Страница:
– Нет, пущай уж летать хужей будет. Я уж к тому привычный.
Долго ли, коротко летели, над полями-лугами пролетали, до леса непролазного добрались, наземь спустились. Пред лесом холм, в холму пещера. Из пещеры выбралась жёнка Чудова – Баба Трёхмандовая. Одна манда промеж ног, да с боков по одной.
Стала она Чуду пенять, что долго, мол, не было его. А Чудо-то и отвечает:
– Над лугами, над полями я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился.
– Ну и ладно, – Баба говорит. – Ступай в пещеру спать.
Чудо в пещеру ввалилось да на солому повалилось, а Еська из шкуры выбрался и к выходу подполз.
Только Чудо захрапело, Баба как свистнет! Аж ветки на деревьях закачались.
Не успел Еська глазом моргнуть, вихорь поднялся. Глядит: сверху спускается Чудо Семиелдовое. Заместо рук крылья, шкура овечья, голова человечья, да семь елд болтаются: три промеж ног, да по паре с боков.
Баба Трёхмандовая навстречь ему бежит, руками машет, грудьми трепещет, да ма́нды на бегу распахивает:
– Здравствуй, мил-дружок, – говорит. – Мой-то дурень над лугами, над полями летал, в речке елды свои полоскал, притомился – едва домой воротился, да спать завалился.
И ласкает она Чудо Семиелдовое, пёрышки на крыльях разглаживает, кудряшки на шкуре завивает, елды евонные потряхивает. Елды-то вздыматься и стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, а что промеж ног были – пупа достигли.
– На-тко, милая моя, – Чудо говорит, – каки́ хошь выбирай.
Бабе-то, ясно дело, середние боле иных глянулись. Тут они наземь и повалились.
И уж как они катались, как миловались, траву всю примяли. Одной слюны с ведро натекло, а уж сколько молофейки Чудо выпустило – про то одна Баба знает, да нам, знамо дело, не поведает.
Наконец встали на ноги. Прощаться стали. Чудо-то Семиелдовое и говорит:
– Ох, и заругает меня жёнка, коли я без гостинца ворочусь.
– А не горюй, друг сердешный, – Баба Трёхмандовая отвечает, – вот для ней гостинец.
Шасть в пещеру, да две ширинки выносит, одну шёлком шиту, вторую се́ребром отороченну.
– Ничё, – говорит, – мой дурак мне ещё принесёт.
Стало Чудо её благодарить да заново цаловать-миловать. Еська тем временем ему на спину забрался да в шерсти притаился.
– Что это, – Чудо говорит, – будто что́ щекочет промеж крыльев.
– Верно, мураши с травы набрались, – Баба отвечает.
– Да нет, – Чудо молвит. – Я мураший кислый дух знаю, а энтот вовсе иной, солёный, навроде человечьего. Да и не почую я мураша, больно мал он. Поглядь-ка средь шерсти-то моей, кто тама таится.
«Ну, – Еська смекает, – худо дело». Тихонько этак с Чуда сполз, промеж травы примятой просклизнул и нырк! – в Бабью-то волосистость. Оно б лучше в косе ейной утаиться, да тут уж каки́ волоса поближе, промеж тех и залез. А каки́ поближе были, об том любой смекнет – те, что на середней манде-то повыросли.
И только вздохнул Еська, облегчение на миг почуяв, как едва разум с его вон не вылетел – такой из манды дух валил. Он бы, дух-то энтот, и сладок был, да только мощи такой непомерной, что не только что Еську аль иного какого человека, а и заморского зверя скунсия, который есть средь всех тварей земных сама развонюча тварь, и ту б учуять не можно было.
– Гля-ко, – Чудо молвит, – вроде, прошло. Но ты на всяк случа́й поглядь в шерсти моей.
А Баба, заместо чтоб его просьбу уважить, ну́ смеяться, ну́ хохотать! Едва наземь не рухнула. Чудо аж обидка взяла:
– Ты чего ж это над моей бедою потешаешься?
– Ой, хо-хо! Не потешаюсь я, а больно щекотно мне самой промеж ног.
И обратно хи-хи да ха-ха.
Еська затаился, ей полегчало чуток. А Чудо по-иному заговорило:
– А! – говорит. – Промеж ног? Да это, – говорит, – небось мандавошка у тя. Мужик-то твой трёхъелдовый, знать, её и принёс, да ты мне и передала, вона опять зачесалося! Ах ты, така, мол, и сяка! Ну, как она теперя от меня к жёнке моей перескочит?
Тут уж и Баба Трёхмандовая рот раскрыла:
– Ты, знать, об ей всё думашь. А про меня и позабыл вмиг. Ах ты, та́кий, мол, и расссякий.
Короче сказать, поругались они напрочь. Чудо Семиелдовое крылья свои распахнуло, плюнуть хотело, да вся слюня его уже срасходована была. Так всухую и полетело. Едва Еська успел к ему обратно в шкуру перескочить.
Взмыло Чудо по-над лесом. Летит да про себя ругается. А Еська мыслит, что ему энто дело вовсе не на руку: коли Баба в сердцах будет, она ни за что ширинку не отдаст. Так ли, сяк ли, а надо её ублажить. Пополз он промеж шкуры тихонько к голове Чудовой, да и молвит распевным гласом:
– Неладно ты, Чудо Семиелдовое, поступашь.
Чудо с испугу и крылами махать перестало, вниз едва не рухнуло. Тут уж Еська своим обычным голоском как заорёт:
– Маши, маши давай! Не то расшибёмся мы с тобой!
Чудо вновь крыльями замахало, да и спрашивает:
– Ты кто такой? Никак мандавошка говорящая? Только почто ты на главу мою влезла?
А Еська нараспев молвит:
– Я не на главе твоей, а в нутре ейном. Потому я глас твой нутряной али, иначе сказать, совесть.
– Быть того не может, – Чудо отвечает. – Спокон веку у нас, Чудов-то, совести не бывало.
– Ан вот же есть. Только мы, совестя ваши, махонькие да слабенькие, да и спим всё время. А вы тут давеча с Бабою так расшумелись, что разбудили меня.
– Ан теперя, вроде, потише стало, ты обратно спать заваливайся.
– Нетушки, – Еська смеётся, – коли совесть проснулась, её так запросто обратно не угомонить. Вот ублажи Бабу обратно, чтоб она тебя простила, я и усну.
Чудо едва сызнова крылами махать не бросило:
– Ты что ж это, – молвит, – хотишь, чтоб я пред бабою унизил свою достоинству Семиелдовую? Не бывать тому! Хоть ты сгрызи всё нутро моё, не бывать! Вона чего захотела, совесть поганая, – пред бабами виноватиться!
Хотел Еська сказать, что пред кем же ж ещё и виноватиться, как не пред нимя, но смекнул, что энтого Чудо всё одно не поймёт, да ещё, неровён час, решит, что он не его, Чуда, совесть, а чужая, навроде мандавошки с Бабы перескочившая.
– Ан и ладно, – говорит. – Только я чего боюся? Вдруг она в сердцах твоей жёнке Семимандовой всё поведает. Бабы – они ведь на месть больно злобны, и сама пропадёт, а и тебя сгубит.
Тут уж Чудо спорить не стало:
– Вот это ты дело баешь, а то мне уж мысля закралась, что ты не моя совесть, а чужая, навроде мандавошки забравшаяся. Так чего ж мне делать-то? Я ж ране никогда таких делов не ведал, подскажи, коль проснулася.
– А и делов-то всего, что на полянку сесть, цветов нарвать, да ей снесть.
– Да чем же мне их рвать? У меня ведь рук-то нету.
– Ну так и быть, сам нарву.
Чудо на полянку опустилося, Еська с его слез, зачал цветы рвать. Чудо глядит, да диву дается:
– А ты, верно, совесть-то? Больно ты на человека смахивашь. Да и дух от тя человечий, солёный.
Но Еська и тут не растерялся:
– Коли б ты меня в моём истинном обличьи увидал, то вмиг бы зренья лишился. Потому мы, совестя-то, с чистого солнечного света сваяны, а для таких вот оказий, чтоб вам на глаза показаться, у нас запасно обличье имеется. Навроде как платье обиходное.
И тому поверило Чудо, да и как не поверить, коли Еська ему подсказку делает, как из беды вывернуться. Совесть и есть! Только одного в толк взять не может – чего это Еська таки невзрачны цветы рвёт. Чудо ему на лопухи да одуваны кажет:
– Чего энти не берёшь? Они ж самы красивы. У энтих листья в соразмер выходят. А энти пушисты, на мою шерсть похожи. Пущай ей обо мне напоминание будет всякую минутку, как она на их глянет.
– Нет, бабам иные цветы любы.
– Неужто?
– А ты махани крылом – увидишь, что от их останется.
Махнуло Чудо крылом, от одуванов одни стебли осталися, а как пух ему в ноздри набился, такой чих поднялся – едва Чудо совесть свою, Еську стало быть, напрочь не сдуло.
Наконец набрал Еська цветиков поярче да понежнее. Чудо, правду молвить, малость сомневалося: больно, мол, махоньки. Но с гласом нутряным боле уж споров не заводило.
Полетели обратным путём к Бабе Трёхмандовой. А та стоит посредь полянки пред пещерою, навроде поджидает. Чудо думало, она его сызнова бранить зачнёт, однако ошиблося. Баба цветы как увидала, хвать их, да обратно его как прежде миловать стала.
– Ах ты мой хорошенький, – молвит. – Я так и знала, что ты воротишься.
– А откель ты знала? – Чудо спрашивает.
– Да так, – Баба мнётся. – Мне глас нутряной нашептал.
Тут уж Чудо и вовсе в Еськины слова поверило. Помиловалося чуток с Бабою да и восвояси полетело.
Долго ли коротко летело, над чащей пролетало, до горы добралось. Пред горой – поляна, в горе – пещера. Така пещера, что прежняя рядом с энтою мышиной норой покажется.
Из пещеры вылезла жёнка Чудова – Баба Семимандовая: три манды посерёдке, да по паре – с обеих сторон. Стала она Чудо обнимать, да манды свои распахивать.
Елды-то вздыматься и зачали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, да только те, что промеж ног, – и не шелохнулися.
– Ах ты такой-сякой, – Баба Семимандовая закричала. – Признавайся, где шлялся-шатался, по каким блядям таскался!
А Чудо-то и отвечает:
– Над полями, над лесами я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился. А ты не серчай: я тебе гостинец принёс.
Взяла Баба Семимандовая две ширинки, снесла в пещеру. Воротилась, три манды обратно запахнула да на траву повалилась. Стали они кататьсямиловаться, четырьмя елдами в четырёх мандах ковыряться. Не спрячься Еська обочь полянки, придавили б его и не заметили.
Наконец притомились. Чудо в пещеру завалилось. А Еська с-под кустов глядит, что дале будет.
Только из пещеры храп Чудов донёсся, Баба как свистнет. Листва с деревьев полетела, кроны закачалися.
Вихорь поднялся. Глядит Еська: с неба спускается Чудо Двенадцатиелдовое. Заместо рук крылья, шкура овечья, голова человечья, да дюжина елд болтается: три промеж ног, да по́ три с боков, да три ещё на груди.
Баба Семимандовая навстречь ему бежит, руками машет, грудьми трепещет:
– Здравствуй, мил-дружок, – говорит. – Мой-то над полями, над лесами летал, в речке елды свои полоскал, притомился – едва домой воротился, да спать завалился. Три манды мои огнём горят, тебя ждут не дождутся.
Да и стала Чудо Двенадцатиелдовое обнимать, миловать. Шёрстку в завитки крутит, пёрышки на крыльях разглаживает, елдами потряхивает. Они, ясно дело, вздыматься стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, что промеж ног – пупа достигли, ну а те, что на груди, – едва носа не перешибли.
– На-тко, милая моя, – Чудо говорит, – каки́ хошь выбирай.
Ну, у ней-то тож губа не дура: те, что на груди, выбрала. Распахнула три манды свои необихоженные, да на травку повалилась.
Уж как они и катались, и миловались, траву на поляне напрочь вымяли. И слюны, молофейки было напущено в полной что ни есть соразмерности.
Наконец встали на ноги. Прощаться стали. Чудо-то Двенадцатиелдовое и говорит:
– Ох, и заругается жёнка, коли я без гостинца ворочусь.
– А не горюй, друг сердешный, – Баба Семимандовая отвечает. – Мой дурень гостинец принёс, да я его те уступлю за ласку за твою.
И отдала ему ширинку, шёлком шитую.
Стало Чудо её благодарить да заново цаловать миловать. Еська уж знал, что ране времени с укрытия свово вылазить не стоит. И не прежде, как Чудо крылья свои развернуло, в кудели-то его пробрался.
Воспарило Чудо, в самые горы полетело.
Летит-летит, чует кто-то по ему ползёт. Стало Чудо спиной на лету потряхивать – видать, решило: что-то в шерсть набилось, так смахнуть. И смахнуло бы, коли б Еська и с ним разговор не повёл:
– Не тряси, – молвил, – не поможет.
Да и сразу добавил:
– Только и крылами махать не бросай с изумлению.
А Чудо в ответ:
– Да как же не изумляться, коли на мне – на само́м Чуде Двенадцатиелдовом! – кака́-то тварь невзрачна пристроилась, будто я лисопед какой. Вот щас с изумлению-то махать и брошу.
– Не бросай, – Еська молвит. – Потому я не тварь никака, а небесный дух. И расшибить меня тебе всё одно не под силу, а что сам расшибёшься, энто уж твоё собственное дело.
– А, ну раз дух, то тогда ина ситувация, – Чудо молвит. – Только я допрежь не слыхивал, чтоб на нас, Чудов-то, небесный дух слётывал.
– А допрежь того и не бывало, – Еська отвечает. – Потому вашему брату тако велико чувство, как любовь, неведомо было.
– А и мне неведомо, – Чудо говорит.
– Доселе было неведомо. А отныне я его в тя вдохну, и ты перво и едино Чудо в цельном свете будешь, которо любовию помечено.
– Не делай того! – Чудо взмолилося. – Нешто мне худо было без любови энтой?
– Худо аль ладно, до того мне дела мало, – Еська молвит. – А надо мной ить тоже начальствие имеется. Как оно распорядилося, так я и поступаю.
– Да нешто я такой особый, чтоб меня твоё начальствие небесное наособь от иных отметило?
– Знамо дело, особый. Потому у тя ширинка есть заветная.
Тут Чудо взъярилося так, что и сказать нельзя:
– Ах она, – говорит, – паскудница поганая, негодница Семимандовая! Навроде гостинца мне её всучила, а сама, выходит, меня любовию-то изувечить желала!
– Точно, точно так, – Еська молвит. – Только ты уж на её не серчай больно. Да и кака́ друга́ баба на ейном месте так бы не сделала? Ты же ж вона какой ладный да могутный, всяка б тебя любостью пометить возжелала.
– Нешто правду баешь? Будто ладнее да могутнее меня и в свете нету?
– Нету, – Еська молвит.
– Ну, в энтом разе не стану её карать. Только и мне любовь без надобности. Пособи мне, дух небесный.
– Так и быть, – Еська молвит. – Давай мне ширинку, а то с меня и так уж портки спадывают.
– Да нешто у духов небесных порты имеются? – Чудо засомневалось.
– Имеются. Порты, они у всех имеются. Ну так даёшь ширинку аль нет?
– Да бери её, проклятую!
Взял Еська ширинку, ею и повязался – заместо опояски, что у первого Чуда на елде осталось.
А Чудо тем временем мимо круч пролетело, за облака поднялось, до самой вершины добралось. А на вершине, как Еська уж и чуял, поляна. Вкруг неё тучи-облака, обочь поляны – пещера. Така пещера, что прежняя рядом с энтою щёлкой тараканьей кажется.
Из пещеры выбралась жёнка Чудова – Баба Двенадцатимандовая: три манды промеж ног, да по́ три с боков, да три ещё промеж грудей. Стала она Чудо обнимать, да всю свою дюжину манд распахивать.
У него елды вздыматься и стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, что промеж ног – до пупа поднялись, да только те, что на груди – и не шелохнулись. Баба, ясное дело, в крик:
– Ах ты такой-сякой! Признавайся, где шлялся-шатался, с какими потаскушками знался!
А Чудо-то и отвечает:
– Над лесами, над горами я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился.
Только Баба Двенадцатимандовая не унимается:
– Добро б, мол, ещё гостинец принёс! Лети откеда явился, шалапут недоелдый!
Еська Чуду в ухо шепчет:
– Да растолкуй ты ей, что заместо гостинца любовь небесную доставил.
– Да нешто это против гостинца сообразно?
– Ан ты спытай!
Делать нечего, Чудо вздохнуло и слово в слово так молвило:
– Жёнка моя ты милая! Не привёз я для тя гостинца, а привёз куды против него вещь наилучшую – любовь свою.
– Каку́ таку любовь?
– А таку. Небесну. Ко мне по пути дух оттелева слетел и чувство энто велел тебе передать.
А сам-то прям скукожился весь, ждёт, что Баба осерчает вконец: на что́, мол, така глупость бесполезна заместо гостинца! Ан и ошибся! Она, насупротив, его ласкать-миловать стала: мол, впрямь ты, муженёк мой ненаглядный, притомился, три елудшки, небось, в полёте застудил; разве ж можно, мол, сразу опосля полоскания на воздуха́ сквозные вылётывать?
А он знай кивает:
– Застудил, застудил, истинно так? К тебе поспешал, вот и не дождался, чтоб они обсохли.
– Ну ничё, я ж тебя утешу!
Запахнула Баба Двенадцатимандовая три манды, да на траву повалилась. Стали они кататься-миловаться, девятью елдами в девяти мандах ковыряться. Не успей Еська средь облак затаиться, придавили б его и не заметили.
Наконец угомонилися. Чудо в пещеру завалилось. А Баба-то села на камень, пригорюнилась да причитывать зачала:
– Эх, что мне теперя делать? И муженёк-то у меня славный, ласковый, и девять елд моих утешил, да три-то остатние горят огнём.
Тут Еська из облак вылез и говорит:
– Не горюй, не печалуйся, сударыня-Баба. Знаю я способ горю твоему пособить.
– Уж не ты ль, козявка одноелдая, меня утешить можешь? Вот посажу я тебя в клеть, да и съем на ужин.
– Не делай этого, – Еська молвит. – А я за то тебе пособлю.
Не хотела верить Баба Двенадцатимандовая, да больно, видать, горело всё у ей в нутре.
– Ладно, – говорит. – Но коль обманешь, съем тебя и косточек не оставлю.
– Сади меня на плечи свои и неси куда скажу.
И пошла Баба с Еськой на плечах тропою горною. Долго ли, коротко, спустилися с гор, пришли к пещере Чуда Семиелдового.
– Тута? – Баба спрашивает.
– Погодь, – Еська отвечает.
Из пещеры храп Чуда доносится, а навстречь им Баба Семимандовая выходит. Увидала госпожу Двенадцатимандовую, в пояс ей поклонилася.
Стала угощать гостью важную.
А Еська тихонько ей говорит:
– Рада ль ты знакомству с барыней этакой?
– Ой, как рада!
– А не хочешь ли, чтоб я ей всё поведал, отчего тута трава вымята?
– Да откель ты чего знашь? Может, ты врёшь всё?
– А поглянь, чем я опоясан-то!
Увидала Баба ширинку, шёлком шитую, спужалася, что он и впрямь всё знает, да и шепчет:
– Чего хошь, всё сделаю, только молчи!
– Ан отдай мне ширинку, се́ребром отороченную.
Той только и осталось, что согласиться.
Получил Еська серебряну ширинку, за шёлкову заткнул, обратно на Бабу Двенадцатимандовую забрался.
Пошли они дале. Внутри Баба вся огнём горит, сквозь чащу непролазную напрямки так и ломится.
Из лесу вышли, видят пещеру Чуда Трёхъелдового.
– Тута? – Баба спрашивает.
– Погодь ещё чуток, – Еська отвечает.
Навстречь им хозяин выходит, следом жёнка его Трёхмандовая, увидали барыню Двенадцатимандовую, до земли ей поклонилися.
Чудо Еську увидало, обрадовалось: уж не чаяло с ним встретиться.
Баба Трёхмандовая гостью знай угощает, да той кусок в горло не лезет:
– Скоро ль, Есюшка?
– Мало уж осталося.
И тихо так Бабе Трёхмандовой шепчет:
– А не поведать ли мне Чуду твому, отчего трава-то примята?
Слово за слово – увидала Баба, чем Еська опоясан, да и пришлось ей с ширинкой, золотой нитью изукрашенной, расстаться. Еська её за шёлкову ширинку спрятал, да и говорит:
– А пущай нас хозяин добрый дале проводит. Ну,? как мы в поле тропку потеряем? Пошли дале. Дошли до рощицы.
– Тута? – Баба Двенадцатмандовая спрашивает.
– А теперь тута, – Еська отвечает.
Соскочил с плеч ейных, да с Чуда все путы скинул.
Поняло Чудо, чего от него требовается, да и пуще прежнего загорюнилось:
– Как же я с дюжиной-то манд управлюсь?
– А ты не пужайся, – Баба ему в ответ. – Мне всего и надо – три остатние остудить.
Уж о том, как Чудо Трёхъелдовое с работою своей управилось, я вам сказывать не стану. Потому: сам не знаю. Да и Еська того дожидаться не стал.
Пошёл он прямо к реке. А ива, Чудом из земли вывернутая, на берегу лежит. Уж и листья пожухли, и ветки до воды не достают.
– Эх, опоздал!
Заплакал Еська, ширинки достал и ствол ими укрыл: спи, мол, ивушка!..
Вдруг слышит голосок звонкий:
– Спасибо тебе, Есюшка!
Глядь: а на месте ивы девица стоит, в три рубашки одетая: одна шёлком вышита, другая се́ребром оторочена, а третья золотой нитью изукрашена.
Повёл Еська Ирушку в село. Уж там её отец с матерью и оплакали давно. То-то радости было! Три дня пировали, на четвёртый Еська в путь собираться стал.
Долго ли, коротко летели, над полями-лугами пролетали, до леса непролазного добрались, наземь спустились. Пред лесом холм, в холму пещера. Из пещеры выбралась жёнка Чудова – Баба Трёхмандовая. Одна манда промеж ног, да с боков по одной.
Стала она Чуду пенять, что долго, мол, не было его. А Чудо-то и отвечает:
– Над лугами, над полями я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился.
– Ну и ладно, – Баба говорит. – Ступай в пещеру спать.
Чудо в пещеру ввалилось да на солому повалилось, а Еська из шкуры выбрался и к выходу подполз.
Только Чудо захрапело, Баба как свистнет! Аж ветки на деревьях закачались.
Не успел Еська глазом моргнуть, вихорь поднялся. Глядит: сверху спускается Чудо Семиелдовое. Заместо рук крылья, шкура овечья, голова человечья, да семь елд болтаются: три промеж ног, да по паре с боков.
Баба Трёхмандовая навстречь ему бежит, руками машет, грудьми трепещет, да ма́нды на бегу распахивает:
– Здравствуй, мил-дружок, – говорит. – Мой-то дурень над лугами, над полями летал, в речке елды свои полоскал, притомился – едва домой воротился, да спать завалился.
И ласкает она Чудо Семиелдовое, пёрышки на крыльях разглаживает, кудряшки на шкуре завивает, елды евонные потряхивает. Елды-то вздыматься и стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, а что промеж ног были – пупа достигли.
– На-тко, милая моя, – Чудо говорит, – каки́ хошь выбирай.
Бабе-то, ясно дело, середние боле иных глянулись. Тут они наземь и повалились.
И уж как они катались, как миловались, траву всю примяли. Одной слюны с ведро натекло, а уж сколько молофейки Чудо выпустило – про то одна Баба знает, да нам, знамо дело, не поведает.
Наконец встали на ноги. Прощаться стали. Чудо-то Семиелдовое и говорит:
– Ох, и заругает меня жёнка, коли я без гостинца ворочусь.
– А не горюй, друг сердешный, – Баба Трёхмандовая отвечает, – вот для ней гостинец.
Шасть в пещеру, да две ширинки выносит, одну шёлком шиту, вторую се́ребром отороченну.
– Ничё, – говорит, – мой дурак мне ещё принесёт.
Стало Чудо её благодарить да заново цаловать-миловать. Еська тем временем ему на спину забрался да в шерсти притаился.
– Что это, – Чудо говорит, – будто что́ щекочет промеж крыльев.
– Верно, мураши с травы набрались, – Баба отвечает.
– Да нет, – Чудо молвит. – Я мураший кислый дух знаю, а энтот вовсе иной, солёный, навроде человечьего. Да и не почую я мураша, больно мал он. Поглядь-ка средь шерсти-то моей, кто тама таится.
«Ну, – Еська смекает, – худо дело». Тихонько этак с Чуда сполз, промеж травы примятой просклизнул и нырк! – в Бабью-то волосистость. Оно б лучше в косе ейной утаиться, да тут уж каки́ волоса поближе, промеж тех и залез. А каки́ поближе были, об том любой смекнет – те, что на середней манде-то повыросли.
И только вздохнул Еська, облегчение на миг почуяв, как едва разум с его вон не вылетел – такой из манды дух валил. Он бы, дух-то энтот, и сладок был, да только мощи такой непомерной, что не только что Еську аль иного какого человека, а и заморского зверя скунсия, который есть средь всех тварей земных сама развонюча тварь, и ту б учуять не можно было.
– Гля-ко, – Чудо молвит, – вроде, прошло. Но ты на всяк случа́й поглядь в шерсти моей.
А Баба, заместо чтоб его просьбу уважить, ну́ смеяться, ну́ хохотать! Едва наземь не рухнула. Чудо аж обидка взяла:
– Ты чего ж это над моей бедою потешаешься?
– Ой, хо-хо! Не потешаюсь я, а больно щекотно мне самой промеж ног.
И обратно хи-хи да ха-ха.
Еська затаился, ей полегчало чуток. А Чудо по-иному заговорило:
– А! – говорит. – Промеж ног? Да это, – говорит, – небось мандавошка у тя. Мужик-то твой трёхъелдовый, знать, её и принёс, да ты мне и передала, вона опять зачесалося! Ах ты, така, мол, и сяка! Ну, как она теперя от меня к жёнке моей перескочит?
Тут уж и Баба Трёхмандовая рот раскрыла:
– Ты, знать, об ей всё думашь. А про меня и позабыл вмиг. Ах ты, та́кий, мол, и расссякий.
Короче сказать, поругались они напрочь. Чудо Семиелдовое крылья свои распахнуло, плюнуть хотело, да вся слюня его уже срасходована была. Так всухую и полетело. Едва Еська успел к ему обратно в шкуру перескочить.
Взмыло Чудо по-над лесом. Летит да про себя ругается. А Еська мыслит, что ему энто дело вовсе не на руку: коли Баба в сердцах будет, она ни за что ширинку не отдаст. Так ли, сяк ли, а надо её ублажить. Пополз он промеж шкуры тихонько к голове Чудовой, да и молвит распевным гласом:
– Неладно ты, Чудо Семиелдовое, поступашь.
Чудо с испугу и крылами махать перестало, вниз едва не рухнуло. Тут уж Еська своим обычным голоском как заорёт:
– Маши, маши давай! Не то расшибёмся мы с тобой!
Чудо вновь крыльями замахало, да и спрашивает:
– Ты кто такой? Никак мандавошка говорящая? Только почто ты на главу мою влезла?
А Еська нараспев молвит:
– Я не на главе твоей, а в нутре ейном. Потому я глас твой нутряной али, иначе сказать, совесть.
– Быть того не может, – Чудо отвечает. – Спокон веку у нас, Чудов-то, совести не бывало.
– Ан вот же есть. Только мы, совестя ваши, махонькие да слабенькие, да и спим всё время. А вы тут давеча с Бабою так расшумелись, что разбудили меня.
– Ан теперя, вроде, потише стало, ты обратно спать заваливайся.
– Нетушки, – Еська смеётся, – коли совесть проснулась, её так запросто обратно не угомонить. Вот ублажи Бабу обратно, чтоб она тебя простила, я и усну.
Чудо едва сызнова крылами махать не бросило:
– Ты что ж это, – молвит, – хотишь, чтоб я пред бабою унизил свою достоинству Семиелдовую? Не бывать тому! Хоть ты сгрызи всё нутро моё, не бывать! Вона чего захотела, совесть поганая, – пред бабами виноватиться!
Хотел Еська сказать, что пред кем же ж ещё и виноватиться, как не пред нимя, но смекнул, что энтого Чудо всё одно не поймёт, да ещё, неровён час, решит, что он не его, Чуда, совесть, а чужая, навроде мандавошки с Бабы перескочившая.
– Ан и ладно, – говорит. – Только я чего боюся? Вдруг она в сердцах твоей жёнке Семимандовой всё поведает. Бабы – они ведь на месть больно злобны, и сама пропадёт, а и тебя сгубит.
Тут уж Чудо спорить не стало:
– Вот это ты дело баешь, а то мне уж мысля закралась, что ты не моя совесть, а чужая, навроде мандавошки забравшаяся. Так чего ж мне делать-то? Я ж ране никогда таких делов не ведал, подскажи, коль проснулася.
– А и делов-то всего, что на полянку сесть, цветов нарвать, да ей снесть.
– Да чем же мне их рвать? У меня ведь рук-то нету.
– Ну так и быть, сам нарву.
Чудо на полянку опустилося, Еська с его слез, зачал цветы рвать. Чудо глядит, да диву дается:
– А ты, верно, совесть-то? Больно ты на человека смахивашь. Да и дух от тя человечий, солёный.
Но Еська и тут не растерялся:
– Коли б ты меня в моём истинном обличьи увидал, то вмиг бы зренья лишился. Потому мы, совестя-то, с чистого солнечного света сваяны, а для таких вот оказий, чтоб вам на глаза показаться, у нас запасно обличье имеется. Навроде как платье обиходное.
И тому поверило Чудо, да и как не поверить, коли Еська ему подсказку делает, как из беды вывернуться. Совесть и есть! Только одного в толк взять не может – чего это Еська таки невзрачны цветы рвёт. Чудо ему на лопухи да одуваны кажет:
– Чего энти не берёшь? Они ж самы красивы. У энтих листья в соразмер выходят. А энти пушисты, на мою шерсть похожи. Пущай ей обо мне напоминание будет всякую минутку, как она на их глянет.
– Нет, бабам иные цветы любы.
– Неужто?
– А ты махани крылом – увидишь, что от их останется.
Махнуло Чудо крылом, от одуванов одни стебли осталися, а как пух ему в ноздри набился, такой чих поднялся – едва Чудо совесть свою, Еську стало быть, напрочь не сдуло.
Наконец набрал Еська цветиков поярче да понежнее. Чудо, правду молвить, малость сомневалося: больно, мол, махоньки. Но с гласом нутряным боле уж споров не заводило.
Полетели обратным путём к Бабе Трёхмандовой. А та стоит посредь полянки пред пещерою, навроде поджидает. Чудо думало, она его сызнова бранить зачнёт, однако ошиблося. Баба цветы как увидала, хвать их, да обратно его как прежде миловать стала.
– Ах ты мой хорошенький, – молвит. – Я так и знала, что ты воротишься.
– А откель ты знала? – Чудо спрашивает.
– Да так, – Баба мнётся. – Мне глас нутряной нашептал.
Тут уж Чудо и вовсе в Еськины слова поверило. Помиловалося чуток с Бабою да и восвояси полетело.
Долго ли коротко летело, над чащей пролетало, до горы добралось. Пред горой – поляна, в горе – пещера. Така пещера, что прежняя рядом с энтою мышиной норой покажется.
Из пещеры вылезла жёнка Чудова – Баба Семимандовая: три манды посерёдке, да по паре – с обеих сторон. Стала она Чудо обнимать, да манды свои распахивать.
Елды-то вздыматься и зачали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, да только те, что промеж ног, – и не шелохнулися.
– Ах ты такой-сякой, – Баба Семимандовая закричала. – Признавайся, где шлялся-шатался, по каким блядям таскался!
А Чудо-то и отвечает:
– Над полями, над лесами я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился. А ты не серчай: я тебе гостинец принёс.
Взяла Баба Семимандовая две ширинки, снесла в пещеру. Воротилась, три манды обратно запахнула да на траву повалилась. Стали они кататьсямиловаться, четырьмя елдами в четырёх мандах ковыряться. Не спрячься Еська обочь полянки, придавили б его и не заметили.
Наконец притомились. Чудо в пещеру завалилось. А Еська с-под кустов глядит, что дале будет.
Только из пещеры храп Чудов донёсся, Баба как свистнет. Листва с деревьев полетела, кроны закачалися.
Вихорь поднялся. Глядит Еська: с неба спускается Чудо Двенадцатиелдовое. Заместо рук крылья, шкура овечья, голова человечья, да дюжина елд болтается: три промеж ног, да по́ три с боков, да три ещё на груди.
Баба Семимандовая навстречь ему бежит, руками машет, грудьми трепещет:
– Здравствуй, мил-дружок, – говорит. – Мой-то над полями, над лесами летал, в речке елды свои полоскал, притомился – едва домой воротился, да спать завалился. Три манды мои огнём горят, тебя ждут не дождутся.
Да и стала Чудо Двенадцатиелдовое обнимать, миловать. Шёрстку в завитки крутит, пёрышки на крыльях разглаживает, елдами потряхивает. Они, ясно дело, вздыматься стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, что промеж ног – пупа достигли, ну а те, что на груди, – едва носа не перешибли.
– На-тко, милая моя, – Чудо говорит, – каки́ хошь выбирай.
Ну, у ней-то тож губа не дура: те, что на груди, выбрала. Распахнула три манды свои необихоженные, да на травку повалилась.
Уж как они и катались, и миловались, траву на поляне напрочь вымяли. И слюны, молофейки было напущено в полной что ни есть соразмерности.
Наконец встали на ноги. Прощаться стали. Чудо-то Двенадцатиелдовое и говорит:
– Ох, и заругается жёнка, коли я без гостинца ворочусь.
– А не горюй, друг сердешный, – Баба Семимандовая отвечает. – Мой дурень гостинец принёс, да я его те уступлю за ласку за твою.
И отдала ему ширинку, шёлком шитую.
Стало Чудо её благодарить да заново цаловать миловать. Еська уж знал, что ране времени с укрытия свово вылазить не стоит. И не прежде, как Чудо крылья свои развернуло, в кудели-то его пробрался.
Воспарило Чудо, в самые горы полетело.
Летит-летит, чует кто-то по ему ползёт. Стало Чудо спиной на лету потряхивать – видать, решило: что-то в шерсть набилось, так смахнуть. И смахнуло бы, коли б Еська и с ним разговор не повёл:
– Не тряси, – молвил, – не поможет.
Да и сразу добавил:
– Только и крылами махать не бросай с изумлению.
А Чудо в ответ:
– Да как же не изумляться, коли на мне – на само́м Чуде Двенадцатиелдовом! – кака́-то тварь невзрачна пристроилась, будто я лисопед какой. Вот щас с изумлению-то махать и брошу.
– Не бросай, – Еська молвит. – Потому я не тварь никака, а небесный дух. И расшибить меня тебе всё одно не под силу, а что сам расшибёшься, энто уж твоё собственное дело.
– А, ну раз дух, то тогда ина ситувация, – Чудо молвит. – Только я допрежь не слыхивал, чтоб на нас, Чудов-то, небесный дух слётывал.
– А допрежь того и не бывало, – Еська отвечает. – Потому вашему брату тако велико чувство, как любовь, неведомо было.
– А и мне неведомо, – Чудо говорит.
– Доселе было неведомо. А отныне я его в тя вдохну, и ты перво и едино Чудо в цельном свете будешь, которо любовию помечено.
– Не делай того! – Чудо взмолилося. – Нешто мне худо было без любови энтой?
– Худо аль ладно, до того мне дела мало, – Еська молвит. – А надо мной ить тоже начальствие имеется. Как оно распорядилося, так я и поступаю.
– Да нешто я такой особый, чтоб меня твоё начальствие небесное наособь от иных отметило?
– Знамо дело, особый. Потому у тя ширинка есть заветная.
Тут Чудо взъярилося так, что и сказать нельзя:
– Ах она, – говорит, – паскудница поганая, негодница Семимандовая! Навроде гостинца мне её всучила, а сама, выходит, меня любовию-то изувечить желала!
– Точно, точно так, – Еська молвит. – Только ты уж на её не серчай больно. Да и кака́ друга́ баба на ейном месте так бы не сделала? Ты же ж вона какой ладный да могутный, всяка б тебя любостью пометить возжелала.
– Нешто правду баешь? Будто ладнее да могутнее меня и в свете нету?
– Нету, – Еська молвит.
– Ну, в энтом разе не стану её карать. Только и мне любовь без надобности. Пособи мне, дух небесный.
– Так и быть, – Еська молвит. – Давай мне ширинку, а то с меня и так уж портки спадывают.
– Да нешто у духов небесных порты имеются? – Чудо засомневалось.
– Имеются. Порты, они у всех имеются. Ну так даёшь ширинку аль нет?
– Да бери её, проклятую!
Взял Еська ширинку, ею и повязался – заместо опояски, что у первого Чуда на елде осталось.
А Чудо тем временем мимо круч пролетело, за облака поднялось, до самой вершины добралось. А на вершине, как Еська уж и чуял, поляна. Вкруг неё тучи-облака, обочь поляны – пещера. Така пещера, что прежняя рядом с энтою щёлкой тараканьей кажется.
Из пещеры выбралась жёнка Чудова – Баба Двенадцатимандовая: три манды промеж ног, да по́ три с боков, да три ещё промеж грудей. Стала она Чудо обнимать, да всю свою дюжину манд распахивать.
У него елды вздыматься и стали: что слева – слегка ожили, что справа – вбок глянули, что промеж ног – до пупа поднялись, да только те, что на груди – и не шелохнулись. Баба, ясное дело, в крик:
– Ах ты такой-сякой! Признавайся, где шлялся-шатался, с какими потаскушками знался!
А Чудо-то и отвечает:
– Над лесами, над горами я летал, в речке елды свои полоскал. Притомился – едва домой воротился.
Только Баба Двенадцатимандовая не унимается:
– Добро б, мол, ещё гостинец принёс! Лети откеда явился, шалапут недоелдый!
Еська Чуду в ухо шепчет:
– Да растолкуй ты ей, что заместо гостинца любовь небесную доставил.
– Да нешто это против гостинца сообразно?
– Ан ты спытай!
Делать нечего, Чудо вздохнуло и слово в слово так молвило:
– Жёнка моя ты милая! Не привёз я для тя гостинца, а привёз куды против него вещь наилучшую – любовь свою.
– Каку́ таку любовь?
– А таку. Небесну. Ко мне по пути дух оттелева слетел и чувство энто велел тебе передать.
А сам-то прям скукожился весь, ждёт, что Баба осерчает вконец: на что́, мол, така глупость бесполезна заместо гостинца! Ан и ошибся! Она, насупротив, его ласкать-миловать стала: мол, впрямь ты, муженёк мой ненаглядный, притомился, три елудшки, небось, в полёте застудил; разве ж можно, мол, сразу опосля полоскания на воздуха́ сквозные вылётывать?
А он знай кивает:
– Застудил, застудил, истинно так? К тебе поспешал, вот и не дождался, чтоб они обсохли.
– Ну ничё, я ж тебя утешу!
Запахнула Баба Двенадцатимандовая три манды, да на траву повалилась. Стали они кататься-миловаться, девятью елдами в девяти мандах ковыряться. Не успей Еська средь облак затаиться, придавили б его и не заметили.
Наконец угомонилися. Чудо в пещеру завалилось. А Баба-то села на камень, пригорюнилась да причитывать зачала:
– Эх, что мне теперя делать? И муженёк-то у меня славный, ласковый, и девять елд моих утешил, да три-то остатние горят огнём.
Тут Еська из облак вылез и говорит:
– Не горюй, не печалуйся, сударыня-Баба. Знаю я способ горю твоему пособить.
– Уж не ты ль, козявка одноелдая, меня утешить можешь? Вот посажу я тебя в клеть, да и съем на ужин.
– Не делай этого, – Еська молвит. – А я за то тебе пособлю.
Не хотела верить Баба Двенадцатимандовая, да больно, видать, горело всё у ей в нутре.
– Ладно, – говорит. – Но коль обманешь, съем тебя и косточек не оставлю.
– Сади меня на плечи свои и неси куда скажу.
И пошла Баба с Еськой на плечах тропою горною. Долго ли, коротко, спустилися с гор, пришли к пещере Чуда Семиелдового.
– Тута? – Баба спрашивает.
– Погодь, – Еська отвечает.
Из пещеры храп Чуда доносится, а навстречь им Баба Семимандовая выходит. Увидала госпожу Двенадцатимандовую, в пояс ей поклонилася.
Стала угощать гостью важную.
А Еська тихонько ей говорит:
– Рада ль ты знакомству с барыней этакой?
– Ой, как рада!
– А не хочешь ли, чтоб я ей всё поведал, отчего тута трава вымята?
– Да откель ты чего знашь? Может, ты врёшь всё?
– А поглянь, чем я опоясан-то!
Увидала Баба ширинку, шёлком шитую, спужалася, что он и впрямь всё знает, да и шепчет:
– Чего хошь, всё сделаю, только молчи!
– Ан отдай мне ширинку, се́ребром отороченную.
Той только и осталось, что согласиться.
Получил Еська серебряну ширинку, за шёлкову заткнул, обратно на Бабу Двенадцатимандовую забрался.
Пошли они дале. Внутри Баба вся огнём горит, сквозь чащу непролазную напрямки так и ломится.
Из лесу вышли, видят пещеру Чуда Трёхъелдового.
– Тута? – Баба спрашивает.
– Погодь ещё чуток, – Еська отвечает.
Навстречь им хозяин выходит, следом жёнка его Трёхмандовая, увидали барыню Двенадцатимандовую, до земли ей поклонилися.
Чудо Еську увидало, обрадовалось: уж не чаяло с ним встретиться.
Баба Трёхмандовая гостью знай угощает, да той кусок в горло не лезет:
– Скоро ль, Есюшка?
– Мало уж осталося.
И тихо так Бабе Трёхмандовой шепчет:
– А не поведать ли мне Чуду твому, отчего трава-то примята?
Слово за слово – увидала Баба, чем Еська опоясан, да и пришлось ей с ширинкой, золотой нитью изукрашенной, расстаться. Еська её за шёлкову ширинку спрятал, да и говорит:
– А пущай нас хозяин добрый дале проводит. Ну,? как мы в поле тропку потеряем? Пошли дале. Дошли до рощицы.
– Тута? – Баба Двенадцатмандовая спрашивает.
– А теперь тута, – Еська отвечает.
Соскочил с плеч ейных, да с Чуда все путы скинул.
Поняло Чудо, чего от него требовается, да и пуще прежнего загорюнилось:
– Как же я с дюжиной-то манд управлюсь?
– А ты не пужайся, – Баба ему в ответ. – Мне всего и надо – три остатние остудить.
Уж о том, как Чудо Трёхъелдовое с работою своей управилось, я вам сказывать не стану. Потому: сам не знаю. Да и Еська того дожидаться не стал.
Пошёл он прямо к реке. А ива, Чудом из земли вывернутая, на берегу лежит. Уж и листья пожухли, и ветки до воды не достают.
– Эх, опоздал!
Заплакал Еська, ширинки достал и ствол ими укрыл: спи, мол, ивушка!..
Вдруг слышит голосок звонкий:
– Спасибо тебе, Есюшка!
Глядь: а на месте ивы девица стоит, в три рубашки одетая: одна шёлком вышита, другая се́ребром оторочена, а третья золотой нитью изукрашена.
Повёл Еська Ирушку в село. Уж там её отец с матерью и оплакали давно. То-то радости было! Три дня пировали, на четвёртый Еська в путь собираться стал.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента