Между тем карман Монса находился в незавидном состоянии; адъютант перебивался небольшими деньжонками, что можно видеть из записок его к друзьям, в одной из них, например, он, между прочим, просит возвратить ему девять рейхстале-ров, в которых «очень нуждается». От матери и сестер, женщин скупых, вечно жаловавшихся на бедность, поддержка была небольшая; что до братьев, то он их потерял довольно рано.
   «Находясь теперь здесь в Москве, – писал Монс к сестре и зятю своему Балку 14 марта 1711 года, – с прискорбием извещаю вас, что любезный старший брат наш скончался; смерть его тем для меня чувствительнее, что я почти одновременно лишился обоих братьев». На одном из них осталось 15 рублей долгу, и средства Виллима Ивановича были так плохи, что он должен был уступить за эти деньги лошадь покойника.
   Таким образом, Монс начинал почти так, как начинала большая часть его единоземцев: бездомные, жалкие бедняки, они ждали какого-нибудь случая, «фавора», чтобы обогатиться, и ловкостью, вкрадчивостью умели иногда добиться этого случая.
   При Петре, в особенности непосредственно при нем, служить было нелегко: государь требовал самой строгой исполнительности во всем; без его позволения никто из ближних служащих не смел отлучаться от него ни днем, ни ночью. Днем, действительно, и невозможно было урваться ни одному денщику, но по ночам они, как рассказывает один из денщиков, таскались часто по шинкам и своим приятельницам. Его величество, – повествует Нартов, – сведав о таком распутстве, велел для каждого денщика (т. е. для своих флигель-адъютантов) сделать шкап с постелью, чтоб в ночное время их там запирать и тем укротить их буйство и гулянье. Однажды в самую полночь государю понадобилось послать одного из флигель-адъютантов, бережно запертых по шкапам. Государь идет с фонарем наверх, отпирает ключом шкап за шкапом и не находит в них ни одного флигель-адъютанта. «Мои денщики летают сквозь замки, но я крылья обстригу им завтра дубиной!»
   Стрижки однако не было; государь встал в хорошем расположении духа, увидел флигель-адъютантов на местах, стоящих в трепетном ожидании «нещадного побиения», и это смягчило Петра.
   «Смотрите ж, – сказал он между прочим, – впредь со двора уходить без приказа моего никто да не дерзнет, инако преступника отворочаю так дубиной, что забудет по ночам гулять и забывать свою должность!..»
   С Монсом же, как кажется, «отворачиваний дубиной» не случалось.
   Он старательно выполнял свою должность, а она охватывала самые разнородные поручения. Так, между прочим, доводилось ему ведать царскими лошадьми, провожать подводы с закупленным за границей для Петра венгерским вином; Монс должен был прикупать новое, всячески беречь драгоценный напиток и проч. Такого рода поручения показывали некоторую доверенность к Монсу, который между тем сколачивал себе фортуну разными средствами; так, в 1712 году, в бытность свою в Митаве, генеральс-адъютант приобрел благосклонное внимание вдовствующей герцогини Курляндской Анны Ивановны, обзавелся деньгами и совершенно довольный шутливо писал к одному из приятелей в Немецкую слободу: «Рекомендую себя девице Труткем и ожидаю тебя с нею сюда; я уже приготовил карету и шестерик лошадей; ей будет здесь на чем кататься…»
   И при дворе государя он уже получал некоторое значение. Так, в 1713 году заботливая сестрица Матрена писала к нему: «Прошу вас пожалуйста сделайте, чтоб сын мой Петр (Балк) у царя доброю оказиею был; понеже лучше, чтоб он у вас был; я надеюсь, что он вскоре у вас будет, понеже муж мой пошлет его с делами в С.-Петербург».
   Матрена Ивановна просила не об одном сыне; волею Петра заброшенная со стариком-мужем в крепость Эльбинг, на самый театр войны, она беспокоилась среди опасностей войны и сильно тосковала вдали от столичного общества, к которому всегда чувствовала влечение. Только осенью 1711 года Матрена Ивановна на несколько времени оживилась: в это время в Эльбинг приехала царица Катерина Алексеевна. «Отпустил я жену свою в Эльбинг, к вам, – писал государь Федору Балку, – и что ей понадобится денег на покупку какой мелочи, дайте из собранных у вас денег».
   В бытность здесь государыни Матрена Ивановна успела заискать ее расположение и даже дружбу до такой степени, что сам царь Петр находил нужным, быть может, в угоду жене, оказывать эльбингской комендантше особое внимание. «Отпиши ко мне, – спрашивал Петр Катерину 14 августа 1712 года, – к которому времени родит Матрена, чтоб мне поспеть?»
   Два месяца спустя Петр распоряжался об очищении Эльбинга прежде, нежели явится под ним посланный от султана турчанина, и, между прочим, сам озаботился предписать отправить комендантшу с обозами вперед из крепости. Турчанин, однако, не пришел, к великому прискорбию Балкши; государыня уехала, а Матрена Ивановна, видев уже знаки внимания к себе как от государыни, так и от государя, еще более стала желать отъезда ко двору. Ряд писем ее за 1713 год к брату наполнен мольбами, чтоб тот постарался чрез Павла Ивановича Ягужинского, кабинет-секретаря Макарова или другим каким путем, но только выхлопотать им приказ о переводе ее с мужем в Россию или, по крайней мере, хоть в Або: «Здесь года не получает жалованье, мы проживаемся; к тому же, – продолжает Матрена, подбирая предлог к отъезду посильнее, – мой бедный муж так болен, что я опасаюсь за его жизнь».
   Усиленные просьбы к Виллиму Ивановичу показывают, что генеральс-адъютант имел уже в это время значительные связи с лицами влиятельными при дворе Петра; таким образом, он далеко не был тем ветреником, беззаботным молодым человеком, каким является в письмах к нему от матери за эти годы. Ворчливая и хворая старуха, находя, что сын ветрен, нерасчетлив и даже расточителен, осыпала его рядом упреков, даже угроз, и зорко следила за образом жизни сына и окружающих его слуг и приятелей. К чести Монса надо сказать, он с покорностью переносил материнские выговоры и не видать, чтобы тяготился ее вмешательством в свои дела.
   Так, в 1712 году старуха с гневом выговаривала сыну: «…любезный сын, из письма Лаусона видно, что ты опять тронул сестрины деньги… Если ты будешь так поступать, то скоро растратишь капитал твоей бедной сестры; она поручила тебе беречь ее собственность, а ты поступаешь как человек безрассудный; чем же это кончится? В четыре месяца взял ты 700 рейхстале-ров и даже ни разу не написал нам об этом. Мне кажется, что Бух (камердинер Монса), проклятая собака, чтобы черт его взял, берет деньги, когда они ему только нужны; мы слышали, как он весело живет. Узнав обо всем этом, я и твоя бедная сестра чуть не умерли от огорчения. Да простит тебе Бог такую безбожную жизнь; если б Бух был здесь, я б засадила в такое место, откуда б не взвидел он ни луны, ни солнца! Поэтому еще раз пишу к тебе: прогони от себя этого мерзавца, или я наложу на тебя такое проклятие, что тебе не будет покоя на этом свете! Как можешь ты тратить больше того, что в состоянии заплатить? Откуда ты возьмешь? Ведь тебе известно, у меня ничего нет, чем могла бы я тебе помочь… Ты уже истратил до 1000 рейхсталеров из денег твоей сестры. Неужели предался ты картежной игре и проиграл эти деньги? Если это правда, то я тебя прокляну. Твоя сестра сильно заболела от огорчения, которое ты ей причиняешь. Прошу Бога, чтоб тебя Он навел на путь истины…»
   Громы проклятия нежной матери готовы были разразиться над мнимо-ветреным сыном, но он догадался сказаться больным, не отвечал на родительские упреки, а поручил это щекотливое дело камердинеру.
   «Про этого мошенника, – отвечала мать, продолжая входить во все мелочи домашнего быта своего сына и его служителей, – про этого мошенника Буха я опять слышала, как он живет: все сидит в винном погребу и играет в карты; когда его спросили, откуда у него столько денег? – он отвечал, что должен же ему господин давать деньги. Что ты об этом думаешь? Неужели тут не сокрушаться сердцу?… Итак, прошу тебя, мое дитя, устрой так, чтобы он приехал в Эльбинг (здесь гостила в это время старуха у старшей своей дочери), если ты не хочешь, чтоб твоя мать из-за этого мошенника пропадала…»
   Жалобы и просьбы не прерывались: «Денег нет; ни за квартиру, ни из деревни я ничего не получила. Постарайся, чтоб сестра приехала сюда, покуда я еще жива; но я с каждым днем слабею и вот уже пятнадцать лет (т. е. с 1697 года) лежу в постели; можешь себе представить, каково мне! Хотелось бы видеть своих детей еще раз вместе! Препоручаю тебя Всевышнему, да предохранит Он тебя от всякой опасности. Маша и Катька тебе кланяются…»
   С успехами по службе, с возрастанием значения Виллима Ивановича смягчалась к нему и старуха-мать. «Меня очень утешило твое письмо, – отвечала она сыну 1 мая 1713 года, – в котором ты пишешь, что его величество очень к тебе милостив; дай Бог, чтоб это всегда так было; будь осторожен, – добавляет старуха, много испытавшая на своем веку, – будь осторожен: при дворе опасно служить; служи усердно царю и Богу, тогда будет хорошо. Напрасно думаешь, дитя мое, что я на тебя была сердита; сам ты знаешь, что этого быть не может… У меня был генерал-адъютант, я просила его, чтобы он тебя не оставил…»
   Генерал-адъютант, любезно посещающий в Немецкой слободе в 1713 году полузабытое семейство, – не кто другой, как Павел Иванович Ягужинский.
   Мы уже имели случай познакомиться с этим «птенцом» Петра Великого. Павел Иванович был очень любим государем, считался его «правым глазом», славился прямодушием и необыкновенною скоростью и точностью в исполнении всех служебных обязанностей; «правый глаз» был очень зорок, прекрасно пригляделся ко всем светилам горизонта дворцовой жизни, умел отличать эти светила очень рано, когда они только начинали мерцать, умел предугадывать их будущий рост и значение и вовремя обязывал нового «фаворита» своею приязнию и услугами. Этому свойству своего ума Павел Иванович обязан тем, что не только спокойно пережил три царствования, но не упал и в четвертое, т. е. в царствование Анны Ивановны. Ягужинский умер на верху почестей и отличий, что едва ли могло случиться, если бы он, по уверению иностранцев, действовал всегда «прямодушно, благородно, с замечательною откровенностью и свободою…»
   Виллима Ивановича Монса Павел Иванович заметил рано; в 1713 году они были короткие приятели, ими и остались, подде― рживая друг друга в треволнениях дворцовой жизни, до роково― го для одного из них 1724 года… Но обратимся к старухе Монс.
   Она делалась все более и более довольна сыном; посылала к нему платье, белье и кой-какие безделицы, изъявляла глубокое свое желание видеть сына в «генеральской форме» (т. е. в мундире тогдашнего генеральс-адъютанта, что соответствовало чину полковника) и в надежде осуществления этого приятного ожидания снабжала сына всяким добром: так, однажды было послано к нему «четырнадцать штук мясной колбасы». Все эти подарки со стороны скупой старухи свидетельствуют, что сын рос и рос из толпы придворных соискателей чинов и отличий…
   Впрочем, она могла быть довольна и семейными делами, устроившимися в это время (1713–1714 годы) к лучшему: так, много занимавший ее процесс с ландмаршалом Кейзерлингом кончился в пользу ее «бедной дочери». Но вот 15 августа 1714 года умирает Анна Ивановна, и все семейство, начиная с матери и кончая Виллимом Ивановичем, спешит развлечь свою печаль об утрате «бедной» Анны Ивановны тяжбой с последним избранником ее сердца. Как старухе Монс, так в особенности ее достойному сыну и наследнику сестриного достатка особенно было досадно, что некоторые из дорогих вещей Анны попали в руки шведа Миллера.
   Достаточно окрепши при дворе, окруженный благоприятелями, Виллим Иванович смело мог рассчитывать на успех тяжбы, а она вся была начата чуть не из-за одного серебряного кувшинца да золотного кафтана… Все эти мелочи достаточно обрисовывают нашего героя… Оплакать сестру и отнять от ее жениха кувшинец и тому подобные вещи – с этой целью Монс приехал в Москву осенью 1714 года.
   Миллер был взят, по челобитью Виллима Монса, в Преображенский приказ – на допрос к князю-кесарю; но и суровый князь-кесарь Ромодановский, как значится из многих дел Тайной канцелярии, умел угодить людям «в случае». По этому ли свойству своего характера или по чему другому, только он заставил Миллера повиниться, что-де он не токмо взял у покойной «блюдо серебряное, что бороды бреют, да рукомойник», но и другие-де брал «вещи не малыя, а Анна Кейзерлинг, – говорил швед, – вещьми теми меня дарила, и те вещи я закладывал и продавывал, а кому – не помню».
   Для напамятования нужна шведка-полонянка, что ходила у покойной «в ключе» и была ее наперсницей в разных секретных делах; но та шведка-девка взята в услужение знакомым уже нам любителем всего изящного – Боуром.
   Боур не отпускает девку.
   Монс не задумывается и бьет челом прямо государыне на своего первого благодетеля… Новая черта для обрисовки генеральс-адъютанта.
   «Генерал Боур, – жалуется его прежний флигель-адъютант, – не только той девки не отдает, но бьет присыльного подьячего, который о присылке той девки говорить к нему посылан. И об нем шведе (т. е. о Миллере) великое прилежание отовсюду, как от него Боура, и от коменданта, и от многих есть. Еще же, – продолжает Монс, – от господина Боура ко мне присылки бывают, чтоб я отдал неведомо какие той девки пожитки, будто ей обещала сестра моя; и с великим мне прешчением присылает, в чем имею себе не малое опасение… Прошу вашего премилостивой государыни заступления, дабы я вотшче не пребыл в своем упадке…» Ради этого скромный генеральс-адъю-тант умолял принять его «в матернию ограду» и передать дело на розыск к Ф. Ю. Ромодановскому. А чтоб вещи никоим образом ни по тому розыску, ни по решению тяжбы в Сенате не могли бы остаться за Миллером, Монс заявил, что-де представленное его противником завещание Анны Ивановны фон Кейзерлинг вовсе несправедливо: оно-де не скреплено духовником, да и писано-то, так уверял Виллим, в «беспамятстве и, следовательно, противно указам и градским правам».
   Как бы то ни было, но Екатерина еще не заметила Монса, а потому не из чего ей было принимать его, выражаясь словами челобитья, в свою «матернию ограду».
   Генеральс-адъютант должен был искать и действительно нашел помощь у друзей. «Государь мой Виллим Иванович! – писал к нему Ягужинский. – За многия ваши писания благодарствую и прошу на меня не возмните противности какой, что так долго не ответствовал. Об деле вашем здесь царское величаство указал князю Федору Юрьевичу разыскивать, и уж обо всем при дворе известны, как Боур поступает с вами. И я ему ныне довольно писал; чаю, от моего письма он выразумеет и отстанет того дела. И ты не езди так скоро с Москвы и исправляй свое дело, я уже дам знать, когда время будет ехать. Слуга ваш П. Ягужинский. 9 генваря 1715 года».
   При таком обязательном друге нет ничего мудреного, что Монсу удалось надолго засадить Миллера в тюрьму; вещи его были опечатаны, с него и со слуг сняты допросы, и затем дело все-таки затянулось.
   «…Ты понимаешь, любезный сын, – писала старуха Монс к сыну 19 октября 1715 года, – каково той, у которой такая тяжба на шее. Господин (т. е. государь) хотя и приказал сказать Миллеру, что он до тех пор не будет выпущен, пока не заплатит все, но прошло уже двадцать три дня и все опять тихо. У меня никого нет, кто мог бы вести дело, а когда господин сердит, тогда никто не смеет ему сказать слово. Похлопочи ты, пожалуйста, чтобы пришел указ Миллеру – или выдать ожерелье и большой перстень, или заплатить деньги…» А между тем в ожидании указа старуха дала взятку одному из дельцов и дала от имени своего сына.
   В январе 1716 года сын отправился с государем и государыней за границу; как ни грустна была старухе-матери разлука с сыном, но она ясно видела, что чем ближе будет Виллим к высоким персонам, тем скорее увеличится к нему «оказия». Старуха печалилась только о том, что по хворости своей ей едва ли доведется еще раз увидеть сына; притом смущало ее и то, что с отъездом сына некому будет поприжать Миллера. Полоненник шведский имел, как оказывается, довольно сильных покровителей в лице князя Я. Ф. Долгорукова и других. Пробежим, однако, последние письма старухи Монс: ими мы закончим наше знакомство с семейными делами генеральс-адъютанта.
 
   «…Я более и более ослабеваю, – писала старуха при известии об отъезде сына, – так что думаю, что это последнее мое письмо и мне остается только пожелать тебе всякого благополучия на этом свете… Попроси старого князя (Меншикова), чтоб он нас не оставил (в деле с Миллером, который успел жениться, был на службе, хлопотал об откомандировке из Москвы, и денег за подарки Анны Кейзерлинг не вносил). Если бы государыня повелела, – продолжает старуха, – чтобы Миллер заплатил, то дело было бы сделано, а теперь оно, кажется, остановилось – Миллер делает, что хочет. Мне надобно еще получить от г. Лаусона 20 070 талеров; если ты его увидишь, то скажи ему, что покойная сестра твоя хотела их пожертвовать на церковь…»
   Эти 20 070 талеров – не более как грубая описка, что, впрочем, и видно из другого письма, в противном случае были бы совершенно непонятными как беспрестанные жалобы старухи Монс на бедность, так и настойчивые вымогательства всего семейства ожерелья, перстня, кувшинца и других безделиц от полоненника Миллера; о них напоминается матерью беспрестанно, и к напоминаньям скоро присоединяются мольбы, чтоб Виллим «для своей же пользы… позаботился бы о деревне», т. е. побил бы челом государю о получении нескольких крестьянских дворов с душами.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента