В этих письмах, как нельзя лучше, высказывается самая нежная материнская привязанность и заботливость старушки о «Катюшке»; с какою любовью расспрашивает она о ее делах, как искренне грустит о ее печалях, как заботливо расспрашивает про болезни и как неутомимо исписывает грамотки советами лечиться сколь возможно скорее и старательнее; часто напоминает о наблюдении супружеского закона; молит не забывать господа Бога; шлет подарки, удовлетворяет ее просьбам, наконец, расспрашивает о новых нуждах, с полною готовностью выполнить малейшую просьбу. Нельзя не заметить при этом, что ни в одной строке Прасковьи не прорывается упрека герцогу, которого она имела бы полное право упрекать во многом. Если большая часть его поступков могла быть скрываема от старушки, то все-таки трудно предположить, чтоб она ничего не знала и ни в чем бы его не винила; но, как женщина с большим природным умом, она не хотела упреками посевать раздор между супругами; она благоразумно находила, что упреки ни к чему не помогут, а, пожалуй, вынудят капризного и своевольного Карла-Леопольда на какой-нибудь дерзкий поступок.
   Прочитывая самые нежные, полные материнской страсти письма Прасковьи к «Катюшке» и к внучке Аннушке, невольно задаешь себе вопрос: неужели в этой любящей душе, наряду со столь прекрасным и сильным чувством, могли быть злые страсти?… А между тем, в этой же душе, как увидим, гнездилась злоба непомерная, жестокость и зверство, превышающие всякое вероятие и, по-видимому, совершенно немыслимые в женской натуре… Но это было так. Об этом свидетельствуют подлинные бумаги.
   Пока, однако, дойдем до этих фактов, послушаем горячие просьбы, гнев и заклятия, с какими убеждает старушка ненаглядную «Катюшку» приехать к ней на житье; она с замечательною постепенностью и искусством подбирает самые сильные доводы о необходимости этого приезда: «…А о вас государь соболезнует очень и всяко хочет помочь; только, не видавши с вами, нельзя сего дела делать; всеконечно надобно вам быть в Ригу…» Царица жалуется на болезни, уверяет, что от великих скорбей и несносных печалей не чает себе долгого жития и просит простить ее грехи, буде что Господь сотворит… И все это пишет к тому, чтоб «Катюшка», «буде не брюхата» по-прежнему, побывала бы у нас, «как вылечася, для моей старости и для моей болезни…»
   И тут, рассчитывая на авторитет государя и на его значение относительно герцога, Прасковья настаивает, чтоб дочь просила его приехать к ней в Россию, а «буде отправитесь не покидайте дочки (Аннушки), не надсадите меня при моей старости». Самым сильным доводом Прасковьи было желание дядюшки, т. е. государя; его именем обнадеживала она дочь, что их дело лучше устроится в России… «Всеконечно, Катюшка, – пишет царица, – дядюшка говорил, што как приедут, всеконечно дело их управлю; я не пишу никогда ложно…»
   «А о себе пишу, – пишет Прасковья в другом письме, – то я всеконечно больна и лежу в расслаблении и тебе, Катюшка, всеконечно надобно ко мне приехать для благословения и для утешения мне; также, чтоб мне видеть твою дочку – безмерно желаю: тем бы я утешилась, чтоб ее увидела…» Затем опять те же обещания, что дело герцога устроится тотчас же, лишь только он либо «Катюшка» приедут в Россию; новые ссылки на дядюшку, на его желание видеть при себе племянницу; а буде это желание не исполнится, то вы его тем «раскручините и у дядюшки всю свою пользу потеряете…». Но из следующих же за тем строк ясно видно, что дело идет не столько о пользе герцога, сколько о сильном желании старушки «для самого Бога и Пресвятой Богородицы дочку и внучку увидеть, хоть на один час».
   Наконец, видя, что ее желание по разным причинам все еще не выполняется, Прасковья в новом письме начинает грозить «Катюшке» гневом Божьим, буде та не приедет к ней.
   Интересно, что для большей убедительности просьб Прасковья не раз писала шутливые и в то же время нежные послания к малютке внучке своей Аннушке.
   Мы уже видели, с какой заботливостью посылала она к ней игрушечки и гостинцы; попечения об единственной внучке никогда не покидали бабушку: «Которая у меня девушка грамоте умеет, – пишет она между прочим „Катюшке“, – посылает к вам тетрадку; а я держу у себя, чтоб внучку учить русской грамоте».
   Как прост и как наивен взгляд на образование своих «птенцов» у царицы-помещицы! Она приказала обучить грамоте одну из своих холопок для того, чтоб та, в свою очередь, когда придет пора, по ее веленью, открыла бы свет науки «ненаглядной Аннушке», дочери герцогини Мекленбургской. План старушки, однако, сколько нам известно, не исполнился: в числе наставников и наставниц будущей правительницы Всероссийской империи мы не видим крепостную девицу царицы Прасковьи.
   Старушка царица в особых грамотках просила «махоточку» утешать батюшку и матушку, не давать им кручиниться. Смотрите, например, сколько нежности и любви в этих посланиях, писанных Прасковьей к внучке самыми тщательными каракульками, уставцем, на маленьких листочках, бережно и красиво обрезанных:
   «Друг мой сердечный внучка, здравствуй с батюшкою и с матушкой! Пиши ко мне о своем здоровьи, и про батюшкино, и про матушкино здоровье своею ручкою. Да поцелуй за меня батюшку и матушку: батюшку в правой глазок, а матушку в левой… Да посылаю я тебе свои глаза
   старые, уже чуть видят свет; бабушка твоя старенькая хочет тебя, внучку маленькую, видеть».
   «Внучка, свет мой! – пишет бабушка в другой грамотке, – желаю я тебе, друг мой сердечный, всякого блага от всего моего сердца; да хочетца, хочетца, хочетца тебя, друг мой внучка, мне бабушке старенькой, видеть тебя маленькую и подружиться с тобою: старая с малой очень живут дружно… а мне с тобою о некаких нуждах, самых тайных, подумать и переговорить (нужно)…»
   Надежды старушки свидеться с «Катюшкой» и внучкой начали осуществляться. Еще в январе 1722 года при дворе Петра стали поговаривать о скором приезде в Россию герцога Мекленбургского.
   18 января сего года прибыл от него в Москву курьером полковник Тилье. Приезд его не обратил бы на себя большого внимания, если б он не сопровождался следующим приключением. Между Москвой и ближайшей от нее станцией на мекленбургского полковника напали разбойники, обобрали и его, и сопровождавшего его егеря до последней нитки, так что немец-курьер явился в русскую столицу в крестьянском полушубке… Весть о таком грабеже вызвала разные толки, между прочим о поручении, с каким явился полковник. Оно было секретом для двора, но поговаривали, что Тилье прислан в Москву вследствие заговора против герцога Мекленбургского, за который тайный советник Вольфрат с женою и многие другие знатные лица подверглись жестокому аресту; говорили, между прочим, и о том, что скоро приедет в Россию сам герцог…
   Петр, действительно, был не прочь видеть его у себя, частью в надежде направить Карла-Леопольда советами и личными убеждениями на настоящую дорогу, частью и потому, что хотел угодить невестке, которая не переставала его осаждать просьбами вытребовать «Катюшку» в Россию.
   Вследствие всего этого, отъезжая в персидский поход, государь, 8 и 11 мая 1722 года, отправил две зазывные грамотки к любезнейшей племяннице.
   «…Обнадеживаем вас, – пишет он в первой, – что мы его светлости герцогу, супругу вашему, в деле его вспоможения чинить не оставим. Но понеже потребно о так важном сем деле нам с его светлостью самим рассуждение иметь и о мерах к поправлению того согласиться; того ради мы к нему ныне… отправили… капитана Бибикова с грамотою нашею, требуя, дабы его светлость купно с вами в Ригу приехали, и уповаем, что его светлость оное, ради своей собственной пользы, учинить не отречется. А ежели, паче чаяния, его светлость для каких причин в Ригу не поедет; то в таком случае желаем мы, понеже невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает, дабы вы для посещения оной приехали сюда, где мы с вами и о делах его светлости переговорить и потребное об оных определить можем».
   Вслед за этим рескриптом, писанным рукой секретаря, государь подтверждал то же приказание в собственноручной приписке: «Паки подтверждаем, чтобы вы приехали, понеже мать того необходимо желает для своей великой болезни».
   Курьеру, капитану Бибикову, император, по убедительной просьбе невестки, вручил незапечатанную собственноручную записку, в которой просил любезную племянницу верить тому, что будет говорить предъявитель записки, помнить, что «мать зело ее видеть в своей болезни желает» и чтобы «Катюшка» всячески спешила с приездом.
   Что касается до самой Прасковьи, то она написала при этом случае послание (от 15 мая); главное содержание его состояло в повторениях просьб приехать поскорей; старушка не только утверждала, что от этого зависит вся польза их собственного дела, но даже нужным сочла заметить, что при житье в России «убытку им никакого не будет, – весь кошт будет государев».
   Пришла наконец весть, что дорогая гостья поднялась в путь-дороженьку: «свет-Катюшка» – без мужа, но с четырехлетней дочкой едет в Москву… То-то радость, то-то веселье в родимом Измайлове! Старушка засуетилась: она то заботливо отдает приказания о чистке хором, о приготовлениях к приему своей любимицы, то посылает к ней навстречу, пишет письма – дни для нее тянутся неделями, она считает каждый час и ждет не дождется давно желанных гостей.
   Посмотрите, как суетится, как тревожится царица; время для нее так тянется долго, что она решительно теряет надежду обнять дочку с внучкой…
   «Катюшка, свет мой, здравствуй! Послала я к тебе Алексея Татищева… я думаю, что вы долго не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь, чтоб ведать мне… Пуще тошно: ждем да не дождемся… Внучка, свет мой, здравствуй! Приезжай, свет мой, поскорей, не могу я вас дождаться и, Бог весть: дождуся ли я или нет, по своей болезни…»
   За первым встречником посылаются новые; царица отправляет «Татьяну с товарищи», за ними царевну Прасковью… Они везут грамотки с новыми сетованиями на медленность в пути. «…Я вас, светов своих, – пишет старушка, – дожидаю в радости; а больше веры нейму, что будете, кажется, не будете? Ежели можно, поспешите поскорее, для того, что дитяти долго в дороге быть трудно, и для моей болезни… Ежели мне будет возможно, я сама выеду вас встретить… У меня, свет мой, вам и хоромы вычищены для вашего покою. Чаю вам ехать трудно в дороге, а больше того дитяти великий труд. А я думаю, никак вас не дождусь, по своей болезни… Хотя бы взглянуть на внучку… А у меня в доме, свет мой, все радуются твоему приезду, а наипаче дочки вашей…»
   От радости Прасковья стала бодрее, поправилась, прошел лом в костях, чем она много страдала; но ходить все не могла, и потому, как узнала, что «Катюшка» близко, выслала ей навстречу Василья Алексеевича Юшкова, своего интимного, горячо любимого фаворита. Царица посылала его вместо себя, впрочем, тут же просила отнюдь не держать его при себе более суток: «Пришли его ко мне скорей, а я тебя, – писала царица, – не могу дождаться».
   Представляем читателям самим вообразить картину встречи Прасковьи с любимою дочерью после пятилетней разлуки.
   Катерина Ивановна приехала в Москву в августе месяце 1722 года, в довольно скучную пору. Государь 13 мая, а вслед за ним императрица (14-го числа) и многие из придворных отправились в Астрахань, в персидский поход. Недели две спустя выехали в Петербург цесаревны Анна и Елисавета Петровны, также в сопровождении большой свиты. Герцогиня Анна Ивановна жила в Митаве; таким образом, из именитейших лиц в Москве оставался только герцог Голштинский со своим штатом, добросовестно опорожнявшим со своим господином кубки с вином в заседаниях пьяной компании, основанной герцогом под названием «Тост-коллегия».
   «Свет-Катюшка» заняла в Измайлове отведенные ей хоромы подле матушки; в больших флигелях разместилась ее свита, между которыми были и мекленбуржцы, например, капитан Бергер и другие.
   При дешевизне тогдашней жизни и богатстве запасов, получаемых с больших вотчин, измайловские обитательницы жили в достатке, сытно, тепло, уютно; но, платя дань веку и собственному необразованию, жили довольно грязно; проводили время в еде, в спанье, в исполнении церковных треб и в бесцеремонном принимании и угощении гостей до отвалу и опьянения.
   Если бы вы вслед за камер-юнкером Берхгольцем, который, как статный парень, скоро полюбился толстенькой герцогине, зашли бы к ней в Измайловский дворец, вам бы, вероятно, попалась навстречу царевна Прасковья – бледная, растрепанная, с выдавшимися скулами, осунувшимся лицом; она, по обыкновению, в дезабилье,[27] но это не помешало бы ей сунуть вам для поцелуя свою костлявую руку.
   Вы целуете и проходите в комнаты герцогини не иначе, как чрез спальню больной царевны… а вот и Катерина Ивановна. Послушайте, какие она отпускает уморительные вещи, как весело болтает, каким звонким смехом заливается на весь дом при каждом слове, по ее мнению, остроумном. Хотите или не хотите, а вы должны выпить вина; вам его поднесут либо сама герцогиня, либо ее малютка дочь, либо подаст больная Прасковья. Предваряю, что отказываться неучтиво, да и не принято; пейте и спешите за статным камер-юнкером… Хохотушка Катерина ведет его в спальню, устланную красным сукном, довольно еще чистым; герцогиня показывает свою кровать, Бог знает чем заслуживающую осмотра, и рядом с ней, в алькове, вы можете видеть постель маленькой принцессы. Вообще убранство этой комнаты лучше остальных, которые меблированы крайне плохо.
   Тише… что это за писк и вой? Оглядываетесь: перед вами полуслепой, грязный и страшно пропахший чесноком бандурщик гнусливо затянул песню, за ней другую, третью… Герцогиня Катерина Ивановна вообще любительница музыки и всякого рода эстетических наслаждений; она с довольной улыбкой слушает пенье. Берхгольц с немцами-товарищами ничего не понимает, а песни все сальны, недаром же царевна Прасковья, в качестве девицы, считает неприличным оставаться в комнате, когда поются некоторые из них.
   Кроме песен бандурщиков, герцогиня находит немало удовольствия в шутках и скоморошничестве грязной, слепой и безобразной старухи, которая босиком, в каком-то рубище, смело и свободно разгуливает в ее комнатах. Особенный эффект постоянно производит следующий фарс шутихи: по первому слову матушки Катерины Ивановны старуха пускается в пляс, причем поднимает спереди и сзади свои старые лохмотья.
   Немцы-гости недоумевали, как герцогиня, столь долго жившая в Германии, сообразно своему званию, может здесь терпеть такую бабу… Но недоумение их было странно. Катерина Ивановна привыкла к шутам, шутихам, карлам, дурам, юродивым и т. п. исчадиям тогдашней боярской жизни с малых лет; вся эта обстановка не поражала, да и не должна была ее поражать; а у такого милого супруга, каким был беспутный Карл-Леопольд Мекленбургский, она едва ли могла заимствовать новые привычки и усвоить новый образ жизни… Вот почему она и поспешила зажить по-старому, лишь только попала в родимое гнездо…
   В этом гнезде одним из главных действующих лиц был старый наш знакомый Василий Алексеевич Юшков. Возвеличенный в звание главного управляющего всеми вотчинами и домами царицы, фаворит ее, он хлопотал об интересах госпожи далеко не с надлежащим усердием. Хозяйство шло плохо, долгов на «доме государыни царицы» считалось много, уплаты велись неаккуратно; а при недосмотрах главного управляющего естественно, что не чинились мелкие приказчики и тащили господское добро направо и налево. К довершению неурядицы, заносчивый и своевольный Юшков, гордый связью и доверием к нему Прасковьи, вел себя относительно сослуживцев крайне дерзко и распоряжался ими по своему произволу.
   В числе их был подьячий Василий Деревнин. Сын дьяка из приказа Большого дворца, Федора Петровича Деревнина, и свойственник одного из шести думных дьяков, Гаврилы Деревнина, Василий Федорович начал службу стряпчим при отце, и с 1703 по 1714 год состоял в служителях при комнате царицы Прасковьи. В 1714 году, по царскому указу, определен он в Измайлово комиссаром «для отправления государевых дворцовых волостных дел». В небытность царицы в Москве, с 1715 по 1719 год, Деревнин управлял окладною казною царицы.
   До сих пор им были довольны, он исполнял свои обязанности спокойно, пользуясь надлежащею доверенностью. Но в 1718 году Деревнин, неизвестно вследствие каких обстоятельств, навлек на себя гнев Юшкова. Из Петербурга приехал для его учета дьяк Степан Тихменев, преданный слуга Юшкова и личный враг Деревнина. Учет и сдача казны продолжались довольно долго, и только в 1720 году Василий Федорович, по собственному прошению, был уволен от занимаемой им должности. Сдача должности была неблагополучна для нашего стряпчего. На него насчитали большие начеты, он не знал, как с ними быть, и, дождавшись приезда Юшкова с царицей в Москву, стал осаждать неотступными просьбами рассчитать его без несправедливых, по его уверению, начетов.
   Кто из них был прав – из дел не видно; да для нас решение этого вопроса не имеет особенной важности. Зато эта распря интересна в том отношении, что в ее последствиях, как нельзя лучше, выразилась личность старушки Прасковьи. Дело Василья Деревнина бросает новый свет на царицу, типичную представительницу аристократок петровского времени. Эпизод этот столь важен, что мы отводим для него следующие главы…

VI. Цифирное письмо

   «Злым, отчаянным, воровским вымыслом на честь ея величества Параскевии Феодоровны и к поношению ея имени предано то письмо приказной публике!»
Ведение в полицию 29 сентября 1722 года

   5 января 1722 года Деревнин в сотый уже раз пришел хлопотать по своему делу к Юшкову. Василий Алексеевич приехал в это время из Измайлова в свите Прасковьи, и царица, по обыкновению, остановилась в доме брата своего Василия Федоровича на Тверской, в приходе Спаса.
   Дожидая фаворита, стряпчий стоял на дворе; вдруг из хором вышел Юшков; он не обратил внимания на Деревнина, куда-то спешил и, проходя по двору, выронил нечаянно из кармана какую-то бумагу.
   Стряпчий оглянулся, на дворе не было ни души; он поднял бумагу: то было письмо руки царицы к ее фавориту, писанное уставцем; многие слова были означены литерами под титлами; в первой строке таких слов было три, в другой – четырнадцать, в третьей – три. Что это было писано Прасковьей Федоровной, стряпчий не сомневался ни минуты: он очень хорошо знал ее почерк.
   Радость и страх в одно и то же время овладели Деревниным. В его руках была какая-то тайна; раскрытие ее могло дать возможность отомстить ненавистнику его Юшкову, а как доносчик он получит награду.
   Но радость сменялась страхом: находкой он вооружал против себя Прасковью; сила и значение ее хорошо были ему известны. В царице он наживал себе врага могущественного и непримиримого. Возвратить ли письмо или представить его царю – вот вопрос, который быстро мелькнул в голове Деревнина не возвратить – подвергнуться преследованиям Юшкова и царицы; возвратить – потерять случай к мщению и нарушить государевы указы, находя в них строгое повеление ничего не утаивать «протонного в деле государевом», он находил и одобрения, и поощрения к доносу. «Ежели б кто сумнился в том, – гласил указ 1714 года, – что ежели явится какой доносчик, тот бедствовать будет, то не истинно, ибо не может никто доказать, которому бы доносителю какое наказание или озлобление было, а милость многим явна показана… Того ради, кто истинный христианин и верный слуга своему государю и отечеству, тот без всякого сумнения может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах…»[28]
   Деревнин был стряпчий, законник, не знать указов не мог; забыть их – также, и, следовательно, немудрено, что чувство подьячего, алчущего мести и выслуги, взяло верх. Он поспешил со двора кравчего с заветным письмом.
   В тот же день, в задушевной беседе с тестем своим, Терским, подьячим по страсти и провинциал-фискалом по должности, Деревнин рассказал о находке. Терский долго рассматривал письмо, силился разобрать цифирь, но «рассудить» ее, как сам сознавался, не мог. «я хочу подать письмо самому государю», – говорил зять. Тесть не отговаривал, а, напротив, со взглядом знатока, заметил, что письмо действительно «противное», т. е. важное, и заслуживает допроса.
   Между тем, пока стряпчий искал случая побить челом великому монарху, Юшков хватился письма, стал разведывать, разослал лазутчиков, и через них, при болтливости Деревнина, скоро узнал, в чьих руках письмо. Не долго думая, Василий Алексеевич тотчас же арестовал стряпчего и заточил в особую казенку. При боярских домах для заточенья и штрафования ослушных челядинцев не было недостатка в подобных приютах.
   Деревнин просидел под самым строгим караулом восемнадцать дней, с 5 по 23 января; к нему никого не допускали. Юшков требовал выдачи письма, Деревнин уверял, что его не имел и не имеет. Для проверки сего показания фаворит царицы наложил на заключенного «чепь пудов в пять». Пытка была слаба в сравнении с сильным желанием Деревнина выслужиться и отомстить противнику. От продолжительного и тяжкого заточения стряпчий заболел весьма опасно; но чем больше страдал, тем более убеждался, что письмо должно быть важное, если Юшков так настойчиво силится его вымучить.
   23 января 1722 года пришел к Юшкову как к управляющему конюх от двора его величества из Преображенского, с требованием выслать немедля четырех бывших приказчиков Измайлова, в том числе и Деревнина, для некоторых справок, по проверке жалоб царицы на беспорядочное их управление.
   Но Юшков, отослав двух приказчиков, не нашел совместным со своим делом исполнить приказ вполне и не только не выпустил Деревнина, но усилил надзор за арестантом, приставив к нему на конюшне в караульне трех солдат. Дело принимало размеры более серьезные, и в тот же день к заточенному явился, по приказу Прасковьи, служитель ее, Андрей Кривский. Ему поручено было снять с Деревнина полнейший допрос.
   Кривский начал с того, что выслал вон караульных.
   – Зачем тебя спрашивает его императорское величество и через кого ты хлопотал, чтоб тебя потребовали к государю?
   – Я не хлопотал и не просил об этом, – отвечал Деревнин.[29]
   Кривский записал это показание, и записал со следующей уловкой: вместо «спрашивал стряпчего Деревнина его императорское величество» – «спрашивал Матвей Олсуфьев»; к этой бумаге заставил Деревнина приложить руку и отнес допрос к царице.
   С 23 января 1722 года заточение стряпчего ухудшилось до такой степени, что от «жестокого держания он заскорбел и едва был жив». Юшков струсил; государь был в Москве; государь мог проведать про его самоуправство, и беда, если стряпчий умрет под арестом. 30 января Деревнина выпустили, причем под великим страхом запрещено было ему от Юшкова с чем бы то ни было являться к государю.
   Надо думать, что пятипудовая цепочка не вполне выдавила из нашего героя желание заявить императору цифирное послание царственной старушки; он не угомонился, стал болтать о своем намерении – и вот, не далее как две недели спустя, от Юшкова явились новые сыщики с приказом схватить Деревнина. Но стряпчий был на этот раз осторожнее: находя дом тестя не вполне надежным убежищем, он поспешно собрался в дорогу, обложился подушками и вместе с женой уехал в деревню свояка своего, ревельского школьника Петра Ивановича Юрьева.[30]
   Юрьев, зная, что свояка ищут, боялся долго его укрывать, и свояк до сентября месяца 1722 года переезжал из деревни в деревню своих родственников в Московском и Коломенском уездах.
   Надоела ему наконец жизнь бродяги. Рассчитывая на то, что государь скоро вернется из Астрахани, а царица Прасковья Федоровна запамятовала о нем и о таинственном письме, Деревнин вернулся 11 сентября в Москву и остановился по-прежнему в доме своего тестя. Если верить Терскому, то он держал зятя не скрытно, думая, что никто уже его не потревожит.
   Но тревожился Юшков, тревожилась и царица. Петра не было, руки были развязаны, и они начали действовать смелее и свободнее, с полной уверенностью, что с поимкой Деревнина вымучат от него письмо. Юшков повелел служителям именем царицы отыскать стряпчего и за доставку его в Измайлово посулил 100 рублей. Награда была заманчива; начались поиски; но у Деревнина были друзья. Александр Барнавалоков и Федор Балуев, служители царицы, посетили его в доме Терского и объявили о поисках. «Обещано за тебя 100 рублей и больше, и уж многие тебя ищут», – говорили друзья и говорили совершенно справедливо.