Тут Люда окликнула Константина и о чем-то своем заговорила, а к Зернову подошла Наташа, потому что понадобилась его помощь на кухне, и закончился тяжелый этот разговор; тяжелый, но и неизбежный, наверное. Уже светло было за окном, и стол оказался почти в первозданном порядке, и Константин уже встал с бокалом шампанского, чтобы произнести первый тост за юбиляра, а Зернов, улыбаясь, готовился этот тост выслушать. И Костя, сын, уже протянул к нему руку с бокалом, где быстро оседала белая пена над золотистой жидкостью, и сказал:
– Слушай первое: не сознание во времени – наоборот, время в сознании!..
И все потянулись чокаться, как и полагалось по сценарию.
* * *
Нет, такая вторая жизнь, какой нарисовал ее Константин, милый сынок, вот уж воистину порадовавший папочку в день рождения, – такая вторая жизнь Зернова никак не устраивала. Напротив: стоило представить себе, как все это будет – день за днем, год за годом, – то становилось впору в петлю лезть. Зернов знал, однако, что этого ему не дано. Хочешь лезть в петлю – пожалуйста, только сначала пусть время обернется еще раз, и рухнет предопределенность и неизбежность, а появится снова свобода выбора и поступка.
С другой же стороны – пытаться совершить что-то сейчас было, может быть, и преждевременным. Потому что если – ну, предположим, – если вдруг сегодня жизнь снова повернет, то ведь в его, Зернова, жизнеописании – не в том тексте, что писался и переписывался для инстанций, но в том, каким оно виделось сейчас, где, как в неотредактированной стенограмме, всякая оговорка, или ошибка, или ложь оставались на своих местах, не сглаженные неторопливым пером правщика, – в жизнеописании этом так и останется многое, чего Зернову теперь уже более не хотелось. А значит, как бы ни начал он жить заново, повернув от нынешнего дня, – все то, что успело уже произойти до этого дня в прежней жизни, так и останется. И, по той самой логике, какую Зернов так любил, сейчас было рано, преждевременно – нужно было еще отступить во второй жизни подальше, – да, как ни будет это неприятно, но пройти снова через все те поступки – чтобы потом, когда удастся повернуть, обойтись уже совсем без них, чтобы в новом движении времени их вовсе не оставалось, чтобы жизнь и в полном смысле слова сделалась новой.
Во всяком случае, тут было над чем подумать… Как ни странно, сама мысль о том, что теперь он все-таки вынужден будет вступить в какой-то конфликт со второй жизнью, Зернова больше не удивляла и не пугала. Потому что, придя на работу, он встречался с людьми и думал: они знают… И порой на улице встречал знакомых и думал: знают… И дома, время от времени встречая гостей: и они знают… И с Наташей ежедневно: и она знает, все знает, и могла бы – ушла, а могла бы – и убила, может быть, но ничего не может – и все знает, все знает…
Но, заново – и теперь уже без стремления заранее себя оправдать и обелить, но строго, как бы сторонним взглядом – исследовав свою прошлую жизнь, – а значит, и предстоящую теперь вторую, – до самых истоков, до безмятежного детства, – Зернов так и не нашел там того рубежа, на котором можно было бы остановиться, сказать: вот тут я был человеком без страха и упрека, вот таким, каким я был в тот миг, час, день, год, – вот таким мне не стыдно было бы открытым, ничем не защищенным показаться, выйти на суд людской. Не оказалось в жизни такого мгновения. Нет, безусловно, было в ней и хорошее, но оно всегда тесно переплеталось с таким, за что Зернов себя похвалить не мог. Если и выступал он когда-то против того, что можно было назвать пусть и небольшим, но злом, то не потому, что так болел душою за добро (не было для него тогда таких категорий, другие были: нужно – не нужно, полезно – вредно, выгодно – невыгодно), но потому, что чувствовал за собой поддержку чего-то доброго, более сильного в тот миг, чем зло, – потому что кому-то, кто был выше и могущественнее, тоже в то мгновение добро оказалось почему-то выгоднее. Но ведь не раз и не два и против добра выступал он – когда зло было сильнее, а оно почему-то чаще получалось именно так. Правда, в прошлой жизни глубоко в сознании Зернова сидело привычное: я сам себе хозяин, если я что-то сделал – то потому, что сам захотел, а если и не захотел, то признал нужным, полезным, целесообразным – сам признал! Может быть, и подлость сделал; но – сам! Для уважающего себя человека быть чьим-то инструментом постыдно, уж лучше считать себя – ну, не подлецом, конечно, к чему громкие слова, но, допустим, человеком, чьи представления о морали не всегда совпадают с прописными, то есть относятся к высшей морали, которая сложнее, но и вернее, чем простая, как диалектическая логика сложнее, но выше и вернее, чем «барбара, целарент, дарии». Таким Зернов себя и воспринимал – тогда. Но вот теперь, мысленно продвигаясь от одного эпизода прошлой жизни к другому, подобному же, он убедился: нет, все-таки редко совершал он подлости совершенно самостоятельно (как, скажем, с обменом квартиры, когда менявшийся с ним требовал доплаты, Зернов же, принеся с собой миниатюрный магнитофончик, весь разговор незаметно записал, и потом противнику его осталось или пойти на все условия, или же впутаться в неприятное дело), редко; чаще же был он просто инструментом – или в руках какого-то одного человека или группы, олицетворявшей «мнение», или под влиянием общепринятого в свое время настроения, говорившего, что надо делать то, что тебе выгодно, не задумываясь о высоких материях, потому что все равно помрем, а дальше – пустота. Это Зернова как-то возвышало даже в собственных глазах, делало причастным к высшему пониманию событий, далеко не всем доступному, без малого сверхчеловеком делало его. И можно было (убедился теперь Зернов) возвращаться к самым истокам и ничего такого, что требовалось ему сейчас, – никакого другого себя там не обнаружить.
– Так-то так, – не отпускала Зернова тема. – Готов даже предположить, что кому-то там один раскаявшийся грешник – предположим, это я – милее десяти коренных, природных праведников. Ладно, пусть. Но тут другое важно: ведь даже все то, что мне Костя сообщил, как привет от незнакомого внука Петьки, – даже все это мне никакого успеха не гарантирует. Это ведь не ключ: вставил, повернул – и дверь нараспашку. Тут дело куда сложнее; тут, оказывается, все в конечном итоге зависит от людей – не от меня, Сергеева, Наташки, Константина, а от громадных масс, которые должны нечто понять, поверить, сделать усилие, вывернуть наизнанку самих себя – вот как это я с собой делаю – и захотеть, всеми печенками захотеть, каждой своей клеткой, – и тогда время может не выдержать… Тут явно цепная реакция налицо, но медленная, вовсе не такая, как в атомной бомбе: жди, пока все сказанное расползется по каналам Сообщества, а от членов его – к другим людям, через множество контактов, – и только тогда сработает странный этот механизм. А я тут – в лучшем случае запал. Спичка, которая зажжет шнур, чтобы побежал огонек… А если спичка сырая? Обдерет головку, пошипит в лучшем случае – и так и не вспыхнет? У меня ведь, я теперь понимаю, только один шанс есть это сделать, одно определенное место, один конкретный час… Ничего себе процесс: Зернов против Времени… Сенсация! Ну ладно, захотел я уже, захотел, понял, что действительно иначе – нельзя. Да и вообще… Вот я нынче перед работой костюм отнес в магазин – тот, что ко дню рождения был куплен. Жалко, конечно, костюма, но это ерунда. Но ведь захотеть и смочь – вещи сугубо различные… Если уж совсем откровенно говорить – не та я фигура для таких акций. Тут человек нужен в ранге пророка, мне же до этого дальше, чем до Луны… Тут я сам должен поверить, что мне это по силам, что – могу…
Однако, – рассуждал он далее, вдруг сам на себя обидевшись за столь невысокую самооценку, – однако же, разрешите вопрос. Можно? Итак: в этой нашей второй жизни я – человек все же или нет? Или просто комбинация материальных частиц с заданной программой? Нет: простая комбинация не стала бы мыслить, была бы лишена духа, того самого, кто только и сохраняет независимость в наши дни, кто не включен во время, но, наоборот, заключает его в себе. Но если я человек, то мне обязательно должно быть присуще свойство нарушать программу. Само явление, сам феномен человека есть постоянное и непрерывное нарушение программы. Сама жизнь есть во многом нарушение программы. Иначе она была бы повсеместной, и проблема множественности или исключительности обитаемых миров не волновала бы умы.
Но из этого вытекает, что нарушить в принципе можно всякую программу. Даже эту.
Конечно, будь вторая жизнь просто очередной стадией естественного развития природы, с ней никаким желанием не справиться бы. Но будь она естественным явлением, она, вторая жизнь, была бы последовательной. На деле же она, если взять ее целиком, непоследовательна, и это очень хорошо.
Непоследовательность же заключается в том, что жизнь возвращается по своим следам, а дух человеческий продолжает идти своей прежней дорогой. Возник разрыв, который с каждым днем все более увеличивается. Вторая жизнь, если предоставить ее самой себе, пройдет в своем развитии неизбежно и через, допустим, средневековье, и через пору рабовладельчества, и через каменный век – но сознание-то не может вернуться к этому, дух давно оставил это позади и не смирится! Он неизбежно, пусть и непроизвольно, будет сопротивляться, так что момент, когда сопротивление духа преодолеет инерцию времени, настанет непременно, раньше или позже – и второй жизни придет конец. Да, время победимо, и, значит, надо засучить рукава и приготовиться к большой драке…
* * *
Ему казалось уже, что он решился окончательно; не тут-то было, однако. Очередное сомнение возникло у него тогда, когда Зернов этого вовсе не ожидал: во время очередного неизбежного разговора с автором, Коротковым. Началось с того, что он Короткову сказал:
– Что же вы тогда меня не предупредили, что я без малого пророком оказался? Ну, когда уверял, что все книги ваши вышли и вы прославились…
– А к чему? – сказал Коротков. – Да и потом – я об этом, конечно, и до вас знал, однако самому мне увидеть это не дано было: я-то прежде преставился…
– Охота вам была, – не выдержал Зернов, – самому голову в петлю совать! Вот сдержались бы вы тогда…
– А я и не совал никогда, – ответил автор спокойно. – Это уже легенда, на самом деле мне такое и в голову не приходило. Тут куда проще было; слишком уж невоздержанно жил – вот в очередном запое сердечко и не выдержало. Остановилось – а поблизости никого не было, запойные ведь – одиночки, компания им мешает…
– Вот оно как… – произнес Зернов несколько даже растерянно. – Ну что же, как говорится – кто старое помянет… Ладно. Однако вот теперь повернем время снова – так вы тогда уж смотрите, себе такого не позволяйте…
– Слышал, слышал, – сказал в ответ автор. – Только я вот и хотел вам сказать: да стоит ли его сейчас поворачивать? Созрел ли людской дух для этого? Вот ведь раньше тоже пробовали – ан дух не созрел, ничего и не вышло.
– Наверное, жили куда лучше нашего, вот и не было причины.
– Но если так рассуждать, то давайте обождем еще лет сорок, пятьдесят, шестьдесят… а то и все пятьсот, может быть?
– Но ведь людей жалко! – воскликнул Зернов неожиданно для самого себя и с удивлением ощутил: не соврал ведь, и правда – людей жалко, ведь то, что ему самому предстояло, в той или иной степени и каждому живущему грозило.
– Вот и мне жалко. Оттого я и думаю: люди сейчас вполне прекрасно живут: каждый, вернувшись, молодеет, наливается силами. Воздух становится чище, в воде снова вскорости рыба заплавает, леса густеют, машин становится меньше – чем не благодать? Мы все о себе думаем, но если шире подумать, обо всем мире, то ведь он, мир, был болен – нами болел, а теперь потихонечку будет от нас выздоравливать. Вот выздоровеет совсем – тогда бы и поворачивать, а?
– Честное слово, от кого-кого, но от вас не ожидал. Вы о себе-то подумали?
– Ну, кто же о себе не думает. Думал, понятно. Но ведь меня профессия приучила не только со своей меркой подходить ко всякому делу, но и с всемирной и полагать, что сперва – мир, а потом уже я, потому что мир и без нас может, а вот я, мы без него – ничто, просто нет нас.
– Ладно, можно, конечно, и так рассуждать. Но вот вопрос: Время ведь огромно, а к тем временам, о которых вы говорите, много ли на Земле людей останется? А тут, может быть, масса важна – не физическая, конечно, не живой вес, но масса духа! А она все же от количества людей зависит больше, чем, скажем, от уровня их знаний: потому что зажечь дух можно и у человека, особыми познаниями не отличающегося, верно?
– Но ведь тогда, в то время, когда прежние попытки предпринимались, у них было больше шансов на удачу: людей-то должно было быть больше… Хотя – погодите, погодите… Нет, это вовсе не сказано, могло быть как раз и меньше: ведь когда-нибудь же начнут количество людей на планете разумно ограничивать, чтобы природу невзначай вовсе не затоптали – не со зла, а просто своим количеством… Да, могло быть меньше. Не знаю, может, вы и правы. Только, если сейчас, в обозримом времени, это предпринимать в расчете на удачу, – очень уж трудно придется нам с вами, всем, при ком этот поворот произойдет: слишком многое ведь ломать придется, чтобы не покатиться по старым рельсам…
– Так ведь ради этого все и делается, – сказал Зернов искренне.
– Ну, это пожелания; а на практике это в миллион раз труднее будет, чем кажется. Потому что – знаете, я что решил, когда размышлял, как и все мы: что же заставило сделать тогда поворот? Решил, что никаких особых экзотических причин не было, а было обычное человеческое свинство, когда природу окончательно добили, додушили и, уже последний кислород втягивая, успели-таки сбежать – в прошлое, больше некуда было. Но, если вернемся мы в нормальное течение времени на нынешнем нашем уровне цивилизации, – ох какая драка предстоит – с самими собой прежде всего. Драка, отказ от многого, всякие лишения из-за этого отказа… А сейчас что: сейчас людям вовсе неплохо. Они лишились возможности совершать поступки по своей воле? Но разве в прошлой жизни они так уж часто решали сами и совершали поступки по своей воле? Зато теперь они пользуются благами жизни. Никакого риска. Никакой ответственности. Ни малейшей необходимости задумываться над жизнью, если нет желания. Все определено. Что поставить на стол? Что надеть? Куда пойти? Что читать? Что смотреть? И так далее… Все совершенно ясно: именно то и только то, что ты ел, носил, читал, смотрел в прошлой жизни. Программа нерушима. И вот человек старается извлечь максимум эмоционального удовлетворения из каждого прожитого по программе мгновения: это – единственное, что еще в его власти. И вы хотите лишить его такой жизни, которую он, быть может, воспринимает как награду за прожитую в хлопотах первую. Только хочет ли он, чтобы его лишили? Вы уверены, что хочет?
– А если не захочет, то ничего и не выйдет. Мы ведь можем только призвать, только указать путь…
– Ну вот и посмотрим: выйдет или нет. Да и вообще… Вы сначала на себе испробуйте. Ну, поставьте эксперимент, что ли. Захотите чего-нибудь очень сильно – того, что есть в программе, – или, наоборот, не захотите. И тогда…
Но тут, прерывая разговор, в кабинет заглянул Сергеев.
– Тебе пора, – сказал он. – Директорское начинается: слышишь, соседи уже пошли. Сегодня длинное будет директорское…
– Ну вот, – усмехнулся автор. – Очень хорошо ведь, правда: идти на совещание – и ничуть не волноваться, заранее зная все, что там будет и чего не будет!
Зернов хотел было ответить, но тут вошла Мила, и он подумал: нет, все равно, надо поворачивать, бежать, вперед бежать надо…
* * *
Да, не так просто все решалось; ведь и у Короткова была своя правда, и не одна даже, а несколько, и самая главная из его правд заключалась вот в чем: кто может взять на себя ответственность решать за людей, не спросив их? Не Зернов, во всяком случае; это он прекрасно понимал.
Но ведь, если разобраться, это и невозможно было: только дух всех людей, или хотя бы большинства их, объединенный общим желанием, мог добиться результата; сам же Зернов сколько ни пыжился бы, все равно ни малейшего результата не добился бы. Одному человеку, или десятку, или сотне их это не по плечу было, на это рассчитывать не приходилось. Значит, и не было повода считать себя ответственным в глобальном масштабе.
И тем не менее ответственность была: ответственность той самой спички, которая может загореться – и зажечь, а может и не дать огня – и тогда ничего вообще не зажжется. Не искал Зернов, не просил у судьбы такой роли, ему, по его настроению, сейчас впору было не выходить к людям, а избегать их. Однако, коли уж так получилось, он понимал, что не уклонится: если он свое сделает, но результата не последует, – это уже не его вина будет – просто, значит, опять-таки рано начали, и человечество будет ждать другого, еще более подходящего момента. Если же промолчит, спрячется – тогда виноват будет только он. А Зернов и так чувствовал на себе, после всех разговоров, столько всякой вины, что и на троих хватило бы.
Ладно, – успокаивал он себя. – Это я понял, с этим согласился. И все же чего-то мне сейчас еще не хватает. Чего? Уверенности в том, что я это смогу. Какой-то знак должен я получить (кто должен этот знак подать, Зернов и не думал, кто-то отвлеченный, неопределимый, однако знак стал для Зернова необходим). Как я могу сам себе что-то доказать? – сомневался он снова. – Наверное, только одним способом: попробовать. Вторая жизнь с начала до конца определила мою судьбу, мою карму, если угодно; вот и надо сделать попытку изменить эту мою линию бытия. Открыто выказать неповиновение второй жизни.
Как раз пришло время ехать на очередное свидание с Адой. И Зернов решил вдруг, что не поедет. Вот возьмет и не поедет. Соберет все силы, напряжением всего своего духа заставит себя остаться дома. Если дух сильнее материи – вот пусть он и наложит свой запрет. Дело ведь вроде бы достаточно простое: ничего делать не надо, напротив: надо ничего не делать. Остаться дома, и все.
А дух захочет ли? – усомнился Зернов. – Ведь Ада все-таки… Видеться с нею ему всегда хотелось. Тут не только со временем предстояло схватиться, но еще и самого себя побороть.
Думая об этом, он решил внезапно: да нет, уже и не хочется больше. Ада была его женщиной в мире, для самого себя построенном, и если бы Зернов в этом мире укоренился, тогда и вопросов бы никаких не возникало, ни во что бы он не ввязывался, а жил бы безмятежно, как ему это раньше – недавно еще – представлялось. Однако не дали ему пожить спокойно, в мир его постоянно вторгались, вносили сумятицу, вытаскивали Зернова в общий мир, где была его прошлая жизнь и все то, что на Зернове еще с той жизни висело. А в этом большом мире, он понял, главным даже не то было, что он мог бы без Ады обойтись, но то прежде всего, что Аде был он, Зернов, совершенно не нужен. Если продолжится вторая жизнь – то скоро придет конец их знакомству, и останется Ада наедине сама с собой и с воспоминаниями о сыне, который был – и которого больше уже никогда не будет, и эти воспоминания с их негаснущей болью не дадут ей жить спокойно до самого ее исчезновения, то есть еще двадцать с лишним лет… Нет, не вправе он был оставить ее с такой судьбой. Но и в случае, если время повернуть удастся и они оба получат свободу действия и выбора, тогда он ей и подавно не нужен – или потому, что вскоре его не станет (если не удастся ему все же изменить свое личное будущее), или же… Да я ведь ее и не люблю, – искал он выход, – и тогда не любил, просто интрижка была, да и она… Я ведь даже спросить не удосужился: а тогда, в первой жизни, сколько и как она после меня прожила; ну, ребенок был, это знаю, а сама жизнь, вся жизнь у нее как сложилась? Ведь появился потом, наверное, кто-то, с кем у нее стало серьезно, и раз помнит она ту свою жизнь, то и того, очень даже возможного человека помнит, и, повернись время снова на старый лад, – она к нему будет стремиться, а я тут при чем? Нет, если нет нашего мирка для двоих, а есть один общий большой мир, то в нем у нас дороги разные, вернее всего. И вот поэтому и хорошо было бы сейчас хоть как-то сломать нашу общую линию здесь, в вынужденной второй жизни: если удастся – то можно будет всерьез рассчитывать и на будущие успехи…
Ехать на свидание предстояло из дома. Зернов решил, что заблаговременно примет основательную дозу снотворного. Чтобы усыпить дух. А перед тем запрется в квартире и выбросит ключ в окно. Вот тут было самое главное: если ему удастся, нарушая ход прошлой жизни, сделать ничтожное сверхпрограммное движение пальцами – стоя у окна (он любил подходить к окну, улица всегда интересовала его, а сейчас, по хорошей погоде, окно стояло отворенным), лишь чуть разожмет их – чтобы ключ выскользнул, и… Ну, не повиснет же ключ тогда в воздухе, тяготение-то существует по-прежнему (кстати, подумал он, если бы от природы произошел поворот времени, то и тяготение, пожалуй, изменило бы свой знак и превратилось бы в антигравитацию – вот был бы переполох! Нет, людских рук дело, точно, только людских!), а раз тяготение существует, то ключ просто обязан будет упасть вниз – и все, и дело сделано. Только бы получилось!.. И ему не пришло в голову, что это лишь инерция старого сознания действует в его уме – инерция, позволявшая думать, что хотя бы мелкими своими поступками он еще может распоряжаться по собственному усмотрению. Но так вообще нередко бывает в жизни: вроде бы логично продумав и просчитав все главное, забываем о чем-то, что кажется само собою разумеющимся, естественным, сомнению не подвергающимся, – и вот оно-то и подводит, оказавшись вовсе не таким, как мы по инерции думаем…
Свидание на этот раз должно было состояться утром, еще до работы, поскольку тогда, в прошлой жизни, произошло оно вечером. Зернов проснулся не как обычно – сразу, а постепенно, но зато очень приятно: как будто медленно вылезал из теплой, душистой ванны. Встал. Голова была необычайно ясной. Он сразу же принял снотворное, потом сел завтракать. Поел. Посидел немного, настраивая себя на полный успех задуманного. И в самом деле: принял же он снотворное, как и хотел, и ничто не помешало ему! Правда, он никак не мог вспомнить: а не принимал ли он таблетки в это же время в прошлой жизни? Но он и не очень старался вспомнить. Пришла пора выбросить ключ. Зернов встал. Вышел в прихожую: ключ был в кармане пальто. Рука сама собой потянулась – снять пальто с вешалки. Нет, – остановил себя Зернов, – этого делать не нужно, ты пальто надевать не станешь, ты только достанешь из кармана ключ. Достать ключ! – приказал он мысленно сам себе. – Достать ключ!.. – Зернов напряг всю свою волю, пытаясь сконцентрировать ее в исчезающе-малом объеме, чтобы она приобрела пробивную способность летящей пули. – Достать!.. – Вдруг сильно закружилась голова. Быстрее, быстрее. Он перестал видеть. Кажется, перехватило дыхание. Кажется, он падал. Кажется, кричал. Впрочем, это все наверняка только мерещилось ему: скованное сознание бунтовало, искало выхода – и не находило… Потом была тьма и безмолвие. Еще позже Зернов очнулся; ключ был в кармане пальто, пальто – на Зернове, Зернов – в автобусе, автобус ехал туда. Зернов покосился на попутчиков; никто не обращал на него особого внимания. Видимо, и в бессознательном состоянии он вел себя – тело вело – как нормальный человек. Вместо сознания действовало Время. Он стал глядеть в окно автобуса. По тротуару шли, выстроившись попарно, дети, совсем еще маленькие: детский сад на прогулке, видимо, – две воспитательницы сопровождали их. Дети шли, как и всегда они ходили, – болтая, играя, задираясь друг с другом. Только глаза, – успел заметить Зернов, – глаза детишек были глубокими, печальными, уже немного как бы не от мира сего. Острая жалость пронзила его. Автобус остановился у маленького навеса, дети поравнялись с ним, дверцы распахнулись, и на несколько секунд слышно стало, о чем они галдели высокими, звонкими голосишками. «Завод впору закрывать было, – донеслось до Зернова, – компьютеры эти и в каменном веке никто не стал бы покупать, схемы – сплошной брак, и тут я выступил и говорю: к чертям, останемся на улице, хватит, надо выкупать завод у государства, выпускать акции и приниматься самим…» – «…А он дома показывался раз в неделю, дети забыли, как отец и выглядит, вот я решилась и говорю: не нужен мне гениальный муж, ни степени твои, ни слава, я нормальной жизни хочу…» – девочке было года четыре. Господи, – ужаснулся Зернов, – все помнят, все, и живут тою, минувшей уже жизнью, и вот этой девчурки через четыре года не станет, и она наверняка это понимает – нет, страшно это, страшно… Люди вышли, другие вошли, автобус поехал, и дети с их взрослыми проблемами остались позади.