Страница:
Зато на эту тысячу я накупил подарков и друзьям, и родственникам, и знакомым. И мне их хватило на всех, тем более что я захватил с собой из гостиниц и шампуни, и белые тапочки, и даже, прости меня, Господи, два полотенца.
Правда, я поначалу совершенно растерялся от того, что в Америке все по-другому. Другие телефоны-автоматы, другие аэропорты, другие порядки в магазинах, ресторанах… Все казалось невероятно сложным, а люди – очень умными, потому что умели во всем этом ориентироваться. В прачечных стояли компьютеры! Кореянки, филиппинки, китаянки управлялись с ними легче, чем мы, советские мужики, с иностранными электробритвами. Витя Шульман тоже вызывал у меня восхищение тем, что он научился пользоваться этим убежавшим от нас вперед миром! Первые дни я боялся сделать шаг от Шульмана в сторону, дабы не утонуть в напористом потоке цивилизации. Мне даже казалось, что Шульман хорошо знает английский язык. А то, что он пытался руками дообъяснять несколько известных ему выражений, я принимал просто за южно-одесский темперамент.
Тем не менее сборник был быстро раскуплен за счет популярной фамилии автора и той антисоветской отваги, с которой он описывал количество йогуртов и колбасы в американских супермаркетах. Находились даже такие, кто уверял, что меня скоро за это описание посадят. Потому что такой экстаз от восхищения Америкой – практически предательство Родины.
Возвращаться из этого красиво упакованного рыночного изобилия в нашу бесколбасную, безйогуртовую, беспопкорновую, неголливудскую жизнь было все равно что цветной телевизор заменить на черно-белый. Возвращаясь, я думал: когда же все это появится у нас? И наивно полагал, что до этого времени не доживу. Еще хотелось, чтобы мы тоже стали такими же свободными, раскованными и счастливыми, как те американцы, которые каждый день встречали меня с улыбками на улицах. И говорили: «Здравствуйте! Как дела?» А я от их улыбок смущался и думал, что у меня просто что-то расстегнуто, и, вместо того чтобы ответить на улыбку улыбкой, оглядывал себя.
Да, я тоже был советским человеком. Мне американские песни нравились больше, чем наши, потому что в американских я не понимал слова, а в наших понимал. Попав впервые в американский супермаркет, я просил Шульмана сфотографировать меня на фоне восьмидесяти сортов кефира и в обнимку с пятьюдесятью сортами колбасы, чтобы друзья поверили, что я это видел. Как и любого другого советского человека, в Америке меня гораздо больше интересовали магазины, чем памятники и музеи. Как и большинство советских людей, я тогда искренне считал, что цивилизация и колбаса – это синонимы.
Действительно, когда я вернулся, друзья не позавидовали тому, что я видел статую Свободы и Ниагарский водопад, – они с восхищением разглядывали продукты, которые слегка обозначились на фотографиях на заднем плане. Женщины пытались с лупой прочитать названия этих продуктов. Спрашивали, все ли из них я попробовал. Я гордо описывал словами вкус неведомых советскому человеку блюд. Дольше всего я пытался описать, что такое суши и сашими. Пока не догадался объяснить по-простому – строганина на котлетках из риса.
Конечно, не все, кому я рассказывал об Америке, верили, что официанты могут улыбаться посетителям, швейцары ресторанов – открывать перед ними двери… Что в аптеках запросто продаются таблетки от радикулита и от насморка. А на улице – стоит поднять руку – остановится такси и повезет тебя туда, куда надо тебе, а не водителю. «Это ты оставь для сцены. А нас не надо принимать за лохов!»
Я тогда очень обиделся – за мою поездку, за совершенство Америки, за демократию, за свободу, за то будущее, которое я рисовал в своем воображении для России.
Мы поссорились. Отец не мог объяснить, что он имел в виду. Или я не хотел его понимать. Я ведь уже был звездой! На мои выступления собирались тысячи зрителей. Правда, я запомнил его слова, которые он сказал, чтобы закончить наш спор: «Ладно, не будем ссориться. Ты еще, наверное, не раз на Западе побываешь. Но когда меня не будет, помни: все не так просто! Жизнь – не черно-белое телевидение».
Мне иногда кажется, что родители уходят из жизни для того, чтобы дети начали все-таки прислушиваться к их советам. Лучше всего, и гораздо короче Тургенева, о проблеме «отцов и детей» написал в двустишии молодой поэт Андрей Алякин:
Только мы, его самые близкие, знали, что он верит в Бога. У него была в тайнике иконка, оставшаяся от его мамы. И ее крестик. Незадолго до смерти, понимая, что скоро уйдет из жизни, он перекрестил меня, некрещеного, давая понять, что когда-нибудь мне тоже надо креститься.
А диссидентов он считал предателями. Убеждал меня, что скоро их всех забудут, стоит только измениться обстановке в мире. Я «инакомыслящих» защищал со всей прытью молодости. Отец пытался переубедить меня:
– Как ты можешь попадаться на эти «фиги в кармане»? Все эти «революционеры», о которых так трезвонит сегодня Запад, корчат из себя смельчаков, а на самом деле они театрально идут с открытой грудью на амбразуру, в которой давно уже нет пулемета.
– Папа, как ты можешь так говорить? Твой отец в 1937 году умер в тюрьме, и неизвестно даже, где его могила. Мамины родители пострадали от советской власти, потому что были дворянского происхождения. Мама не смогла даже толком доучиться. После того как ты написал романы о Японии, за тобой ведется слежка. В КГБ тебя считают чуть ли не японским шпионом. А эти люди уехали из страны именно от подобного унижения!
Отец часто не отвечал на мои пылкие выпады, словно не уверен был, что я дозрел, в сорок-то с лишним лет, до его понимания происходящего. Но однажды он решился:
– КГБ, НКВД… С одной стороны, ты, конечно, все правильно говоришь. Но все не так просто. Везде есть разные люди. И между прочим, если бы не КГБ, ты бы никогда не побывал в той же Америке. Ведь кто-то же из них разрешил тебе выехать, подписал бумаги. Я вообще думаю, что там, у нас наверху, есть кто-то очень умный и тебя специально выпустили в Америку, чтобы ты что-то заметил такое, чего другие заметить не могут. Ты же сам рассказывал мне о том интеллигентном лейтенанте, а ведь он тоже был из КГБ. Значит, и там попадаются здравые люди! А насчет диссидентов и эмигрантов… имей в виду, большинство из них уехали не от КГБ, а от МВД. И не диссиденты они, а жулики. И помяни мое слово, как только им будет выгодно вернуться – они все побегут обратно. Америка от них еще вздрогнет. Сами не рады будут, что уговаривали советское правительство отпустить к ним этих «революционеров». Так что все не так просто, сын! Когда-нибудь ты это поймешь… – Отец снова ненадолго задумался и не добавил, а как бы подчеркнул сказанное: – Скорее всего, поймешь. А если и не поймешь, ничего страшного. Дураком тоже можно прожить вполне порядочную жизнь. Тем более с такой популярностью, как у тебя! Ну, будешь популярным дураком. Тоже неплохо. За это, кстати, в любом обществе хорошо платят!
Естественно, после такого разговора мы снова поссорились.
У папы не было технического образования. Он не мог с математической точностью определить формулу сегодняшнего дурака. Он был писателем. Он старался передать мне не столько взгляды, сколько ощущения от нашей жизни.
Недавно мне довелось разговаривать с одним мудрым человеком, в прошлом ученым-математиком. Теперь он философ. Как модно говорить нынче – продвинутый. Многие среди продвинутых считают его просветленным. Он объяснял мне свою философию: большинство людей в мире воспринимают жизнь как двухполярное измерение. В это двухполярное понимание мироустройства человечество загнал Запад. На самом деле жизнь многополярна. Многополярное устройство мира лежит в основе всех восточных учений и религий. Жизнь человека не есть колебания электрического тока между плюсом и минусом. Плюс и минус, на которые опирается западная философия, в конце концов приводят к короткому замыканию. Из-за черно-белого восприятия мира человечество живет в коротком замыкании собственного разума. Между плюсом и минусом. У человечества есть лево и право, верх и низ, белое и черное, в то время как даже звери угадывают во всем полутона. Для зверей мир многополярен. Поэтому, улавливая то, что не свойственно тем, кто живет между «да» и «нет», звери первыми уходят из опасных зон надвигающегося цунами или землетрясения.
Все, что мне объяснял современный философ, было очень точно с математической точки зрения, но мудрено для обывателя. Кроме того, ничего нового для меня в его философии, кроме формулировок, не было. Все это я знал давно от отца, который не использовал таких мудреных слов, как «многополярные системы». Он пытался очень доходчиво мне объяснить, что «все не так просто». И не все делится на «плюс» и «минус».
Он вообще не навязывал мне своих взглядов в споре. Считал, что его дети должны сами со временем прийти к пониманию некоторых его замечаний. Одно из моих первых воспоминаний – это день, когда умер Сталин. Плакали в Риге даже латыши. Надо было плакать, и все плакали – дружно, интернационально.
Я помню, как плакала моя старшая сестра. Ей было одиннадцать. Она ничего не понимала. Она плакала, потому что плакали учителя, прохожие… Ей жалко было не Сталина, а учителей и прохожих.
В нашу с ней комнату пришел отец и сказал:
– Не плачь, дочка, он сделал не так много хорошего.
Сестра так удивилась папиным словам, что тут же перестала плакать. Задумалась.
Я, естественно, ничего тогда не понимал, но мне так не хотелось, чтобы сестра плакала, что я начал в поддержку папиных слов приводить ей примеры, почему Сталин не был хорошим дядей. Например, в Риге уже три месяца шел дождь. И меня не водили в песочницу. А ведь Сталин мог все! Почему же он о нас не подумал? И обо мне… И о моих друзьях, которые тоже хотели в песочницу!
Помню и другой случай. Мне было уже лет двенадцать. В школе нам стали внушать, что Советский Союз – самая хорошая страна в мире и что в капиталистических странах живут не добрые люди, а глупые и нечестные. Отец позвал меня к себе в кабинет и сказал:
– Ты имей в виду, что в школе зачастую говорят не совсем правильно. Но так надо. Вырастешь – поймешь.
Я тогда тоже очень расстроился. Отец лишал меня веры в то, что я родился в лучшей стране мира.
Когда мне исполнилось семнадцать, на время студенческих каникул, вместо того чтобы отпустить меня с любимой девушкой на лето в Одессу, отец отправил меня на два месяца в ботаническую экспедицию на Курильские острова – разнорабочим. Теперь я понимаю: он хотел, чтобы я перелетел через весь Советский Союз и, увидев тайгу, острова, моря, океаны, понял, что все-таки я живу в лучшей в мире стране!
Подобные короткие уроки отец устраивал мне в течение всей своей жизни. Так, гомеопатическими дозами, он пытался охладить восторг уже взрослого сына-романтика с мозгом закодированного прессой и демократическими шоу тинейджера. Теперь чаще всего я вспоминаю его последнюю инъекцию отрезвления моего зашоренного мозга.
Конец перестройки. Первый съезд депутатов. Глядя на прямые репортажи из Дворца съездов, мы почувствовали первые вздохи гласности и свободы слова. Увидели тех, кто впоследствии начал называть себя громким словом «демократы». А народ всего через пять-шесть лет обозвал их «демокрадами». Я смотрел телевизор, отец стоял за моей спиной и тоже наблюдал за происходящим. Потом вдруг махнул рукой и сказал:
– Что те были ворами, что эти… Только новые будут поумнее! А потому – опаснее!
Теперь я понимаю, что за этой якобы шуткой он хотел скрыть нарастающую в нем безнадегу. Он тоже втайне верил, что Россия когда-нибудь оживет. Но когда понял, как она «оживает» под контролем диссидентов, эмигрантов, демокрадов, его организм просто не захотел в этом далее существовать.
Как бы я хотел, чтобы сегодня отец слышал, что я все-таки начал прислушиваться к его словам. Я жалею, что он хоть и ушел из жизни с надеждой, что его дети поумнеют, но все-таки не был в этом уверен…
Конечно, многое с тех пор изменилось. Во-первых, выступление российских артистов за границей стало делом весьма банальным. Для эмиграции это уже не событие. Практически каждый день в Нью-Йорке на Брайтоне выступает кто-то из наших. У среднего российско-еврейского эмигранта в Америке уже не хватает денег ходить на все концерты. Их больше не мучает ностальгия по Родине, потому что Родина сама – в виде артистов и родственников одновременно – не слезает с их шеи.
Бизнес, который когда-то затеял Шульман, в 90-х годах перестал быть прибыльным. Сам Витя сдержал слово и из этого бизнеса ушел. Но только не после меня, как обещал, а после Кашпировского, на котором, по слухам, заработал больше, чем на нас всех, предыдущих, вместе взятых.
Как раз во время моих шульмановских гастролей в Америке о Кашпировском в обывательской среде русскодумающей популяции стали говорить как о мессии. Как о предвестнике второго пришествия Христа. Такой промоушн Кашпировского дразнил даже евреев-эмигрантов, которые ко второму пришествию не имели никакого отношения, поскольку у них не было еще и первого. Эмигрантская душа в рациональной до бездушия, трезвой Америке соскучилась по стрессам и чудесам.
Когда Шульман организовал выступления Кашпировского, зрители в Америке шли к нему лечиться толпами, коллективами, кланами… К тому же лечение в Америке дорогое, а тут, как гласила молва, рассасывается все и навсегда, и всего лишь за цену купленного билета.
Эмигрантские газеты печатали небылицы о том, сколько во время концерта у зрителей рассосалось спаек, шрамов, швов… У кого-то рассосался не только шов от аппендицита, но и швы на брюках. Такого чуда эмигрантская Америка еще не видела.
Я думаю, что второе пришествие по сравнению с гастролями Кашпировского в Америке – банальный фокус заезжего иллюзиониста, у которого из рукавов вылезает несметное количество всяких тварей. Рассказывают, как один хромой инвалид вылечился прямо в зале, вскочил, бросил костыль в Кашпировского и убежал, не хромая. Ходили слухи, что во время этого сеанса у него отросла нога. Думаю, это был кто-то из друзей Шульмана, которому хорошо заплатили за то, чтобы у него отросла нога. Виктор же был профессионалом! Импресарио! Это значит, что он в совершенстве владел не только «о’кеем», но и маркетингом, и адвертайзингом, и промоушном.
В общем, Виктор так шумно и с таким успехом провел последние гастроли, что эмигранты возненавидели его окончательно. У самого же Шульмана аппетит разыгрался, и он решил сдержать данное мне обещание иметь отныне дело только с дикими зверями, а не с неуправляемыми русскими артистами. И, как мне потом кто-то рассказывал, повез все-таки цирковые номера не только с обезьянами, но и с медведями и лошадьми в Латинскую Америку, где умудрился часть медведей и лошадей продать, оформив их по ведомостям для налоговой полиции как умерших.
Единственное, что огорчало из всего этого лично меня, – что почетное место между Жванецким и обезьянами мне занять не удалось. Зато посчастливилось Кашпировскому. Он поставил жирный восклицательный знак в шульмановской карьере. И занял еще более почетное место между Задорновым и списанными медведями и лошадьми из перуанского цирка.
Короче, Шульман бросил рынок. Рынок разбился на множество кусочков, и все кому не лень их подобрали. У меня лично сложилось впечатление, что, если эмигрант в Штатах совсем не способен заработать себе на жизнь, он начинает заниматься прокатом русских артистов, или, как принято красиво говорить в Америке, шоу-бизнесом. Дело, в общем, и вправду несложное: уговорил артиста, напечатал билеты, арендовал зал, продал билеты и украл большую часть выручки. Кто владеет этим нехитрым ремеслом, называет себя все тем же громким и увесистым словом «импресарио». В отличие от Шульмана, подобравшие осколки рынка импресарио выглядели понеряшливее, снимали залы подешевле, отели победнее и за доллар пускали в зал знакомых зрителей со своими стульями.
Где только не доводилось мне выступать в моих послешульмановских гастролях! На чердаках, в подвалах, в государственных нищих школах с разрисованными стенами, на которых бесилась пульверизаторами молодежная энергия полового созревания. Не раз в последующие годы я вспоминал добрым словом Виктора Шульмана, который в последний день моих гастролей даже полетел из Нью-Йорка провожать меня в Вашингтон, откуда я улетал домой. Полетел с единственной целью – договориться с нашим «Аэрофлотом», чтобы с меня не брали денег за перевес – шесть чемоданов с дубленками от Йосика на всю мою семью…
Из интервью с Михаилом Задорновым
Глава 2. Из концертов 1998–2004 гг
* * *
Моя поездка в Америку – на первые, как я их называю, шульмановские, гастроли – была совсем другой. Впервые я попал за границу самостоятельным человеком. Я не должен был упрашивать кого-нибудь из прохожих купить у меня баночку икры. Я не привез с собой пакетики гречневой каши. Я прилетел без кипятильника. Да-да! Даже артисты таких театров, как МХАТ и Большой, в каждую заграничную поездку уезжали с кипятильниками и пакетами гречневой каши, которую варили в своих номерах в гостинице. Я мог позволить себе пойти за собственные деньги в парикмахерскую, а не пытаться по-клоунски нелепо стричь сам себя у зеркала, где все движения наоборот.Правда, я поначалу совершенно растерялся от того, что в Америке все по-другому. Другие телефоны-автоматы, другие аэропорты, другие порядки в магазинах, ресторанах… Все казалось невероятно сложным, а люди – очень умными, потому что умели во всем этом ориентироваться. В прачечных стояли компьютеры! Кореянки, филиппинки, китаянки управлялись с ними легче, чем мы, советские мужики, с иностранными электробритвами. Витя Шульман тоже вызывал у меня восхищение тем, что он научился пользоваться этим убежавшим от нас вперед миром! Первые дни я боялся сделать шаг от Шульмана в сторону, дабы не утонуть в напористом потоке цивилизации. Мне даже казалось, что Шульман хорошо знает английский язык. А то, что он пытался руками дообъяснять несколько известных ему выражений, я принимал просто за южно-одесский темперамент.
* * *
О своих восторгах, испытанных в ту поездку, я написал в очерках «Возвращение». Книжку в московском издательстве побоялись печатать. Издали в Эстонии. Уже тогда эстонцы в своем подражании Западу сэкономили на рисунках, краске, бумаге, шрифте, полях и знаках препинания вплоть до запятых… Назвать изданные очерки книжкой можно было с такой же натяжкой, как назвать мюзиклом «Руководство по эксплуатации пылесоса».Тем не менее сборник был быстро раскуплен за счет популярной фамилии автора и той антисоветской отваги, с которой он описывал количество йогуртов и колбасы в американских супермаркетах. Находились даже такие, кто уверял, что меня скоро за это описание посадят. Потому что такой экстаз от восхищения Америкой – практически предательство Родины.
Возвращаться из этого красиво упакованного рыночного изобилия в нашу бесколбасную, безйогуртовую, беспопкорновую, неголливудскую жизнь было все равно что цветной телевизор заменить на черно-белый. Возвращаясь, я думал: когда же все это появится у нас? И наивно полагал, что до этого времени не доживу. Еще хотелось, чтобы мы тоже стали такими же свободными, раскованными и счастливыми, как те американцы, которые каждый день встречали меня с улыбками на улицах. И говорили: «Здравствуйте! Как дела?» А я от их улыбок смущался и думал, что у меня просто что-то расстегнуто, и, вместо того чтобы ответить на улыбку улыбкой, оглядывал себя.
Да, я тоже был советским человеком. Мне американские песни нравились больше, чем наши, потому что в американских я не понимал слова, а в наших понимал. Попав впервые в американский супермаркет, я просил Шульмана сфотографировать меня на фоне восьмидесяти сортов кефира и в обнимку с пятьюдесятью сортами колбасы, чтобы друзья поверили, что я это видел. Как и любого другого советского человека, в Америке меня гораздо больше интересовали магазины, чем памятники и музеи. Как и большинство советских людей, я тогда искренне считал, что цивилизация и колбаса – это синонимы.
Действительно, когда я вернулся, друзья не позавидовали тому, что я видел статую Свободы и Ниагарский водопад, – они с восхищением разглядывали продукты, которые слегка обозначились на фотографиях на заднем плане. Женщины пытались с лупой прочитать названия этих продуктов. Спрашивали, все ли из них я попробовал. Я гордо описывал словами вкус неведомых советскому человеку блюд. Дольше всего я пытался описать, что такое суши и сашими. Пока не догадался объяснить по-простому – строганина на котлетках из риса.
Конечно, не все, кому я рассказывал об Америке, верили, что официанты могут улыбаться посетителям, швейцары ресторанов – открывать перед ними двери… Что в аптеках запросто продаются таблетки от радикулита и от насморка. А на улице – стоит поднять руку – остановится такси и повезет тебя туда, куда надо тебе, а не водителю. «Это ты оставь для сцены. А нас не надо принимать за лохов!»
* * *
С не меньшим восторгом я рассказывал о своих впечатлениях и в кругу семьи. Так обычно делал мой отец, возвращаясь из путешествий. Теперь же он слушал меня со сдержанной улыбкой, не перебивая, и потом сказал только одну фразу: «Я смотрю, ты так ничего и не понял, хотя дубленку привез хорошую!»Я тогда очень обиделся – за мою поездку, за совершенство Америки, за демократию, за свободу, за то будущее, которое я рисовал в своем воображении для России.
Мы поссорились. Отец не мог объяснить, что он имел в виду. Или я не хотел его понимать. Я ведь уже был звездой! На мои выступления собирались тысячи зрителей. Правда, я запомнил его слова, которые он сказал, чтобы закончить наш спор: «Ладно, не будем ссориться. Ты еще, наверное, не раз на Западе побываешь. Но когда меня не будет, помни: все не так просто! Жизнь – не черно-белое телевидение».
Мне иногда кажется, что родители уходят из жизни для того, чтобы дети начали все-таки прислушиваться к их советам. Лучше всего, и гораздо короче Тургенева, о проблеме «отцов и детей» написал в двустишии молодой поэт Андрей Алякин:
Сейчас, когда отца нет, я все чаще вспоминаю наши ссоры. Я благодарен ему прежде всего за то, что он не был обывателем. Ни журналисты, ни политики, ни Запад, ни писательская тусовка не заставили его думать так, как принято. Он никогда не был коммунистом, но при этом и не попал под влияние диссидентов.
За ночные страданья, за душевные муки
Нашим детям за нас отомстят наши внуки!
Только мы, его самые близкие, знали, что он верит в Бога. У него была в тайнике иконка, оставшаяся от его мамы. И ее крестик. Незадолго до смерти, понимая, что скоро уйдет из жизни, он перекрестил меня, некрещеного, давая понять, что когда-нибудь мне тоже надо креститься.
А диссидентов он считал предателями. Убеждал меня, что скоро их всех забудут, стоит только измениться обстановке в мире. Я «инакомыслящих» защищал со всей прытью молодости. Отец пытался переубедить меня:
– Как ты можешь попадаться на эти «фиги в кармане»? Все эти «революционеры», о которых так трезвонит сегодня Запад, корчат из себя смельчаков, а на самом деле они театрально идут с открытой грудью на амбразуру, в которой давно уже нет пулемета.
– Папа, как ты можешь так говорить? Твой отец в 1937 году умер в тюрьме, и неизвестно даже, где его могила. Мамины родители пострадали от советской власти, потому что были дворянского происхождения. Мама не смогла даже толком доучиться. После того как ты написал романы о Японии, за тобой ведется слежка. В КГБ тебя считают чуть ли не японским шпионом. А эти люди уехали из страны именно от подобного унижения!
Отец часто не отвечал на мои пылкие выпады, словно не уверен был, что я дозрел, в сорок-то с лишним лет, до его понимания происходящего. Но однажды он решился:
– КГБ, НКВД… С одной стороны, ты, конечно, все правильно говоришь. Но все не так просто. Везде есть разные люди. И между прочим, если бы не КГБ, ты бы никогда не побывал в той же Америке. Ведь кто-то же из них разрешил тебе выехать, подписал бумаги. Я вообще думаю, что там, у нас наверху, есть кто-то очень умный и тебя специально выпустили в Америку, чтобы ты что-то заметил такое, чего другие заметить не могут. Ты же сам рассказывал мне о том интеллигентном лейтенанте, а ведь он тоже был из КГБ. Значит, и там попадаются здравые люди! А насчет диссидентов и эмигрантов… имей в виду, большинство из них уехали не от КГБ, а от МВД. И не диссиденты они, а жулики. И помяни мое слово, как только им будет выгодно вернуться – они все побегут обратно. Америка от них еще вздрогнет. Сами не рады будут, что уговаривали советское правительство отпустить к ним этих «революционеров». Так что все не так просто, сын! Когда-нибудь ты это поймешь… – Отец снова ненадолго задумался и не добавил, а как бы подчеркнул сказанное: – Скорее всего, поймешь. А если и не поймешь, ничего страшного. Дураком тоже можно прожить вполне порядочную жизнь. Тем более с такой популярностью, как у тебя! Ну, будешь популярным дураком. Тоже неплохо. За это, кстати, в любом обществе хорошо платят!
Естественно, после такого разговора мы снова поссорились.
У папы не было технического образования. Он не мог с математической точностью определить формулу сегодняшнего дурака. Он был писателем. Он старался передать мне не столько взгляды, сколько ощущения от нашей жизни.
Недавно мне довелось разговаривать с одним мудрым человеком, в прошлом ученым-математиком. Теперь он философ. Как модно говорить нынче – продвинутый. Многие среди продвинутых считают его просветленным. Он объяснял мне свою философию: большинство людей в мире воспринимают жизнь как двухполярное измерение. В это двухполярное понимание мироустройства человечество загнал Запад. На самом деле жизнь многополярна. Многополярное устройство мира лежит в основе всех восточных учений и религий. Жизнь человека не есть колебания электрического тока между плюсом и минусом. Плюс и минус, на которые опирается западная философия, в конце концов приводят к короткому замыканию. Из-за черно-белого восприятия мира человечество живет в коротком замыкании собственного разума. Между плюсом и минусом. У человечества есть лево и право, верх и низ, белое и черное, в то время как даже звери угадывают во всем полутона. Для зверей мир многополярен. Поэтому, улавливая то, что не свойственно тем, кто живет между «да» и «нет», звери первыми уходят из опасных зон надвигающегося цунами или землетрясения.
Все, что мне объяснял современный философ, было очень точно с математической точки зрения, но мудрено для обывателя. Кроме того, ничего нового для меня в его философии, кроме формулировок, не было. Все это я знал давно от отца, который не использовал таких мудреных слов, как «многополярные системы». Он пытался очень доходчиво мне объяснить, что «все не так просто». И не все делится на «плюс» и «минус».
Он вообще не навязывал мне своих взглядов в споре. Считал, что его дети должны сами со временем прийти к пониманию некоторых его замечаний. Одно из моих первых воспоминаний – это день, когда умер Сталин. Плакали в Риге даже латыши. Надо было плакать, и все плакали – дружно, интернационально.
Я помню, как плакала моя старшая сестра. Ей было одиннадцать. Она ничего не понимала. Она плакала, потому что плакали учителя, прохожие… Ей жалко было не Сталина, а учителей и прохожих.
В нашу с ней комнату пришел отец и сказал:
– Не плачь, дочка, он сделал не так много хорошего.
Сестра так удивилась папиным словам, что тут же перестала плакать. Задумалась.
Я, естественно, ничего тогда не понимал, но мне так не хотелось, чтобы сестра плакала, что я начал в поддержку папиных слов приводить ей примеры, почему Сталин не был хорошим дядей. Например, в Риге уже три месяца шел дождь. И меня не водили в песочницу. А ведь Сталин мог все! Почему же он о нас не подумал? И обо мне… И о моих друзьях, которые тоже хотели в песочницу!
Помню и другой случай. Мне было уже лет двенадцать. В школе нам стали внушать, что Советский Союз – самая хорошая страна в мире и что в капиталистических странах живут не добрые люди, а глупые и нечестные. Отец позвал меня к себе в кабинет и сказал:
– Ты имей в виду, что в школе зачастую говорят не совсем правильно. Но так надо. Вырастешь – поймешь.
Я тогда тоже очень расстроился. Отец лишал меня веры в то, что я родился в лучшей стране мира.
Когда мне исполнилось семнадцать, на время студенческих каникул, вместо того чтобы отпустить меня с любимой девушкой на лето в Одессу, отец отправил меня на два месяца в ботаническую экспедицию на Курильские острова – разнорабочим. Теперь я понимаю: он хотел, чтобы я перелетел через весь Советский Союз и, увидев тайгу, острова, моря, океаны, понял, что все-таки я живу в лучшей в мире стране!
Подобные короткие уроки отец устраивал мне в течение всей своей жизни. Так, гомеопатическими дозами, он пытался охладить восторг уже взрослого сына-романтика с мозгом закодированного прессой и демократическими шоу тинейджера. Теперь чаще всего я вспоминаю его последнюю инъекцию отрезвления моего зашоренного мозга.
Конец перестройки. Первый съезд депутатов. Глядя на прямые репортажи из Дворца съездов, мы почувствовали первые вздохи гласности и свободы слова. Увидели тех, кто впоследствии начал называть себя громким словом «демократы». А народ всего через пять-шесть лет обозвал их «демокрадами». Я смотрел телевизор, отец стоял за моей спиной и тоже наблюдал за происходящим. Потом вдруг махнул рукой и сказал:
– Что те были ворами, что эти… Только новые будут поумнее! А потому – опаснее!
Теперь я понимаю, что за этой якобы шуткой он хотел скрыть нарастающую в нем безнадегу. Он тоже втайне верил, что Россия когда-нибудь оживет. Но когда понял, как она «оживает» под контролем диссидентов, эмигрантов, демокрадов, его организм просто не захотел в этом далее существовать.
Как бы я хотел, чтобы сегодня отец слышал, что я все-таки начал прислушиваться к его словам. Я жалею, что он хоть и ушел из жизни с надеждой, что его дети поумнеют, но все-таки не был в этом уверен…
* * *
С тех пор я много раз бывал в Америке. И не только в Америке, но и в других странах, где есть наши эмигранты. За последние годы из бывшего Союза в разные, прилично развитые страны сбежало столько всяческого люда, что мы, артисты, ездим по этим странам, как раньше ездили по бывшим союзным республикам. Тем более что к русским там относятся сейчас значительно лучше, чем в этих республиках.Конечно, многое с тех пор изменилось. Во-первых, выступление российских артистов за границей стало делом весьма банальным. Для эмиграции это уже не событие. Практически каждый день в Нью-Йорке на Брайтоне выступает кто-то из наших. У среднего российско-еврейского эмигранта в Америке уже не хватает денег ходить на все концерты. Их больше не мучает ностальгия по Родине, потому что Родина сама – в виде артистов и родственников одновременно – не слезает с их шеи.
Бизнес, который когда-то затеял Шульман, в 90-х годах перестал быть прибыльным. Сам Витя сдержал слово и из этого бизнеса ушел. Но только не после меня, как обещал, а после Кашпировского, на котором, по слухам, заработал больше, чем на нас всех, предыдущих, вместе взятых.
Как раз во время моих шульмановских гастролей в Америке о Кашпировском в обывательской среде русскодумающей популяции стали говорить как о мессии. Как о предвестнике второго пришествия Христа. Такой промоушн Кашпировского дразнил даже евреев-эмигрантов, которые ко второму пришествию не имели никакого отношения, поскольку у них не было еще и первого. Эмигрантская душа в рациональной до бездушия, трезвой Америке соскучилась по стрессам и чудесам.
Когда Шульман организовал выступления Кашпировского, зрители в Америке шли к нему лечиться толпами, коллективами, кланами… К тому же лечение в Америке дорогое, а тут, как гласила молва, рассасывается все и навсегда, и всего лишь за цену купленного билета.
Эмигрантские газеты печатали небылицы о том, сколько во время концерта у зрителей рассосалось спаек, шрамов, швов… У кого-то рассосался не только шов от аппендицита, но и швы на брюках. Такого чуда эмигрантская Америка еще не видела.
Я думаю, что второе пришествие по сравнению с гастролями Кашпировского в Америке – банальный фокус заезжего иллюзиониста, у которого из рукавов вылезает несметное количество всяких тварей. Рассказывают, как один хромой инвалид вылечился прямо в зале, вскочил, бросил костыль в Кашпировского и убежал, не хромая. Ходили слухи, что во время этого сеанса у него отросла нога. Думаю, это был кто-то из друзей Шульмана, которому хорошо заплатили за то, чтобы у него отросла нога. Виктор же был профессионалом! Импресарио! Это значит, что он в совершенстве владел не только «о’кеем», но и маркетингом, и адвертайзингом, и промоушном.
В общем, Виктор так шумно и с таким успехом провел последние гастроли, что эмигранты возненавидели его окончательно. У самого же Шульмана аппетит разыгрался, и он решил сдержать данное мне обещание иметь отныне дело только с дикими зверями, а не с неуправляемыми русскими артистами. И, как мне потом кто-то рассказывал, повез все-таки цирковые номера не только с обезьянами, но и с медведями и лошадьми в Латинскую Америку, где умудрился часть медведей и лошадей продать, оформив их по ведомостям для налоговой полиции как умерших.
Единственное, что огорчало из всего этого лично меня, – что почетное место между Жванецким и обезьянами мне занять не удалось. Зато посчастливилось Кашпировскому. Он поставил жирный восклицательный знак в шульмановской карьере. И занял еще более почетное место между Задорновым и списанными медведями и лошадьми из перуанского цирка.
Короче, Шульман бросил рынок. Рынок разбился на множество кусочков, и все кому не лень их подобрали. У меня лично сложилось впечатление, что, если эмигрант в Штатах совсем не способен заработать себе на жизнь, он начинает заниматься прокатом русских артистов, или, как принято красиво говорить в Америке, шоу-бизнесом. Дело, в общем, и вправду несложное: уговорил артиста, напечатал билеты, арендовал зал, продал билеты и украл большую часть выручки. Кто владеет этим нехитрым ремеслом, называет себя все тем же громким и увесистым словом «импресарио». В отличие от Шульмана, подобравшие осколки рынка импресарио выглядели понеряшливее, снимали залы подешевле, отели победнее и за доллар пускали в зал знакомых зрителей со своими стульями.
Где только не доводилось мне выступать в моих послешульмановских гастролях! На чердаках, в подвалах, в государственных нищих школах с разрисованными стенами, на которых бесилась пульверизаторами молодежная энергия полового созревания. Не раз в последующие годы я вспоминал добрым словом Виктора Шульмана, который в последний день моих гастролей даже полетел из Нью-Йорка провожать меня в Вашингтон, откуда я улетал домой. Полетел с единственной целью – договориться с нашим «Аэрофлотом», чтобы с меня не брали денег за перевес – шесть чемоданов с дубленками от Йосика на всю мою семью…
Из интервью с Михаилом Задорновым
– Михаил Николаевич, в советское время вы, кроме Америки, два раза были в Польше, ездили в ГДР, в ФРГ, в Венгрию… Почему же не написали очерки ни об одной из этих стран?
– Тогда для меня Америка была единственной страной, в которую я был влюблен и которую мечтал увидеть. Я был воспитан американской литературой – Фитцджеральд, Хемингуэй, Купер, Майн Рид. От поездки в Америку у меня было столько впечатлений, что не написать об этом я просто не мог.
– В других поездках никаких интересных историй с вами не случалось?
– Почему же? Есть о чем вспомнить… У меня все время так получалось, что я что-то продавал. В ФРГ – икру и билет на матч. В Польше – дубленку… Поездкой в Польшу меня наградили за общественно-полезную деятельность в институте. Чтобы получить разрешение на выезд, нужно было пройти собеседование в Совете ветеранов. Благодаря Совету ветеранов я знал об этой стране все – количество партий, надои молока среднестатистической польской коровы, и чем отличается Рабочая партия от Крестьянской… Собеседование я прошел, и меня выпустили. В Польше можно было не только купить джинсы, но и посмотреть фильмы Формана и Аллена, которые меня просто потрясли. Это было для души, а захотелось еще чего-нибудь и для туловища… Я решил сходить на стриптиз, но денег уже не было. Пришлось пожертвовать дубленкой, которую мне теща достала в закрытом распределителе при Верховном Совете Латвии. Поехал продавать дубленку на рынок. Подходит цыганка и спрашивает: «Швед?» Я говорю: «Нет». – «Ирландец?» – «Нет». И улыбнулся. А у меня (первый раз признаюсь!) был золотой зуб. Она увидела и обрадовалась: «О, русский!» Мы сторговались. Цыгане меня еще и довезли на лошади прямо до гостиницы. Я пошел к кагэбэшнику из нашей группы, честно признался, что продал дубленку, и пригласил его на стриптиз. Стриптиз у нас каких-то сильных эмоций не вызвал. Но от самого ощущения, что мы на нем побывали, испытывали гордость. Денег хватило даже на вино. Швейцар, увидев, что мы вернулись пьяными, да еще в то время, когда советские туристы давно спят, решил, что мы особые туристы. И спросил: «Паны женщин хотят?» И тут я дал такого патриота! «Мы советские люди, – сказал я, – а советский человек найдет женщину сам!»
– А когда вы впервые почувствовали себя за границей богатым?
– Как раз во время гастролей с Шульманом по Америке. Я тогда накупил в магазинах подарков на три тысячи долларов. Домой вез шесть чемоданов вещей! Поэтому Шульману и пришлось лететь меня провожать из Нью-Йорка в Вашингтон. Он договорился с начальником американского отделения «Аэрофлота», чтобы меня пропустили без доплаты за лишний багаж. Но он заботился не обо мне, а о себе, потому что по нашей договоренности платить за багаж должен был он.
– Наверное, было искушение поехать туда на гастроли снова?
– Да, было, и я поехал. Мне позвонил человек по фамилии Палей, который жил в Нью-Йорке, и предложил гастроли. «Мы с тобой заработаем столько, что купим вертолет!» Я согласился. Договорились делить гонорар пополам. Оказалось, что Палей не хотел платить налоги, поэтому никаких бумаг мы не подписывали. А я в то время не знал, что западный мир – это не мир достоинства и чести, а мир подписанных договоров. Я замечал, что Палей меня обманывал, врал про какие-то дополнительные расходы… Мы с ним начали ссориться. Он мне откровенно угрожал: «Ты даже не представляешь, с кем связался! Я на зоне провел много лет». Последний концерт был в Нью-Йорке, после него мы с Палеем должны были поделить оставшиеся деньги. С этого концерта он убежал, прихватив всю сумму. А в гримерке оставил для меня… игрушечный вертолетик и записку: «Я же тебе обещал вертолет!» В Москве я навел о Палее справки через знакомых кагэбэшников. Они мне сказали: «Надо было раньше к нам обращаться!» Оказалось, что Палей был стукачом на зоне, а это самый прогнивший человек, который только может быть. Низкий поклон Палею за то, что он мне вовремя показал, кто есть кто, и научил быть осторожным.
– Больше уже никому не удавалось вас обмануть?
– Удавалось! Хотя когда мне позвонил следующий импресарио, я сразу проверил его через тех же знакомых. Выяснил, что он – очень приличный человек. Кроме того, я его немного знал еще по Риге. Фима был талантливым саксофонистом, играл в ресторане. А потом уехал в США. Там он разочаровался в себе как в музыканте – увидел, что так же, как он, в Америке умеет играть любой негр в любой подворотне. Тогда он решил стать импресарио. На мне Фима хотел хорошо заработать, поэтому концерты были каждый день.
– Наверное, заработали кучу денег?
– За месяц Фима организовал двадцать восемь концертов в разных городах. Но он мне не сказал, что это будут не просто маленькие залы, а синагоги, школы и дома престарелых. За одно такое выступление мы получали на двоих триста долларов. Фима говорил: «Мне надо купить новую кухню!» Концерты проходили в разных городах, значит, я каждый день должен был перелетать в другой город. Фима купил мне единый билет на самые дешевые рейсы на весь месяц. А все эти дешевые рейсы летали через один город-накопитель – Цинциннати. Там пассажиров пересаживали и отправляли по разным городам. Каждое утро в восемь часов я уже был в Цинциннати! Своего рейса мне приходилось ждать часа два-три – это время я спал на стульях. Наконец я не выдержал и сказал Фиме, что больше выступать не буду.
– Михаил Николаевич, почему вы обо всем этом не написали в очерке, а взяли и оборвали его на самом интересном месте?
– Пока я его писал, впечатлений накопилось так много, что я начал ими делиться со сцены. И это имело такой успех, что я забросил очерк. А мои американские зарисовки разрослись в целый концерт. Потом наши люди стали все чаще выезжать за границу. Они писали мне письма, присылали свои истории, которые я не мог не рассказать зрителям. Поэтому в каждом выступлении я стал выделять страничку, посвященную Америке.
– Тогда для меня Америка была единственной страной, в которую я был влюблен и которую мечтал увидеть. Я был воспитан американской литературой – Фитцджеральд, Хемингуэй, Купер, Майн Рид. От поездки в Америку у меня было столько впечатлений, что не написать об этом я просто не мог.
– В других поездках никаких интересных историй с вами не случалось?
– Почему же? Есть о чем вспомнить… У меня все время так получалось, что я что-то продавал. В ФРГ – икру и билет на матч. В Польше – дубленку… Поездкой в Польшу меня наградили за общественно-полезную деятельность в институте. Чтобы получить разрешение на выезд, нужно было пройти собеседование в Совете ветеранов. Благодаря Совету ветеранов я знал об этой стране все – количество партий, надои молока среднестатистической польской коровы, и чем отличается Рабочая партия от Крестьянской… Собеседование я прошел, и меня выпустили. В Польше можно было не только купить джинсы, но и посмотреть фильмы Формана и Аллена, которые меня просто потрясли. Это было для души, а захотелось еще чего-нибудь и для туловища… Я решил сходить на стриптиз, но денег уже не было. Пришлось пожертвовать дубленкой, которую мне теща достала в закрытом распределителе при Верховном Совете Латвии. Поехал продавать дубленку на рынок. Подходит цыганка и спрашивает: «Швед?» Я говорю: «Нет». – «Ирландец?» – «Нет». И улыбнулся. А у меня (первый раз признаюсь!) был золотой зуб. Она увидела и обрадовалась: «О, русский!» Мы сторговались. Цыгане меня еще и довезли на лошади прямо до гостиницы. Я пошел к кагэбэшнику из нашей группы, честно признался, что продал дубленку, и пригласил его на стриптиз. Стриптиз у нас каких-то сильных эмоций не вызвал. Но от самого ощущения, что мы на нем побывали, испытывали гордость. Денег хватило даже на вино. Швейцар, увидев, что мы вернулись пьяными, да еще в то время, когда советские туристы давно спят, решил, что мы особые туристы. И спросил: «Паны женщин хотят?» И тут я дал такого патриота! «Мы советские люди, – сказал я, – а советский человек найдет женщину сам!»
– А когда вы впервые почувствовали себя за границей богатым?
– Как раз во время гастролей с Шульманом по Америке. Я тогда накупил в магазинах подарков на три тысячи долларов. Домой вез шесть чемоданов вещей! Поэтому Шульману и пришлось лететь меня провожать из Нью-Йорка в Вашингтон. Он договорился с начальником американского отделения «Аэрофлота», чтобы меня пропустили без доплаты за лишний багаж. Но он заботился не обо мне, а о себе, потому что по нашей договоренности платить за багаж должен был он.
– Наверное, было искушение поехать туда на гастроли снова?
– Да, было, и я поехал. Мне позвонил человек по фамилии Палей, который жил в Нью-Йорке, и предложил гастроли. «Мы с тобой заработаем столько, что купим вертолет!» Я согласился. Договорились делить гонорар пополам. Оказалось, что Палей не хотел платить налоги, поэтому никаких бумаг мы не подписывали. А я в то время не знал, что западный мир – это не мир достоинства и чести, а мир подписанных договоров. Я замечал, что Палей меня обманывал, врал про какие-то дополнительные расходы… Мы с ним начали ссориться. Он мне откровенно угрожал: «Ты даже не представляешь, с кем связался! Я на зоне провел много лет». Последний концерт был в Нью-Йорке, после него мы с Палеем должны были поделить оставшиеся деньги. С этого концерта он убежал, прихватив всю сумму. А в гримерке оставил для меня… игрушечный вертолетик и записку: «Я же тебе обещал вертолет!» В Москве я навел о Палее справки через знакомых кагэбэшников. Они мне сказали: «Надо было раньше к нам обращаться!» Оказалось, что Палей был стукачом на зоне, а это самый прогнивший человек, который только может быть. Низкий поклон Палею за то, что он мне вовремя показал, кто есть кто, и научил быть осторожным.
– Больше уже никому не удавалось вас обмануть?
– Удавалось! Хотя когда мне позвонил следующий импресарио, я сразу проверил его через тех же знакомых. Выяснил, что он – очень приличный человек. Кроме того, я его немного знал еще по Риге. Фима был талантливым саксофонистом, играл в ресторане. А потом уехал в США. Там он разочаровался в себе как в музыканте – увидел, что так же, как он, в Америке умеет играть любой негр в любой подворотне. Тогда он решил стать импресарио. На мне Фима хотел хорошо заработать, поэтому концерты были каждый день.
– Наверное, заработали кучу денег?
– За месяц Фима организовал двадцать восемь концертов в разных городах. Но он мне не сказал, что это будут не просто маленькие залы, а синагоги, школы и дома престарелых. За одно такое выступление мы получали на двоих триста долларов. Фима говорил: «Мне надо купить новую кухню!» Концерты проходили в разных городах, значит, я каждый день должен был перелетать в другой город. Фима купил мне единый билет на самые дешевые рейсы на весь месяц. А все эти дешевые рейсы летали через один город-накопитель – Цинциннати. Там пассажиров пересаживали и отправляли по разным городам. Каждое утро в восемь часов я уже был в Цинциннати! Своего рейса мне приходилось ждать часа два-три – это время я спал на стульях. Наконец я не выдержал и сказал Фиме, что больше выступать не буду.
– Михаил Николаевич, почему вы обо всем этом не написали в очерке, а взяли и оборвали его на самом интересном месте?
– Пока я его писал, впечатлений накопилось так много, что я начал ими делиться со сцены. И это имело такой успех, что я забросил очерк. А мои американские зарисовки разрослись в целый концерт. Потом наши люди стали все чаще выезжать за границу. Они писали мне письма, присылали свои истории, которые я не мог не рассказать зрителям. Поэтому в каждом выступлении я стал выделять страничку, посвященную Америке.
Глава 2. Из концертов 1998–2004 гг
Меня часто упрекают даже друзья: почему в своих выступлениях я так много говорю об Америке? Зачем я ее критикую? Да потому что погоня за Западом для всех наших стран, бывших республик СССР, стала западней. Повсюду эта еда – не привезенная с Запада, нет, слитая с Запада. Просроченные соки цвета недососанных леденцов, яблоки в парафине (вгрызаешься как в свечу церковную!), арбузы, наширявшиеся сахарным сиропом, синтезированные бульоны, клонированные сосиски, куры-трансвеститы, яйца от искусственных перепелов, итальянская пицца, собранная из того, что не доели итальянцы в Италии… Меня удивляет, как можно есть эти продукты – чеснок без запаха, джемы, на которые не садятся даже мухи, хрен, не вызывающий слез… Да на такой хрен стыдно послать!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента