Посредством такого рода размышлений молодой инженер Евгений Слепко пытался заглушить не оставлявшее его ни на минуту тревожное ощущение висящих над головой многих тысяч тонн породы. Там, на не очень толстых гниловатых бревнах – «оголовниках», местами прогнувшихся и даже треснувших, лежали огромные серые глыбы. «Теория – теорией, но – вдруг?» – вопрос этот, как назойливая муха, постоянно жужжал в его голове. Мысль перескочила на утренний нагоняй от начальника участка, совершенно, разумеется, незаслуженный, следом – на вопрос о том, чего можно ждать сегодня на обед, а именно: сварит ли хозяйка борщ? Занявшись кое-какими финансовыми подсчетами, он неожиданно для себя выяснил, что спустился сегодня под землю в тринадцатый раз. «На́ тебе! Конечно, – мысленно рассуждал он, – нельзя серьезно относиться ко всяким там мещанским приметам, хотя, с другой стороны, наукой доказано, что бывают вещие предчувствия. А сейчас у меня определенно предчувствие...» Тут он споткнулся, едва не свалившись. «Может, сказать Белогурову, что возникло срочное дело и не идти дальше? Ерунда!» С тяжелым сердцем, он ускорил шаг и нагнал старика.
Они свернули и взбирались теперь вдоль блестящей угольной стенки круто падавшей лавы. Пришлось согнуться в три погибели, а потом и вовсе встать на четвереньки. Пласт все сильнее забирал вверх. В одном месте он был так тонок, что пришлось метров десять ползти плашмя, еле протискиваясь между почвой и оголовниками. Во встречном потоке холодного воздуха отчетливо сквозил кислый запашок свежеотбитого угля. Белогуров сдавленно просипел:
– Здеся... левей давай, паря. С правой стороны двух стоечек не хватает, так ты ближе к стеночке держись.
Слепко остановился и посветил. Действительно, большой участок кровли был почему-то не закреплен. Темно-серый каменный свод словно бы прогибался. Ему показалось, что он слышит даже легкое потрескивание. Он прополз это место с сильно колотящимся сердцем, почти прижавшись к стенке и суматошно елозя ногами, позабыв, что люди работали здесь не одну смену: грузили, лежа на боку, отбитый уголь, передвигали многотонный конвейер, просто перемещались вверх-вниз по лаве. И сам он тоже проползал тут уже множество раз, не замечая опасности в рабочей суете.
Добрались до места. Забой действительно выглядел нормально: почва была чистой, конвейер перенесен. Оба устали и запыхались, так что для начала немного передохнули. Белогурову наскучило молчание, и он завел шарманку на свою любимую тему:
– Н-да, в прошлый-то выходной мы с кумом ва-ажно порыбачили.
– Динамитом глушили?
– Да нет, что ты, Женька! Не люблю я баловство это самое. Зачем зазря рыбу портить? Мы на удочку. Оно так тихо, поко-ойно выходит, отдохновение душевное…
Продолжая рассказ, запальщик подполз к первому из отбуренных шпуров.
– Встали мы с куманьком ране-ешенько, еще до первого гудка. Темень! Собрали снасть, червячков накопали, приманочку сделали, ну, хлебушка малость прихватили… Женька, поберегись! – вдруг другим, резким голосом окликнул он десятника. – Я вот ентот камушек, пожалуй, столкну. Он тут на оголовнике не по делу притулился.
Раздался довольно сильный удар. Каменюга, подпрыгнув, скользнула в темноту, совсем рядом с рукой десятника, все более злившегося на медленный старческий треп.
– Ну, значится, хлебушка взяли, огурчиков, сальца шматок, поллитровочку, конечно, как оно у людей полагается…
– Без этого и рыба ловиться не будет, – попытался пошутить Евгений.
– Молодец, Женька, правильно понимаешь, – удовлетворенно пробурчал Белогуров, – ты, это, двигай сюда, подмогни мне маленько. Поосторожней тута.
Когда Слепко подполз, старик легонько толкнул его в плечо и указал пальцем вверх. Над ними нависала огромная, тонны на полторы, глыба породы, отслоившаяся от кровли. Непонятно было, как она вообще еще держалась, – один ее конец кое-как зажимала тонкая, косо забитая стоечка, другой – висел свободно. Это был явный недочет бригадира прошедшей смены, ничего не попишешь.
– Вот гадина-то, оборони Господи, торчит здеся, – обругал глыбу запальщик, – и вниз сбросить нельзя, чего доброго, все стойки повышибает, не вылезешь потом отсюдова, – рассуждал он. – Ты уж, Женька, не трожь ее, пущай повисит пока, хрен с ней.
Слепко опасливо отодвинулся, прижавшись, как мог, к холодным, даже через робу и фуфайку, железкам транспортера. Очень живо представилось: она падает, плющит его неловко протянутую ногу, подпрыгивает, катится под уклон, круша все на своем пути, медленно, как во сне, начинают падать другие глыбы, и вот уже рушится вся кровля, наваливаясь безмерной могильной тяжестью… Он резко поджал ногу. А старый хрыч выглядел, между тем, совершенно спокойным, занятый тщательным измерением глубины шпура посредством своей палки. Рядом, на дощечке, уже аккуратно разложены были три мягких глиняных пыжа. «Тупею я, что ли?» – одернул себя Евгений, все было в порядке, можно было заряжать.
– Давай, што ли, – не глядя, протянул ладонь запальщик. Евгений торопливо достал из сумки и сунул ему маслянистый брикет динамита. Старик, вздыхая и что-то нашептывая в усы, размял его, вылепил колбаску, сунул в шпур и заколотил несколькими смачными шлепками «забойника». Тем же порядком последовали еще пять брикетов. В последнюю забитую колбаску он вставил детонатор, соединенный с бикфордовым шнуром, и затрамбовал устье пыжами. Из черной угольной стенки торчал теперь белый шнур, свернутый в небольшую бухту.
Переползли метра на полтора вперед, к следующему шпуру. Белогуров зарядил его точно так же, как первый. Затем – третий, четвертый… Наконец, заряжен был последний, девятый шпур. Хотя движения запальщика казались десятнику нестерпимо медленными, работа длилась ровно полчаса, как ей и было положено.
Слепко принялся спешно собирать оставшиеся динамитные патроны, обрезки шнура, даже лишние, никому не нужные больше глиняные пыжи. Белогуров в это время разматывал бухты. Управившись с сумкой, Евгений бросился помогать, беспокоясь, как бы не запутаться ногами и не выдернуть случайно какой-нибудь шнур из детонатора. И тут же, разумеется, запутался и выдернул. Наконец все девять шнуров без натягов и пересечений разложены были по почве забоя. Примостившись поудобнее, старик достал перламутровый перочинный ножик, отколупнул тонкое, донельзя сточенное лезвие, косо обрезал кончики шнуров, затем, отделил от брикета тонкую полоску динамита, «свечку», после чего, тяжело вздохнув, закрыл ножичек и спрятал его в свой бездонный карман.
– Ну чего, Женька, палить-то будем?
Слепко начал шарить в сумке, потом, уже в панике – в робе, в брюках и выудил наконец откуда-то полупустой коробок. Он немного отсырел, пришлось изломать с десяток спичек, прежде чем нехотя вспыхнул дрожащий язычок огня. Чуть подрагивая в горсти запальщика, он обвил «свечку», и та занялась ярким, желтым, коптящим пламенем. В его свете их лица почернели, как у мертвецов, а все окружающие предметы выглядели серыми, будто припудренными пеплом. Белогуров поднес огонь к первому срезу. Шнур зашипел и выбросил злую искрящуюся струйку. Теперь до взрыва оставалось три минуты. Евгений схватил следующий шнур и сунул его под нос копошливому старику.
– Ты, Жень, это самое, не суетись, – бесцветно пробормотал тот, поджигая, – так и так успеем. В энтих делах торопиться не полагается.
Но десятнику казалось, что они всё более опаздывают, запальщик невыносимо медленно подносил «свечку» к одному шнуру за другим. Вентиляционная струя несла едкий белый дым в лицо Евгению, а морщинистые руки почти не двигались. «Может, он заснул? А что? В его возрасте…» Огонь на первом шнуре обогнул уже его сапог, продвинувшись больше чем на метр. Время стремительно истекало. Евгений хотел броситься прочь из забоя, но волю его парализовало. Руки-ноги оцепенели. Белогуров закашлялся, потом прошамкал:
– Ну што, полезли помаленьку?
Слепко ринулся вниз, ногами вперед, волоча за собой дурацкую сумку. Потом, извернувшись, пополз по-тараканьи, скоро перебирая руками и ногами, почти что в темноте, фонарь его колотился о камень где-то под животом. Все опасные места он проскочил безо всяких предосторожностей. Сзади донесся голос сильно отставшего Белогурова:
– Полегче, полегче, Евгений Семеныч, время есть еще, эдак вы только шею себе свернете!
Десятник остановился и обнаружил, что давно уже можно было встать на ноги.
– Да я, это, чтобы на свежий воздух побыстрее выбраться, Петр Иваныч, а то в горле очень запершило! – крикнул он.
Отблески белогуровского фонаря теплились уже неподалеку. Все яснее слышался неторопливый одышливый говорок:
– Так вот, значит... подошли мы с ним к речке… Местечко выбрали наилучшее, издавна еще я там прикармливал, под кривой ракитой. Ну, снасть разложили, забросили. Я куму-то и говорю: а не вскипятить ли нам пока чайку, внутренность, это, наперво, прополоскать? Стой! – закричал вдруг старик. – Ты чего творишь, ослеп, што ли?
Оказалось, Слепко второпях зацепил стойку, и та съехала на сторону. От неожиданности десятник резко ударил по ней сапогом, да не туда. Стойка упала. Посыпалась каменная крошка. Яростно выругавшись, Евгений подхватил злосчастное бревнышко и парой ударов вбил его на место.
– Иди давай, чего встал-то? – раздался над самым его ухом сердитый голос. Слепко опять зарысил вниз по лаве, а запальщик вновь отстал, но, несмотря на это, как ни в чем не бывало продолжал нести свою тягомотину:
– Развел я, значит, костерок, котелок на треногу приладил, а кум-то по-прежнему над удочками сидит, поклевку пропустить опасается, и вдруг…
Сверху послышался глухой удар, потом – продолжительный рокочущий шум. Слепко застыл, втянув, по-черепашьи, голову в плечи.
– Обвалилась, значит, глыбочка-то, – определил запальщик, – как бы шнуры она нам не перебила. Ну чего опять застрял? У нас паря, время теперь подотчетное, ждать тут нечего.
Евгению невмоготу было слышать этот тягучий, безразличный ко всему голос, потому, что он уже точно знал, что время все вышло, и они с этим выжившим из ума мухомором опоздали, не успели добраться до безопасного места. Сведенной спиной он чутко, мучительно ждал взрыва, поэтому, часто оступался, налетал на стойки, стукался головой о кровлю. Старик продолжал что-то там бормотать, но Слепко не разбирал больше ни слова. Неожиданно перед ним оказалась конвейерная перегрузка. Мгновение, и он очутился под ней и вжался в ржавый кожух привода. Дошли все-таки. «Старик-то, небось, считает меня трусом. А, все равно! Болтать вот только будет». Рядом появились стоптанные сапоги. Запальщик, сипя и пыхтя, примостился рядом.
– Женька, посунься, што ли. Чего расселся, как барин ...
Почва едва ощутимо дрогнула, раздался тупой, мягкий удар. В ушах зазвенело. Сразу, следом за первым, – второй удар.
– Опять у тебя, Женька, лампочка стухла. Говорил же тебе.
Но Слепко не обращал внимания на старика. Он, шевеля губами, считал взрывы... Семь, восемь, девять. Все!
– Все девять взорвались, Петр Иваныч! – радостно воскликнул он.
– У меня, братец, завсегда так, – вяло продребезжал тот, – об чем бишь я? Да. Так значит, кум-то мой при снастях остался…
На Евгения снизошел великий покой. «Предчувствия – расчувствия, чушь собачья, стыдоба... – лениво думал он, – нет, кончать нужно с буржуазными пережитками».
Мимо медленно поплыла густая угольная пыль пополам с горьким дымом.
Глава 4. Перевыполнение
Они свернули и взбирались теперь вдоль блестящей угольной стенки круто падавшей лавы. Пришлось согнуться в три погибели, а потом и вовсе встать на четвереньки. Пласт все сильнее забирал вверх. В одном месте он был так тонок, что пришлось метров десять ползти плашмя, еле протискиваясь между почвой и оголовниками. Во встречном потоке холодного воздуха отчетливо сквозил кислый запашок свежеотбитого угля. Белогуров сдавленно просипел:
– Здеся... левей давай, паря. С правой стороны двух стоечек не хватает, так ты ближе к стеночке держись.
Слепко остановился и посветил. Действительно, большой участок кровли был почему-то не закреплен. Темно-серый каменный свод словно бы прогибался. Ему показалось, что он слышит даже легкое потрескивание. Он прополз это место с сильно колотящимся сердцем, почти прижавшись к стенке и суматошно елозя ногами, позабыв, что люди работали здесь не одну смену: грузили, лежа на боку, отбитый уголь, передвигали многотонный конвейер, просто перемещались вверх-вниз по лаве. И сам он тоже проползал тут уже множество раз, не замечая опасности в рабочей суете.
Добрались до места. Забой действительно выглядел нормально: почва была чистой, конвейер перенесен. Оба устали и запыхались, так что для начала немного передохнули. Белогурову наскучило молчание, и он завел шарманку на свою любимую тему:
– Н-да, в прошлый-то выходной мы с кумом ва-ажно порыбачили.
– Динамитом глушили?
– Да нет, что ты, Женька! Не люблю я баловство это самое. Зачем зазря рыбу портить? Мы на удочку. Оно так тихо, поко-ойно выходит, отдохновение душевное…
Продолжая рассказ, запальщик подполз к первому из отбуренных шпуров.
– Встали мы с куманьком ране-ешенько, еще до первого гудка. Темень! Собрали снасть, червячков накопали, приманочку сделали, ну, хлебушка малость прихватили… Женька, поберегись! – вдруг другим, резким голосом окликнул он десятника. – Я вот ентот камушек, пожалуй, столкну. Он тут на оголовнике не по делу притулился.
Раздался довольно сильный удар. Каменюга, подпрыгнув, скользнула в темноту, совсем рядом с рукой десятника, все более злившегося на медленный старческий треп.
– Ну, значится, хлебушка взяли, огурчиков, сальца шматок, поллитровочку, конечно, как оно у людей полагается…
– Без этого и рыба ловиться не будет, – попытался пошутить Евгений.
– Молодец, Женька, правильно понимаешь, – удовлетворенно пробурчал Белогуров, – ты, это, двигай сюда, подмогни мне маленько. Поосторожней тута.
Когда Слепко подполз, старик легонько толкнул его в плечо и указал пальцем вверх. Над ними нависала огромная, тонны на полторы, глыба породы, отслоившаяся от кровли. Непонятно было, как она вообще еще держалась, – один ее конец кое-как зажимала тонкая, косо забитая стоечка, другой – висел свободно. Это был явный недочет бригадира прошедшей смены, ничего не попишешь.
– Вот гадина-то, оборони Господи, торчит здеся, – обругал глыбу запальщик, – и вниз сбросить нельзя, чего доброго, все стойки повышибает, не вылезешь потом отсюдова, – рассуждал он. – Ты уж, Женька, не трожь ее, пущай повисит пока, хрен с ней.
Слепко опасливо отодвинулся, прижавшись, как мог, к холодным, даже через робу и фуфайку, железкам транспортера. Очень живо представилось: она падает, плющит его неловко протянутую ногу, подпрыгивает, катится под уклон, круша все на своем пути, медленно, как во сне, начинают падать другие глыбы, и вот уже рушится вся кровля, наваливаясь безмерной могильной тяжестью… Он резко поджал ногу. А старый хрыч выглядел, между тем, совершенно спокойным, занятый тщательным измерением глубины шпура посредством своей палки. Рядом, на дощечке, уже аккуратно разложены были три мягких глиняных пыжа. «Тупею я, что ли?» – одернул себя Евгений, все было в порядке, можно было заряжать.
– Давай, што ли, – не глядя, протянул ладонь запальщик. Евгений торопливо достал из сумки и сунул ему маслянистый брикет динамита. Старик, вздыхая и что-то нашептывая в усы, размял его, вылепил колбаску, сунул в шпур и заколотил несколькими смачными шлепками «забойника». Тем же порядком последовали еще пять брикетов. В последнюю забитую колбаску он вставил детонатор, соединенный с бикфордовым шнуром, и затрамбовал устье пыжами. Из черной угольной стенки торчал теперь белый шнур, свернутый в небольшую бухту.
Переползли метра на полтора вперед, к следующему шпуру. Белогуров зарядил его точно так же, как первый. Затем – третий, четвертый… Наконец, заряжен был последний, девятый шпур. Хотя движения запальщика казались десятнику нестерпимо медленными, работа длилась ровно полчаса, как ей и было положено.
Слепко принялся спешно собирать оставшиеся динамитные патроны, обрезки шнура, даже лишние, никому не нужные больше глиняные пыжи. Белогуров в это время разматывал бухты. Управившись с сумкой, Евгений бросился помогать, беспокоясь, как бы не запутаться ногами и не выдернуть случайно какой-нибудь шнур из детонатора. И тут же, разумеется, запутался и выдернул. Наконец все девять шнуров без натягов и пересечений разложены были по почве забоя. Примостившись поудобнее, старик достал перламутровый перочинный ножик, отколупнул тонкое, донельзя сточенное лезвие, косо обрезал кончики шнуров, затем, отделил от брикета тонкую полоску динамита, «свечку», после чего, тяжело вздохнув, закрыл ножичек и спрятал его в свой бездонный карман.
– Ну чего, Женька, палить-то будем?
Слепко начал шарить в сумке, потом, уже в панике – в робе, в брюках и выудил наконец откуда-то полупустой коробок. Он немного отсырел, пришлось изломать с десяток спичек, прежде чем нехотя вспыхнул дрожащий язычок огня. Чуть подрагивая в горсти запальщика, он обвил «свечку», и та занялась ярким, желтым, коптящим пламенем. В его свете их лица почернели, как у мертвецов, а все окружающие предметы выглядели серыми, будто припудренными пеплом. Белогуров поднес огонь к первому срезу. Шнур зашипел и выбросил злую искрящуюся струйку. Теперь до взрыва оставалось три минуты. Евгений схватил следующий шнур и сунул его под нос копошливому старику.
– Ты, Жень, это самое, не суетись, – бесцветно пробормотал тот, поджигая, – так и так успеем. В энтих делах торопиться не полагается.
Но десятнику казалось, что они всё более опаздывают, запальщик невыносимо медленно подносил «свечку» к одному шнуру за другим. Вентиляционная струя несла едкий белый дым в лицо Евгению, а морщинистые руки почти не двигались. «Может, он заснул? А что? В его возрасте…» Огонь на первом шнуре обогнул уже его сапог, продвинувшись больше чем на метр. Время стремительно истекало. Евгений хотел броситься прочь из забоя, но волю его парализовало. Руки-ноги оцепенели. Белогуров закашлялся, потом прошамкал:
– Ну што, полезли помаленьку?
Слепко ринулся вниз, ногами вперед, волоча за собой дурацкую сумку. Потом, извернувшись, пополз по-тараканьи, скоро перебирая руками и ногами, почти что в темноте, фонарь его колотился о камень где-то под животом. Все опасные места он проскочил безо всяких предосторожностей. Сзади донесся голос сильно отставшего Белогурова:
– Полегче, полегче, Евгений Семеныч, время есть еще, эдак вы только шею себе свернете!
Десятник остановился и обнаружил, что давно уже можно было встать на ноги.
– Да я, это, чтобы на свежий воздух побыстрее выбраться, Петр Иваныч, а то в горле очень запершило! – крикнул он.
Отблески белогуровского фонаря теплились уже неподалеку. Все яснее слышался неторопливый одышливый говорок:
– Так вот, значит... подошли мы с ним к речке… Местечко выбрали наилучшее, издавна еще я там прикармливал, под кривой ракитой. Ну, снасть разложили, забросили. Я куму-то и говорю: а не вскипятить ли нам пока чайку, внутренность, это, наперво, прополоскать? Стой! – закричал вдруг старик. – Ты чего творишь, ослеп, што ли?
Оказалось, Слепко второпях зацепил стойку, и та съехала на сторону. От неожиданности десятник резко ударил по ней сапогом, да не туда. Стойка упала. Посыпалась каменная крошка. Яростно выругавшись, Евгений подхватил злосчастное бревнышко и парой ударов вбил его на место.
– Иди давай, чего встал-то? – раздался над самым его ухом сердитый голос. Слепко опять зарысил вниз по лаве, а запальщик вновь отстал, но, несмотря на это, как ни в чем не бывало продолжал нести свою тягомотину:
– Развел я, значит, костерок, котелок на треногу приладил, а кум-то по-прежнему над удочками сидит, поклевку пропустить опасается, и вдруг…
Сверху послышался глухой удар, потом – продолжительный рокочущий шум. Слепко застыл, втянув, по-черепашьи, голову в плечи.
– Обвалилась, значит, глыбочка-то, – определил запальщик, – как бы шнуры она нам не перебила. Ну чего опять застрял? У нас паря, время теперь подотчетное, ждать тут нечего.
Евгению невмоготу было слышать этот тягучий, безразличный ко всему голос, потому, что он уже точно знал, что время все вышло, и они с этим выжившим из ума мухомором опоздали, не успели добраться до безопасного места. Сведенной спиной он чутко, мучительно ждал взрыва, поэтому, часто оступался, налетал на стойки, стукался головой о кровлю. Старик продолжал что-то там бормотать, но Слепко не разбирал больше ни слова. Неожиданно перед ним оказалась конвейерная перегрузка. Мгновение, и он очутился под ней и вжался в ржавый кожух привода. Дошли все-таки. «Старик-то, небось, считает меня трусом. А, все равно! Болтать вот только будет». Рядом появились стоптанные сапоги. Запальщик, сипя и пыхтя, примостился рядом.
– Женька, посунься, што ли. Чего расселся, как барин ...
Почва едва ощутимо дрогнула, раздался тупой, мягкий удар. В ушах зазвенело. Сразу, следом за первым, – второй удар.
– Опять у тебя, Женька, лампочка стухла. Говорил же тебе.
Но Слепко не обращал внимания на старика. Он, шевеля губами, считал взрывы... Семь, восемь, девять. Все!
– Все девять взорвались, Петр Иваныч! – радостно воскликнул он.
– У меня, братец, завсегда так, – вяло продребезжал тот, – об чем бишь я? Да. Так значит, кум-то мой при снастях остался…
На Евгения снизошел великий покой. «Предчувствия – расчувствия, чушь собачья, стыдоба... – лениво думал он, – нет, кончать нужно с буржуазными пережитками».
Мимо медленно поплыла густая угольная пыль пополам с горьким дымом.
Глава 4. Перевыполнение
Петр Борисович Зощенко сидел в пять утра у себя в кабинете и, забавно подергивая нижней губой, разглядывал побеги лебеды перед низким окошком. Еще не вполне развиднелось, и в стылом тумане за стеклом можно было различить только два или три ближайших стебля. Тонко очерченные листочки чуть подрагивали, на их кончиках тускло светились крупные, запредельно чистые капли. Периодически они падали, и на их месте сразу же начинали набухать новые. Примерно с той же периодичностью на столе перед Петром Борисовичем начинал пронзительно дребезжать телефонный аппарат. Тогда он, не поворачивая головы, принимал сводки с участков по результатам ночной смены. Немного только косил глазами, когда обмакивал перо в чернильницу и заносил четкие фиолетовые цифры в аккуратно разграфленный журнал.
– Ну, дорогой Феликс Иванович, чем порадуете? – спрашивает он, к примеру, у начальника Восточного участка Романовского.
– Да... ну, девяносто два процента, пока... – угрюмо бурчит трубка.
– Благодарю вас, Феликс Иванович! Вы всё более отстаёте, как и следовало ожидать.
Поскрипывает перо, выводя девятку и двойку.
– И какая же у вас сегодня причина?
– На Юго-восточном квершлаге почву вспучило, электровоз половину только берет.
– Вспучило, говорите? Так-так…
– Вспучило! А на третьем промежуточном у транспортера привод не тянет!
С кончика бледно-зеленого, математически точно изогнутого листочка упала очередная капля.
– Куда именно не тянет?
– Привод, говорю, не тянет, потому что мотор мычит!
– Тогда, конечно, Феликс Иванович, какие же еще могут быть вопросы, если у вас там все вспучило, да к тому же еще мычит. Позвольте узнать, вы что заканчивали?
– Горный.
– А я уж было подумал – ветеринарный. Но план-то вы выполнять намереваетесь? Или, может, на лаврах почивать желаете?
Восточный участок давно и прочно занимал последнее место по шахте.
– Да, это самое, стараемся, товарищ главный инженер!
– Оно и видно.
– Видно вам? Сами там... в кабинетах рассиживаете, а я – под землею тут! – заорал несдержанный Романовский.
– Ничего, Феликс Иванович, у каждого, знаете ли, свой крест. Вам – под землею ползать, а мне – в кабинете сидеть.
– Да что вы там понимаете? Закопались в своих бумажках…
– Это вы верно сказали, я тут всё бумажки пописываю. Но, должен признаться, надоело мне ваше героическое упорство. Боюсь, придется и меры принимать.
– Как это?
– Вы, дорогой Феликс Иванович, замечательно упорны в откровенном нежелании выполнять план.
– А мне, может, тоже надоели эти ваши придирки!
– Ничего не поделаешь, пока не наладите работу, мне и дальше придется вам досаждать.
– Толку-то от болтовни вашей!
– От болтовни, конечно, толку не будет, это вы верно заметили...
Такие вот содержательные беседы Зощенко способен был продолжать часами, вконец изматывая нервы подчиненных. При этом он еще и помечал что-то в своем блокнотике, неизвестно для чего, так как никогда, ни для каких целей, этими записями не пользовался.
Он был высок, костист, всегда чисто выбрит, носил накрахмаленные воротнички и строгий темный галстук. Его брюки, даже очень уже не новые, всегда имели идеальную стрелку, а ботинки блестели. Таким своим вызывающим видом Зощенко неприятно выделялся среди местного руководства. Сам он прекрасно это понимал, но говорил себе, что ничего не поделаешь, поскольку эту последнюю грань перейти никак не возможно. Особенно неуместным в его, так сказать, облике, было золотое пенсне, сияющее, регулярно протираемое специальной синей фланелькой и бережно хранимое. При всем том, Петр Борисович очень гордился своим умением держаться в тени, не забегая «поперед батьки». Впрочем, он действительно пережил уже нескольких начальников шахты.
Больше всего народ не любил Зощенко за его умение не повышая голоса, даже не ругаясь, непонятным образом унизить человека, продемонстрировать свое над ним превосходство. Не любили-то его многие, но был один товарищ, который ненавидел главного инженера просто-таки всеми печенками, а именно, Феликс Иванович Романовский, мужик здоровенный, неуклюжий, по-медвежьи сутулый. После телефонного разговора на душе у Феликса Ивановича остался очень и очень неприятный осадок, прямо до дрожи в коленках. Слова: «упорно не желаете выполнять план» – так и застряли в его волосатых ушах. Повесив трубку, он еще немного потоптался перед аппаратом, висевшем в самом грязном углу «нарядной», после чего смачно сплюнул на пол и потопал вместе с заступающим на смену десятником назад, в шахту.
Хотя Романовский не так чтобы давно руководил Восточным участком, его фигура, облаченная в тяжелую, пропитанную потом и угольной пылью робу, так уже «вросла» в почву горных выработок, что могло показаться: он родился, вырос и жил там, в темноте, глубоко под землей. В любое время суток его можно было застать на участке зычно раздающим руководящие указания, распекающим нерадивого бригадира или просто меряющим безразмерными сапожищами километр за километром. Но, между прочим, он недавно только женился, и жена, пухленькая голубоглазая хохотушка, создала уже ему немало завистников. Каску Романовский носил набекрень, так сказать, по-молодецки. Еще был он очень близорук, и на мощном, вечно лупящемся носу его сидели массивные консервы с толстыми выпуклыми линзами. И хотя широкая его физиономия лоснилась от угольной грязи, это обстоятельство никоим образом не могло скрыть ярких веснушек, густо ее усеивавших.
Как-то поступила на него жалоба в партком. Якобы матерщинничает он часто. Тогда, на общем собрании, Феликс Иванович произнес короткую, но яркую речь. Он выразился в том смысле, что его совершенно несправедливо обвиняют, будто бы он как-то там нехорошо ругается. А он вообще ко всем и всяческим ругательствам испытывает глубочайшее отвращение и никогда подобными вещами не занимается. Рабочие встретили это выступление восторженно и единогласно постановили, что начальник участка всегда выражается исключительно интеллигентно, а жалоба на него – самый обыкновенный поклеп. Все дело было в том, что речь свою он умудрился составить почти из одних только нецензурных слов.
Мучительное беспокойство по поводу постоянного отставания вошло у Романовского в плоть и кровь, но, будучи природным оптимистом, он старался ни о чем таком не думать и плыл по течению, уповая на то, что кривая вывезет. Еще он полагал, что хорошая административная взбучка в крайнем случае всегда поправит дело.
Рассуждая диалектически, можно сказать, что Восточный участок не выполнял план по причинам как объективного, так и субъективного порядка. К первым относились: пережим угольного пласта, изношенность оборудования, и то, что с десятниками не повезло, и вообще людей не хватало. Субъективная причина состояла в том, что над Феликсом Ивановичем нависала угроза суда и, вполне возможно, тюрьмы. С одним из его рабочих произошла смертельная травма, и комиссия во главе с Зощенко записала в протоколе требование привлечь Романовского к уголовной ответственности. Первое время он ждал ареста каждый вечер, но ничего не происходило, и он начал уже понемногу надеяться, что все как-нибудь устаканится и рассосется. Разумеется, такой дамоклов меч очень его расхолаживал, отвлекая от мыслей о производстве.
Десятников у него было четверо. Первый – Семенов, длинный, вернее сказать, червеобразный субъект, существовал замедленно, как бы в полусне. Вялость, как гной, сочилась из его белесых глаз. На службе его держали потому только, что руки никак не доходили уволить.
Второй – Слепко – являлся прямой противоположностью первому. Коренастый, румяный, очень еще юный брюнет, он был страшно деятелен, но из-за неопытности и излишней горячности вечно попадал в передряги. То у него раскреплялся привод, то забуривались вагонетки, то фатально не доставало крепежного леса.
Сменщик Слепко, Буряк, кругленький человечек с косыми, воровато бегающими глазками и невнятной скороговоркой речи, отличался необыкновенной подвижностью. Всё в нем и на нем непрестанно шевелилось: руки так и мелькали, жестикулируя короткими вертящимися пальцами, ноги семенили и подергивались, выражение лица ежесекундно менялось, а голова, казалось, свободно вращалась во все стороны, будто сидела на оси. Под землей он ходил в рваной майке и кепке, жившей своей, независимой жизнью, непрерывно перемещаясь по его бритому шарообразному кумполу. То она висела на правом ухе, то на левом, то длинным козырьком закрывала поллица, то, перевернувшись, съезжала на затылок. В каком бы положении ему не оставляли участок, он всегда умудрялся вывернуться, применяя порой способы настолько дикие, что сменщику оставалось только развести руками, помянув Буряка и всех его родственничков незлым тихим словом. Он мог, например, рвануть десяток шпуров прямо по борту квершлага, разбухав оный до полного безобразия.
Четвертым был некий Кротов, между прочим, член парткома шахты, личностью своей удивительно напоминавший эту самую зверюшку. Его скошенный лоб плавно перетекал в длинный красный остренький носик и далее в срезанный подбородок, а колючие маленькие глазки смотрели всегда так, словно прицеливались. Окончательно завершали сходство тонкие черные усы, закрученные вверх а-ля кайзер Вильгельм. Норму Кротов не выполнял никогда, зато был великим мастером изощренного сквернословия, далеко превосходя в этом искусстве того же Романовского.
В то утро предстояла смена Буряка, и это случайное обстоятельство очень успокаивало Феликса Ивановича. Десятник успел уже на всякий случай сбегать в забой и теперь на бегу докладывал о состоянии дел. Состояние было неважным. Они спустились в грохочущей мокрой клети и зашагали через рудничный двор в незапамятные еще времена сплошняком закрепленный мощными деревянными рамами. Многие из них сильно перекосились, а некоторые и вовсе были сломаны. Почву покрывала густая жирная грязь, ежесменно перемешиваемая множеством сапог. Не лучше дела обстояли и в Главном квершлаге. Та же грязь и еле затянутые борта, кое-как забученные кусками породы, придавали ему в тусклом свете фонарей до крайности заброшенный вид.
Вышли на главный откаточный штрек – извилистую трехкилометровую выработку. Под стоячей водой местами не видно было рельсов, и идти приходилось, можно сказать, вброд. Там поломанные оголовники и выбитые боковым давлением стойки попадались еще чаще. Кое-где затяжек и вовсе не было, и сквозь деревянные ребра виднелись отслоившиеся глыбы. Казалось, только тронь, и всё это хозяйство разом завалится к чертям собачьим. От покрывающих рамы пушистых, нежных, фосфоресцирующих сугробов плесени распространялся тонкий сладковатый аромат. Долгое время слышен был только звук их шагов, потом вдруг навстречу им из мрака вылетел, слепя фарой, электровоз, обрызгал грязью и разболтанно прогромыхал составом тяжело груженных вагонеток всего в нескольких сантиметрах от них, плотно вжавшихся между стойками.
Оба начальника свернули в узкий ходок уклона и двинулись вниз. Человеку нормального роста, идти там приходилось, склонив набок голову, отчего ходок прозывался «Кривошейным». Впрочем, местами там и вовсе нужно было становиться на четвереньки. Хотя Романовский каждый день проползал там по нескольку раз, он вновь чистосердечно поведал десятнику и Господу Богу все, что пришло в тот момент в его бедовую голову насчет интимных сторон жизни этого самого ходка и собственной распроклятой судьбы.
– Перекрепить бы надо, – безразлично отреагировал Буряк.
– Я, что ли, его крепить буду? Нет у меня такой возможности! – прорычал Феликс Иванович. Ко всему, почва была скользкая, до блеска отшлифованная коленками многих поколений шахтеров. Романовский сопел от натуги, отдувался, ронял то и дело очки и никак не мог поспеть за прытким, как блоха, Буряком, чувствовавшим себя, по всей видимости, легко и свободно. Возвращавшимся со смены рабочим эти восемьсот метров подъема по Кривошейному попортили много крови. Некоторые даже увольнялись.
Чтобы отдышаться, Романовский малость подзадержался на сортировке «бесконечной откатки», где порожние вагонетки загружались углем и, прицепленные к стальному канату, цепочкой уходили вверх по уклону. Канат, весь щетинившийся порванными жилами, напряженно дрожал.
Поежившись, но, положившись, как всегда, на авось, Феликс Иванович в сопровождении десятника потопал в Третий промежуточный квершлаг. Стоявшая там линия конвейера была плохо оболочена, и рештаки местами бились о деревянные стойки, перепиливая их своими краями. Кое-где они соединены были одним болтом вместо двух. Оглушительно грохоча, конвейер щедро разбрасывал уголь во все стороны. Безобразие это было привычным, и начальник участка не обратил на него внимания. Но, дойдя до первого же привода, он увидел, что эта дьявольски мощная машина, кое-как припертая к почве четырьмя жалкими слегами, расхлябанно болтается и вот-вот раскрепится. Стало ясно, что на сей раз пройти мимо не получится.
– Где, …, бригада Бирюкова?! – перекрывая шум, заорал Романовский.
– Они, это самое, привод переставляют на Втором промежуточном.
– Пусть все там, на … бросают, и – сюда! Если сейчас эту … не укрепить, у тебя, к черту, лава встанет!
Буряк исчез во мраке, дабы незамедлительно исполнить распоряжение. Но было уже поздно. Не успел Феликс Иванович перевести дух, как привод раскрепился, его с оглушительным скрежетом повело в сторону, и конвейер аварийно остановился.
– Ну, дорогой Феликс Иванович, чем порадуете? – спрашивает он, к примеру, у начальника Восточного участка Романовского.
– Да... ну, девяносто два процента, пока... – угрюмо бурчит трубка.
– Благодарю вас, Феликс Иванович! Вы всё более отстаёте, как и следовало ожидать.
Поскрипывает перо, выводя девятку и двойку.
– И какая же у вас сегодня причина?
– На Юго-восточном квершлаге почву вспучило, электровоз половину только берет.
– Вспучило, говорите? Так-так…
– Вспучило! А на третьем промежуточном у транспортера привод не тянет!
С кончика бледно-зеленого, математически точно изогнутого листочка упала очередная капля.
– Куда именно не тянет?
– Привод, говорю, не тянет, потому что мотор мычит!
– Тогда, конечно, Феликс Иванович, какие же еще могут быть вопросы, если у вас там все вспучило, да к тому же еще мычит. Позвольте узнать, вы что заканчивали?
– Горный.
– А я уж было подумал – ветеринарный. Но план-то вы выполнять намереваетесь? Или, может, на лаврах почивать желаете?
Восточный участок давно и прочно занимал последнее место по шахте.
– Да, это самое, стараемся, товарищ главный инженер!
– Оно и видно.
– Видно вам? Сами там... в кабинетах рассиживаете, а я – под землею тут! – заорал несдержанный Романовский.
– Ничего, Феликс Иванович, у каждого, знаете ли, свой крест. Вам – под землею ползать, а мне – в кабинете сидеть.
– Да что вы там понимаете? Закопались в своих бумажках…
– Это вы верно сказали, я тут всё бумажки пописываю. Но, должен признаться, надоело мне ваше героическое упорство. Боюсь, придется и меры принимать.
– Как это?
– Вы, дорогой Феликс Иванович, замечательно упорны в откровенном нежелании выполнять план.
– А мне, может, тоже надоели эти ваши придирки!
– Ничего не поделаешь, пока не наладите работу, мне и дальше придется вам досаждать.
– Толку-то от болтовни вашей!
– От болтовни, конечно, толку не будет, это вы верно заметили...
Такие вот содержательные беседы Зощенко способен был продолжать часами, вконец изматывая нервы подчиненных. При этом он еще и помечал что-то в своем блокнотике, неизвестно для чего, так как никогда, ни для каких целей, этими записями не пользовался.
Он был высок, костист, всегда чисто выбрит, носил накрахмаленные воротнички и строгий темный галстук. Его брюки, даже очень уже не новые, всегда имели идеальную стрелку, а ботинки блестели. Таким своим вызывающим видом Зощенко неприятно выделялся среди местного руководства. Сам он прекрасно это понимал, но говорил себе, что ничего не поделаешь, поскольку эту последнюю грань перейти никак не возможно. Особенно неуместным в его, так сказать, облике, было золотое пенсне, сияющее, регулярно протираемое специальной синей фланелькой и бережно хранимое. При всем том, Петр Борисович очень гордился своим умением держаться в тени, не забегая «поперед батьки». Впрочем, он действительно пережил уже нескольких начальников шахты.
Больше всего народ не любил Зощенко за его умение не повышая голоса, даже не ругаясь, непонятным образом унизить человека, продемонстрировать свое над ним превосходство. Не любили-то его многие, но был один товарищ, который ненавидел главного инженера просто-таки всеми печенками, а именно, Феликс Иванович Романовский, мужик здоровенный, неуклюжий, по-медвежьи сутулый. После телефонного разговора на душе у Феликса Ивановича остался очень и очень неприятный осадок, прямо до дрожи в коленках. Слова: «упорно не желаете выполнять план» – так и застряли в его волосатых ушах. Повесив трубку, он еще немного потоптался перед аппаратом, висевшем в самом грязном углу «нарядной», после чего смачно сплюнул на пол и потопал вместе с заступающим на смену десятником назад, в шахту.
Хотя Романовский не так чтобы давно руководил Восточным участком, его фигура, облаченная в тяжелую, пропитанную потом и угольной пылью робу, так уже «вросла» в почву горных выработок, что могло показаться: он родился, вырос и жил там, в темноте, глубоко под землей. В любое время суток его можно было застать на участке зычно раздающим руководящие указания, распекающим нерадивого бригадира или просто меряющим безразмерными сапожищами километр за километром. Но, между прочим, он недавно только женился, и жена, пухленькая голубоглазая хохотушка, создала уже ему немало завистников. Каску Романовский носил набекрень, так сказать, по-молодецки. Еще был он очень близорук, и на мощном, вечно лупящемся носу его сидели массивные консервы с толстыми выпуклыми линзами. И хотя широкая его физиономия лоснилась от угольной грязи, это обстоятельство никоим образом не могло скрыть ярких веснушек, густо ее усеивавших.
Как-то поступила на него жалоба в партком. Якобы матерщинничает он часто. Тогда, на общем собрании, Феликс Иванович произнес короткую, но яркую речь. Он выразился в том смысле, что его совершенно несправедливо обвиняют, будто бы он как-то там нехорошо ругается. А он вообще ко всем и всяческим ругательствам испытывает глубочайшее отвращение и никогда подобными вещами не занимается. Рабочие встретили это выступление восторженно и единогласно постановили, что начальник участка всегда выражается исключительно интеллигентно, а жалоба на него – самый обыкновенный поклеп. Все дело было в том, что речь свою он умудрился составить почти из одних только нецензурных слов.
Мучительное беспокойство по поводу постоянного отставания вошло у Романовского в плоть и кровь, но, будучи природным оптимистом, он старался ни о чем таком не думать и плыл по течению, уповая на то, что кривая вывезет. Еще он полагал, что хорошая административная взбучка в крайнем случае всегда поправит дело.
Рассуждая диалектически, можно сказать, что Восточный участок не выполнял план по причинам как объективного, так и субъективного порядка. К первым относились: пережим угольного пласта, изношенность оборудования, и то, что с десятниками не повезло, и вообще людей не хватало. Субъективная причина состояла в том, что над Феликсом Ивановичем нависала угроза суда и, вполне возможно, тюрьмы. С одним из его рабочих произошла смертельная травма, и комиссия во главе с Зощенко записала в протоколе требование привлечь Романовского к уголовной ответственности. Первое время он ждал ареста каждый вечер, но ничего не происходило, и он начал уже понемногу надеяться, что все как-нибудь устаканится и рассосется. Разумеется, такой дамоклов меч очень его расхолаживал, отвлекая от мыслей о производстве.
Десятников у него было четверо. Первый – Семенов, длинный, вернее сказать, червеобразный субъект, существовал замедленно, как бы в полусне. Вялость, как гной, сочилась из его белесых глаз. На службе его держали потому только, что руки никак не доходили уволить.
Второй – Слепко – являлся прямой противоположностью первому. Коренастый, румяный, очень еще юный брюнет, он был страшно деятелен, но из-за неопытности и излишней горячности вечно попадал в передряги. То у него раскреплялся привод, то забуривались вагонетки, то фатально не доставало крепежного леса.
Сменщик Слепко, Буряк, кругленький человечек с косыми, воровато бегающими глазками и невнятной скороговоркой речи, отличался необыкновенной подвижностью. Всё в нем и на нем непрестанно шевелилось: руки так и мелькали, жестикулируя короткими вертящимися пальцами, ноги семенили и подергивались, выражение лица ежесекундно менялось, а голова, казалось, свободно вращалась во все стороны, будто сидела на оси. Под землей он ходил в рваной майке и кепке, жившей своей, независимой жизнью, непрерывно перемещаясь по его бритому шарообразному кумполу. То она висела на правом ухе, то на левом, то длинным козырьком закрывала поллица, то, перевернувшись, съезжала на затылок. В каком бы положении ему не оставляли участок, он всегда умудрялся вывернуться, применяя порой способы настолько дикие, что сменщику оставалось только развести руками, помянув Буряка и всех его родственничков незлым тихим словом. Он мог, например, рвануть десяток шпуров прямо по борту квершлага, разбухав оный до полного безобразия.
Четвертым был некий Кротов, между прочим, член парткома шахты, личностью своей удивительно напоминавший эту самую зверюшку. Его скошенный лоб плавно перетекал в длинный красный остренький носик и далее в срезанный подбородок, а колючие маленькие глазки смотрели всегда так, словно прицеливались. Окончательно завершали сходство тонкие черные усы, закрученные вверх а-ля кайзер Вильгельм. Норму Кротов не выполнял никогда, зато был великим мастером изощренного сквернословия, далеко превосходя в этом искусстве того же Романовского.
В то утро предстояла смена Буряка, и это случайное обстоятельство очень успокаивало Феликса Ивановича. Десятник успел уже на всякий случай сбегать в забой и теперь на бегу докладывал о состоянии дел. Состояние было неважным. Они спустились в грохочущей мокрой клети и зашагали через рудничный двор в незапамятные еще времена сплошняком закрепленный мощными деревянными рамами. Многие из них сильно перекосились, а некоторые и вовсе были сломаны. Почву покрывала густая жирная грязь, ежесменно перемешиваемая множеством сапог. Не лучше дела обстояли и в Главном квершлаге. Та же грязь и еле затянутые борта, кое-как забученные кусками породы, придавали ему в тусклом свете фонарей до крайности заброшенный вид.
Вышли на главный откаточный штрек – извилистую трехкилометровую выработку. Под стоячей водой местами не видно было рельсов, и идти приходилось, можно сказать, вброд. Там поломанные оголовники и выбитые боковым давлением стойки попадались еще чаще. Кое-где затяжек и вовсе не было, и сквозь деревянные ребра виднелись отслоившиеся глыбы. Казалось, только тронь, и всё это хозяйство разом завалится к чертям собачьим. От покрывающих рамы пушистых, нежных, фосфоресцирующих сугробов плесени распространялся тонкий сладковатый аромат. Долгое время слышен был только звук их шагов, потом вдруг навстречу им из мрака вылетел, слепя фарой, электровоз, обрызгал грязью и разболтанно прогромыхал составом тяжело груженных вагонеток всего в нескольких сантиметрах от них, плотно вжавшихся между стойками.
Оба начальника свернули в узкий ходок уклона и двинулись вниз. Человеку нормального роста, идти там приходилось, склонив набок голову, отчего ходок прозывался «Кривошейным». Впрочем, местами там и вовсе нужно было становиться на четвереньки. Хотя Романовский каждый день проползал там по нескольку раз, он вновь чистосердечно поведал десятнику и Господу Богу все, что пришло в тот момент в его бедовую голову насчет интимных сторон жизни этого самого ходка и собственной распроклятой судьбы.
– Перекрепить бы надо, – безразлично отреагировал Буряк.
– Я, что ли, его крепить буду? Нет у меня такой возможности! – прорычал Феликс Иванович. Ко всему, почва была скользкая, до блеска отшлифованная коленками многих поколений шахтеров. Романовский сопел от натуги, отдувался, ронял то и дело очки и никак не мог поспеть за прытким, как блоха, Буряком, чувствовавшим себя, по всей видимости, легко и свободно. Возвращавшимся со смены рабочим эти восемьсот метров подъема по Кривошейному попортили много крови. Некоторые даже увольнялись.
Чтобы отдышаться, Романовский малость подзадержался на сортировке «бесконечной откатки», где порожние вагонетки загружались углем и, прицепленные к стальному канату, цепочкой уходили вверх по уклону. Канат, весь щетинившийся порванными жилами, напряженно дрожал.
Поежившись, но, положившись, как всегда, на авось, Феликс Иванович в сопровождении десятника потопал в Третий промежуточный квершлаг. Стоявшая там линия конвейера была плохо оболочена, и рештаки местами бились о деревянные стойки, перепиливая их своими краями. Кое-где они соединены были одним болтом вместо двух. Оглушительно грохоча, конвейер щедро разбрасывал уголь во все стороны. Безобразие это было привычным, и начальник участка не обратил на него внимания. Но, дойдя до первого же привода, он увидел, что эта дьявольски мощная машина, кое-как припертая к почве четырьмя жалкими слегами, расхлябанно болтается и вот-вот раскрепится. Стало ясно, что на сей раз пройти мимо не получится.
– Где, …, бригада Бирюкова?! – перекрывая шум, заорал Романовский.
– Они, это самое, привод переставляют на Втором промежуточном.
– Пусть все там, на … бросают, и – сюда! Если сейчас эту … не укрепить, у тебя, к черту, лава встанет!
Буряк исчез во мраке, дабы незамедлительно исполнить распоряжение. Но было уже поздно. Не успел Феликс Иванович перевести дух, как привод раскрепился, его с оглушительным скрежетом повело в сторону, и конвейер аварийно остановился.