый этаж, – вспоминал Всеволод Петров. – Надо было три раза нажать на кнопку коммунального звонка. Тогда открывалась дверь. И за ней возникала атмосфера волшебства. Там жил человек, похожий на Калиостро – Михаил Алексеевич Кузмин…»
   Управдом из бывших прапорщиков, излюбленный персонаж рисунков Юрочки Юркуна, относился с почтением к писательской профессии.
   Он говорил, что когда-нибудь будет на доме мраморная доска с надписью:
   «Здесь жил и Кузмин, и Юркун.
   И управдом их не притеснял».
 
На составные части разлагает
Кристалл лучи – и радуга видна,
И зайчики веселые живут.
Чтоб вновь родиться,
надо умереть.
 
 
   Александр Корин

* * *

 
Пускай я каменный и в нише, —
Я здесь живу и здесь пребуду.
Семью поэта не забуду,
Пусть зов мой громче, зов мой тише.
Кадит рождественская ель
Все мой же хмель, все мой же хмель!
 
 
Я рвусь из рук, живая рыбка,
Я – ваш младенец, вы – мне дети;
Как прошлый год, так в новом лете
Засветит вам моя улыбка,
И звезды желтые свечей
Горят о ней, горят о ней.
 
 
Струя иль искра, ветер, пламень,
Восторг и хмель, я – Феникс-птица;
Зовите, я готов резвиться,
Пускай я в нише, пусть я камень.
Вплотную сердце вам обвив,
Я буду жив, я буду жив.
 
   <1911>

Сети. Первая книга стихов

Мои предки

 
Моряки старинных фамилий,
влюбленные в далекие горизонты,
пьющие вино в темных портах,
обнимая веселых иностранок;
франты тридцатых годов,
подражающие д’Орсэ и Брюммелю,
внося в позу дэнди
всю наивность молодой расы;
важные, со звездами, генералы,
бывшие милыми повесами когда-то,
сохраняющие веселые рассказы за ромом,
всегда одни и те же;
милые актеры без большого таланта,
принесшие школу чужой земли,
играющие в России «Магомета»
и умирающие с невинным вольтерьянством;
вы – барышни в бандо,
с чувством играющие вальсы Маркалью,
вышивающие бисером кошельки
для женихов в далеких походах,
говеющие в домовых церквах
и гадающие на картах;
экономные, умные помещицы,
хвастающиеся своими запасами,
умеющие простить и оборвать
и близко подойти к человеку,
насмешливые и набожные,
встающие раньше зари зимою;
и прелестно-глупые цветы театральных училищ,
преданные с детства искусству танцев,
нежно развратные,
чисто порочные,
разоряющие мужа на платья
и видающие своих детей полчаса в сутки;
и дальше, вдали – дворяне глухих уездов,
какие-нибудь строгие бояре,
бежавшие от революции французы,
не сумевшие взойти на гильотину —
все вы, все вы —
вы молчали ваш долгий век,
 
 
и вот вы кричите сотнями голосов,
погибшие, но живые,
во мне: последнем, бедном,
но имеющем язык за вас,
и каждая капля крови
близка вам,
слышит вас,
любит вас;
и вот все вы:
милые, глупые, трогательные, близкие,
благословляетесь мною
за ваше молчаливое благословенье.
 
   Май 1907

Часть первая

I
Любовь этого лета

   П.К. Маслову

1

 
Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.
 
 
Твой нежный взор, лукавый и манящий, —
Как милый вздор комедии звенящей
Иль Мариво капризное перо.
Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий
Мне кружит ум, как «Свадьба Фигаро».
 
 
Дух мелочей, прелестных и воздушных,
Любви ночей, то нежащих, то душных,
Веселой легкости бездумного житья!
Ах, верен я, далек чудес послушных,
Твоим цветам, веселая земля!
 

2

 
Глаз змеи, змеи извивы,
Пестрых тканей переливы,
Небывалость знойных поз…
То бесстыдны, то стыдливы
Поцелуев все отливы,
Сладкий запах белых роз…
 
 
Замиранье, обниманье,
Рук змеистых завиванье
И искусный трепет ног…
И искусное лобзанье,
Легкость близкого свиданья
И прощанье чрез порог.
 

3

 
Ах, уста, целованные столькими,
Столькими другими устами,
Вы пронзаете стрелами горькими,
Горькими стрелами, стами.
 
 
Расцветете улыбками бойкими
Светлыми весенними кустами,
Будто ласка перстами легкими,
Легкими милыми перстами.
 
 
Пилигрим, разбойник ли дерзостный —
Каждый поцелуй к вам доходит.
Антиной, Ферсит ли мерзостный —
Каждый свое счастье находит.
 
 
Поцелуй, что к вам прикасается,
Крепкою печатью ложится,
Кто устам любимым причащается,
С прошлыми со всеми роднится.
 
 
Взгляд мольбы, на иконе оставленный,
Крепкими цепями там ляжет;
Древний лик, мольбами прославленный,
Цепью той молящихся вяжет.
 
 
Так идешь местами ты скользкими,
Скользкими, святыми местами. —
Ах, уста, целованные столькими,
Столькими другими устами.
 

4

 
Умывались, одевались,
После ночи целовались,
После ночи, полной ласк.
На сервизе лиловатом,
Будто с гостем, будто с братом,
Пили чай, не снявши маск.
 
 
Наши маски улыбались,
Наши взоры не встречались,
И уста наши немы.
Пели «Фауста», играли,
Будто ночи мы не знали,
Те, ночные, те – не мы.
 

5

 
Из поднесенной некогда корзины
Печально свесилась сухая роза,
И пели нам ту арию Розины:
«Io sono docile, io sono rispettosa»[1].
 
 
Горели свечи, теплый дождь, чуть слышен,
Стекал с деревьев, наводя дремоту,
Пезарский лебедь, сладостен и пышен,
Венчал малейшую весельем ноту.
 
 
Рассказ друзей о прожитых скитаньях,
Спор изощренный, где ваш ум витает.
А между тем в напрасных ожиданьях
Мой нежный друг один в саду блуждает.
 
 
Ах, звуков Моцарта светлы лобзанья,
Как дали Рафаэлева «Парнаса»,
Но мысли не прогнать им, что свиданья
Я не имел с четвертого уж часа.
 

6

 
Зачем луна, поднявшись, розовеет,
И ветер веет, теплой неги полн.
И челн не чует змеиной зыби волн,
Когда мой дух все о тебе говеет?
 
 
Когда не вижу я твоих очей,
Любви ночей воспоминанья жгут —
Лежу – и тут ревниво стерегут
Очарованья милых мелочей.
 
 
И мирный вид реки в изгибах дальних,
И редкие огни неспящих окн,
И блеск изломов облачных волокн
Не сгонят мыслей, нежных и печальных.
 
 
Других садов тенистые аллеи —
И блеск неверный утренней зари…
Огнем последним светят фонари…
И милой резвости любовные затеи…
 
 
Душа летит к покинутым забавам,
В отравах легких крепкая есть нить,
И аромата роз не заглушить
Простым и кротким сельским, летним травам.
 

7

 
Мне не спится: дух томится,
Голова моя кружится
И постель моя пуста, —
Где же руки, где же плечи,
Где ж прерывистые речи
И любимые уста?..
 
 
Одеяло обвивало,
Тело знойное пылало,
 
 
За окном чернела ночь…
Сердце бьется, сухи руки.
Отогнать любовной скуки
Я не в силах, мне не в мочь…
 
 
Прижимались, целовались,
Друг со дружкою сплетались,
Как с змеею паладин…
Уж в окно запахла мята,
И подушка вся измята,
И один я, все один…
 

8

 
Каждый вечер я смотрю с обрывов
На блестящую вдали поверхность вод;
Замечаю, какой бежит пароход:
Каменский, Волжский или Любимов.
Солнце стало совсем уж низко,
И пристально смотрю я всегда,
Есть ли над колесом звезда,
Когда пароход проходит близко.
Если нет звезды – значит, почтовый,
Может письма мне привезти.
 
 
Спешу к пристани вниз сойти,
Где стоит уже почтовая тележка готовой.
О, кожаные мешки с большими замками,
Как вы огромны, как вы тяжелы!
И неужели нет писем от тех, что мне милы,
Которые бы они написали своими дорогими руками?
Так сердце бьется, так ноет сладко,
Пока я за спиной почтальона жду
И не знаю, найду письмо или не найду,
И мучит меня эта дорогая загадка.
О, дорога в гору уже при звездах.
Одному, без письма!
Дорога – пряма.
Горят редкие огни, дома в садах, как в гнездах.
А вот письмо от друга: «Всегда вас вспоминаю,
Будучи с одним, будучи с другим».
Ну что ж, каков он есть, таким
Я его и люблю и принимаю.
Пароходы уйдут с волнами,
И печально гляжу во след им я —
О мои милые, мои друзья,
Когда же опять я увижусь с вами?
 

9

 
Сижу, читая, я сказки и были,
Смотрю в старых книжках умерших портреты.
Говорят в старых книжках умерших портреты:
«Тебя забыли, тебя забыли…»
 
 
– Ну, что же делать, что меня забыли,
Что тут поможет, старые портреты? —
И спрашивал: что поможет, старые портреты,
Угрозы ли, клятва ль, мольбы ли?
 
 
«Забудешь и ты целованные плечи,
Будь, как мы, старым влюбленным портретом:
Ты можешь быть хорошим влюбленным портретом
С томным взглядом, без всякой речи».
 
 
– Я умираю от любви безмерной!
Разве вы не видите, милые портреты? —
«Мы видим, мы видим, – молвили портреты, —
Что ты – любовник верный, верный и примерный!»
 
 
Так читал я, сидя, сказки и были,
Смотря в старых книжках умерших портреты.
И не жалко мне было, что шептали портреты:
«Тебя забыли, тебя забыли».
 

10

 
Я изнемог, я так устал.
О чем вчера еще мечтал,
Вдруг потеряло смысл и цену.
Я не могу уйти из плену
Одних лишь глаз, одних лишь плеч,
Одних лишь нежно-страстных встреч.
 
 
Как раненый, в траве лежу,
На месяц молодой гляжу.
Часов протяжных перемена,
Любви все той же – не измена.
Как мир мне чужд, как мир мне пуст,
Когда не вижу милых уст!
 
 
О радость сердца, о любовь,
Когда тебя увижу вновь?
И вновь пленительной отравой
Меня насытит взор лукавый,
И нежность милых прежних рук
Опять вернет мне верный друг?
 
 
Лежу и мыслю об одном:
Вот дальний город, вот наш дом,
Вот сад, где прыгают гимнасты,
Куда сходились мы так часто.
О, милый дом!.. о, твой порог!
Я так устал, так изнемог…
 

11

 
Ничего, что мелкий дождь смочил одежду:
Он принес с собой мне сладкую надежду.
 
 
Скоро, скоро этот город я покину,
Перестану видеть скучную картину.
 
 
Я оставшиеся дни, часы считаю,
Не пишу уж, не гуляю, не читаю.
 
 
Скоро в путь – так уж не стоит приниматься.
Завтра утром, завтра утром собираться!
 
 
Долгий путь, ты мне несносен и желанен,
День отъезда, как далек ты, как ты странен!
 
 
И стремлюсь я, и пугаюсь, и робею,
В близость нежной встречи верить я не смею.
 
 
Промелькнут луга, деревни, горы, реки,
Может быть, уж не увижу их вовеки.
 
 
Ничего-то я не вижу и не знаю, —
Об очах, устах любимых лишь мечтаю.
 
 
Сколько нежности в разлуке накоплю я —
Столь сильнее будет сладость поцелуя.
 
 
И я рад, что мелкий дождь смочил одежду;
Он принес с собой мне сладкую надежду.
 

12

 
Пароход бежит, стучит,
В мерном стуке мне звучит:
«Успокойся, друг мой, скоро
Ты увидишь нежность взора,
Отдохнешь от скучных мук
В сладких ласках прежних рук».
 
 
Сплю тревожно; в чутком сне
Милый друг все снится мне:
Вот прощанье, вот пожатья,
Снова встреча, вновь объятья,
 
 
И разлукой стольких дней
Час любви еще сильней.
 
 
Под окошком я лежу
И в окно едва гляжу.
Берега бегут игриво,
Будто Моцарта мотивы,
И в разрывы светлых туч
Мягко светит солнца луч.
 
 
Я от счастья будто пьян.
Все милы мне: капитан,
Пассажиры и матросы,
Лишь дорожные расспросы
Мне страшны, чтобы мой ум
Не утратил ясных дум.
 
 
Пароход бежит, стучит,
В мерном стуке мне звучит:
«Успокойся, друг мой, скоро
Ты увидишь нежность взора,
Отдохнешь от скучных мук
В сладких ласках прежних рук».
 
   Июнь – август 1906

II
Прерванная повесть

1. Мой портрет

 
Любовь водила Вашею рукою,
Когда писали этот Вы портрет,
Ни от кого лица теперь не скрою,
Никто не скажет: «Не любил он, нет».
 
 
Клеймом любви навек запечатленны
Черты мои под Вашею рукой;
Глаза глядят, одной мечтой плененны,
И беспокоен мертвый их покой.
 
 
Венок за головой, открыты губы,
Два ангела напрасных за спиной.
Не поразит мой слух ни гром, ни трубы,
Ни тихий зов куда-то в край иной.
 
 
Лишь слышу голос Ваш, о Вас мечтаю,
На Вас направлен взгляд недвижных глаз.
Я пламенею, холодею, таю,
Лишь приближаясь к Вам, касаясь Вас,
 
 
И скажут все, забывши о запрете,
Смотря на смуглый, томный мой овал:
«Одним любовь водила при портрете —
Другой – его любовью колдовал».
 

2. В театре

 
Переходы, коридоры, уборные,
Лестница витая, полутемная;
Разговоры, споры упорные,
На дверях занавески нескромные.
 
 
Пахнет пылью, скипидаром, белилами,
Издали доносятся овации,
Балкончик с шаткими перилами,
Чтоб смотреть на полу декорации.
 
 
Долгие часы ожидания,
Болтовня с маленькими актрисами,
По уборным, по фойе блуждание,
То в мастерской, то за кулисами.
 
 
Вы придете совсем неожиданно,
Звонко стуча по коридору —
О, сколько значенья придано
Походке, улыбке, взору!
 
 
Сладко быть при всех поцелованным.
С приветом, казалось бы, бездушным,
Сердцем внимать окованным
Милым словам равнодушным.
 
 
Как люблю я стены посыревшие
Белого зрительного зала,
Сукна на сцене серевшие,
Ревности жало!
 

3. На вечере

 
Вы и я, и толстая дама,
Тихонько затворивши двери,
Удалились от общего гама.
 
 
Я играл Вам свои «Куранты»,
Поминутно скрипели двери,
Приходили модницы и франты.
 
 
Я понял Ваших глаз намеки,
И мы вместе вышли за двери,
И все нам вдруг стали далеки.
 
 
У рояля толстая дама осталась,
Франты стадом толпились у двери,
Тонкая модница громко смеялась.
 
 
Мы взошли по лестнице темной,
Отворили знакомые двери,
Ваша улыбка стала более томной.
 
 
Занавесились любовью очи,
Уже другие мы заперли двери…
Если б чаще бывали такие ночи!
 

4. Счастливый день

 
Целый день проведем мы сегодня вместе!
Трудно верить такой радостной вести!
Вместе будем ездить, ходить друг за другом следом:
Вы – в своей голландской шапке, с пледом.
Вместе визиты, – на улицах грязно…
Так любовно, так пленительно-буржуазно!
Мы верны правилам веселого быта —
И «Шабли во льду» нами не позабыто.
Жалко, что вы не любите «Вены»,
Но отчего трепещу я какой-то измены?
Вы сегодня милы, как никогда не бывали,
Лучше Вас другой отыщется едва ли.
Приходите завтра, приходите с Сапуновым —
Милый друг, каждый раз Вы мне кажетесь новым!
 

5. Картонный домик

 
Мой друг уехал без прощанья,
Оставив мне картонный домик.
Милый подарок, ты – намек или предсказанье?