Страница:
что-то не видно", он пишет: "Монтень не бросил бы этого упрека нашей эпохе.
Авторов по-прежнему не видно, но до изобилия комментариев очень далеко, хотя
авторам нашего времени комментарии бы не помешали. Комментаторы подобны тем
лианам, которые обвивают лишь могучие деревья и ползут вверх лишь по крепким
стенам. Им нужна надежная опора. Большинство читателей полагают, что
наилучшие произведения французской литературы в комментариях не нуждаются.
<...> Однако то, что кажется маловажным нам, будет становиться все более и
более важным по мере того, как наш язык, старея, будет удаляться от
классической традиции и меняться, уступая место какому-то новому наречию.
Эта эпоха исчезновения традиции есть царство тех, кто взвешивает дифтонги и
препарирует слоги" {Nodier Ch. Melanges de litterature et de critique. P.,
1820. T. 1. 205-206.}. Такой комментарий для потомков и создавал Нодье,
когда тщательно фиксировал подробности "библиофильской жизни" первой трети
XIX века.
Впрочем, главное свое призвание Нодье видел даже не в этом, а в защите
и прославлении забытых сокровищ старинной литературы. Причин у его страстной
влюбленности в старину было несколько.
Во-первых, его историко-литературная и лингвистическая концепция,
обстоятельнее всего изложенная в книге "Начала лингвистики". Вслед за
Гардером и Руссо Нодье считал, что наиболее поэтичны языки "молодых"
культур, не обремененных многовековым опытом. Запас слов в них невелик, и
поэт каждый раз заново изобретает для выражения своей мысли оригинальные
метафоры. В языке же "старом", у которого позади богатейшие традиции,
изобилуют штампы; метафоры и перифразы здесь не жизненная потребность, а
дань литературной моде. Перифрастическая, жеманная поэзия в духе
французского XVIII столетия (Пушкин назвал ее представителей "грибами,
выросшими у корней дуба"), которую Нодье не раз весьма язвительно критиковал
(образец такой критики представляет собой глава о стилизациях и литературных
школах в "Вопросах литературной законности"), - это та "старая" литература,
которую Нодье как раз и стремится омолодить, освежить, обратив ее к истокам
- к поэзии средних веков и XVI века, энергической, живой, свежей. Он даже
сформулировал "закон", согласно которому "могучие умы во всякой стареющей
словесности заняты поисками архаизмов" {Nodier Ch. Melanges tires d'une
petite bibliotheque. P., 1829. P. 397.}, призванных влить в литературу
свежую кровь (архаизмы, как точно подметил Нодье, служили романтикам оружием
в их борьбе с французской классической традицией XVII века).
Был и другой лейтмотив в обращении Нодье к старине; это его рыцарское
заступничество за "безвестных и забытых авторов" (исследователь творчества
Нодье Жан Лара считал судьбу таких авторов главной темой "Вопросов
литературной законности") {Larat G. La tradition et l'exotisme dans l'oeuvre
de Charles Nodier. P., 1923. P. 234.}. Для библиомана все старые книги
хороши просто потому, что они старые; однако защищать любое прошлое только
за то, что оно прошлое, - позиция слишком прямолинейная и узколобая, и
Нодье, хотя ему и не всегда удавалось избежать крайностей, в лучших своих
произведениях мыслил более широко. Когда он с усмешкой пишет, что с
"истинными" библиофилами лучше не говорить о содержании редкой книги, - они
этого не поймут, поскольку им важнее позолота на переплете и ширина полей, -
то он как раз и отмежевывается от такого "формального" подхода к старинным
книгам. Он взял от библиофильства его вкус к редкостям прошлых веков и,
прибавив к нему свое литературно-критическое чутье и знание истории
литературы, ринулся в бой за пересмотр несправедливо запятнанных репутаций.
Дважды он одержал в этой борьбе нешуточные победы. Имена "возрожденных"
им авторов говорят сами за себя: Рабле, Сирано де Бержерак. Рабле во многом
обязан той популярностью, которую он приобрел среди французских писателей
первой половины XIX века, знаменитому "Предисловию к "Кромвелю"" Виктора
Гюго, где автор "Гаргантюа и Пантагрюэля" причислен к величайшим гениям
человечества и назван "буффонным Гомером". Между тем, как отметил Гюго в
рукописи, выражение это принадлежит Нодье. Именно несколько статей о Рабле,
которые Нодье опубликовал в 1822-1823 годах, заставили многих современников
по-новому взглянуть на этого писателя, "самого универсального и глубокого из
писателей нового времени, если не считать Эразма и Вольтера, которые,
впрочем, не были ни так глубоки, ни так универсальны, как он" {Nodier Ch.
Oeuvres de Rabelais // Quotidienne. 1823. 7 aout. - Цит. по: Bulletin du
bibliophile. 1863. P. 533-534.}. В сознании современников имена Рабле и
Нодье были связаны так тесно, что Проспер Мериме в своей речи при вступлении
в Академию (1845), посвященной памяти Нодье, чье место ему предстояло
занять, утверждал, будто Нодье, желая лучше усвоить стиль великого романа
Рабле, трижды собственноручно переписал его слово в слово.
Столь же страстно защищал и пропагандировал Нодье творчество Сирано де
Бержерака. Его статья о Сирано, опубликованная в 1831 году и при жизни
автора дважды переиздававшаяся, первой привлекла внимание широкой публики к
сочинениям и личности этого самобытного писателя XVII века; и Теофиль Готье,
автор пространного этюда о Сирано в сборнике "Гротески" (1844), и Ростан,
автор знаменитой "героической комедии", обязаны Нодье если не конкретными
деталями своих произведений, то самим интересом к Сирано как писателю,
достойному серьезного и уважительного прочтения.
Тема непризнанного гения - одна из любимых тем Нодье. О непризнанных
гениях много и охотно писали романтики, однако они, как правило, выводили в
своих произведениях вымышленных героев-творцов, которых сталкивали с
неспособной оценить их дар филистерской толпой. Нодье же переводит тему в
исторический план; его любимые "герои" сталкиваются в неравном бою не с
толпой, а с историей, которая неумолимо вычеркивает их имена из памяти
потомков. Нодье же хочет эти имена восстановить и, таким образом, самолично
вступает в борьбу с историей, отвоевывает у нее незаслуженно забытых
авторов. У этой борьбы были и сугубо личные причины: Нодье (отчасти из
кокетства, но отчасти и вполне искренне) считал себя писателем несбывшимся,
не состоявшимся до конца. Статья о Сирано де Бержераке начинается с
язвительного и горького признания: "Увы! говорил я однажды сам себе,
печально размышляя о том, что останется от всех трудов моей жизни, так вот к
чему приводит то, что именуют творческим путем писателя! Вечное забвение
после смерти, а иногда и до нее! Стоило труда писать! А ведь я был
изгнанником, подобно Данте, узником, подобно Тассу, и влюблялся куда более
страстно, чем Петрарка. Скоро я ослепну, как божественный Гомер и
божественный Мильтон. Я хромаю меньше, чем Байрон, но зато стрелял гораздо
лучше него. В естественной истории я разбираюсь не хуже Гете, а в старых
книгах - не хуже Вальтера Скотта и каждый день выпиваю на одну чашку кофе
больше, чем Вольтер. Все это - бесспорные факты, о которых потомки не
услышат ни ползвука, если, конечно, у нас будут потомки. В таком случае,
решил я, поразмышляв еще четверть часа, мне, очевидно, чего-то не хватало.
Мне не хватало двух вещей! - воскликнул я через полчаса. Во-первых, таланта,
приносящего славу, во-вторых, необъяснимого благоволения случая, который эту
славу дарит" {Bulletin du bibliophile. 1838. P. 343.}.
Несправедливость случая и жестокость истории тревожили воображение
Нодье - и он делал все, что было в его силах, чтобы авторы, достойные
посмертной славы, обретали с его помощью новую литературную жизнь.
Наконец, в защите старины, которой посвящены едва ли не все
библиофильские сочинения Нодье, довольно силен и элемент эпатажа. Когда
Нодье хотел, он бывал глубоко современен и историчен - приведем в пример
хотя бы его теорию мелодрамы: он обратил внимание на этот излюбленный жанр
бульварных театров и вместо того, чтобы облить его высоколобым презрением,
увидел в нем мощное, но плохо используемое средство благотворного
воздействия на народное сознание. Нодье рассуждал так: во время Революции на
улицах и площадях происходило столько потрясающих душу сцен, что никакая
трагедия не могла с ними соперничать, - так родилась мелодрама, "бурная, как
бунт, таинственная, как заговор"; народ любит ее и вместо того, чтобы корить
его за непонимание Аристотелевых правил, следует обучать его с помощью
мелодрамы уважению к добру и красоте.
Однако подчас тот же Нодье словно забывал о том, что всякая эпоха
достойна серьезного, уважительного рассмотрения. Ему очень не нравилось то
время, в которое ему довелось жить, не нравился буржуазный уклад жизни и
образ мысли. Говоря современным языком, Нодье был противником технократии -
не самого технического прогресса, но того забвения духовных ценностей,
которым он чреват. И вот с этой новой, буржуазной культурой Нодье решительно
не желал примириться - он отказался признать за ней хоть какие-нибудь
достоинства и принялся настойчиво убеждать своих читателей, что абсолютно
все уже открыто, придумано и изобретено в далеком прошлом, что современность
не способна ни на какое творчество и совершенно бесплодна. Такой полный и
демонстративный отказ от современности иначе как эпатажем и не назовешь.
Характерны интонации, в которых Нодье ведет разговор с читателем. Он
охотно надевает маску "доброго старого дедушки", который с высоты своей
стариковской опытности поучает молодых несмышленышей (эта интонация особенно
отчетлива в статье "Юным девушкам"). Ею, между прочим, можно объяснить и
многочисленные повторы в статьях: думается, Нодье не потому в третий или
четвертый раз повторяет одну и ту же мысль (о праве украшать книгу богатым
переплетом, о несовершенстве полиграфического исполнения современных книг и
т.д.), что не может придумать ничего иного; нет, он твердит одно и то же,
как человек, разуверившийся в том, что его поймут сразу, и надеющийся, что,
может, хоть с третьего раза упрямое юное племя соизволит внять его советам.
Его тон в этих случаях - это брюзжание старика, которого раздражает
легкомысленная молодежь, но старческое это брюзжание то и дело оборачивается
мудростью человека опытного и наделенного обширными познаниями.
Но нередко Нодье изъясняется по-другому - язвительно и одновременно
уклончиво. Его любимый оборот - цепь оговорок, что-нибудь вроде: "Я советую
моим будущим читателям, если, конечно, в будущем у этой книги найдутся
читатели, что сомнительно..." Он обожает умалять свои заслуги, подчеркивать
незначительность затрагиваемых им тем, отмежевываться от борьбы литературных
партий (себя он не желает причислять ни к классикам, ни к романтикам, дабы
сохранить свободу суждений и о тех, и о других). Доля нарочитости есть и в
той скрупулезности, с которой Нодье присматривается к микроскопическим
деталям того или иного библиографического описания. Французский знаток
древностей начала XVIII века Жак Лелон (Нодье упоминает его в статье "О
масонстве и тематических библиотеках") сказал однажды своему другу философу
Мальбраншу в ответ на упреки в излишней дотошности: "Истина так любезна
моему сердцу, что я не хочу пренебрегать ничем, что помогает приблизиться к
ней, пусть даже речь идет о совершеннейших мелочах". Конечно, когда Нодье
обсуждает написание фамилии забытого поэта-аптекаря из города Пуатье
(рецензии на "Учебник книгопродавца и любителя книг" Брюне), им движет
любовь к истине - но не только. Дотошность эта - своеобразный вызов публике.
Библиограф-профессионал ограничился бы простой констатацией: на конце
фамилии поэта-аптекаря следует писать t, а не s. Нодье же не просто уточняет
орфографию, но лишний раз подчеркивает свое расхождение с эпохой; он словно
говорит современникам-буржуа: вы зарабатываете деньги, вам нет дела ни до
поэта Констана, ни до написания его фамилии - а я назло вам буду размышлять
об этом, каким бы бессмысленным ни казалось вам мое занятие.
Пожалуй, ни в одном из вошедших в наш сборник сочинений писатель не
дразнит публику так сильно, как в эссе "О совершенствовании рода
человеческого и о влиянии книгопечатания на цивилизацию". В самом деле, что
эта за библиофил, который яростно клеймит книгопечатание и видит в нем едва
ли не источник всех зол?! Что за историк, который доказывает, что ни в XVI,
ни в XVII, ни в XVIII столетии литература и наука не создали ничего
оригинального и значительного?! Многие аргументы, приводимые Нодье в
подтверждение парадоксальной мысли, что книгопечатание не оказало
человечеству ни единой услуги, а лишь принесло вред, так несправедливы, что,
кажется, автор и сам сознавал, как в порыве гнева теряет объективность.
Однако и в этой статье есть "рациональное зерно": Нодье напоминает о том,
что полезность всякого изобретения зависит от того, в чьи руки оно попадает,
каким целям служит. Так вот, современная культура, по мнению Нодье, не нашла
изобретению "майнцского ремесленника" Гутенберга достойного применения
{Между прочим, среди современников Нодье были люди, придерживающиеся сходной
точки зрения; так, поэт Огюст Барбье, автор стихотворения "Царица мира" (в
сборнике "Ямбы", 1831), видел в современных плодах книгопечатания
"обжорливых, драконовидных гадин, // Что за червонец иль за грош // -
Пускают по миру, распространяют за день // Потоком льющуюся ложь", и
проклинал Гутенберга, сотворившего печать - это "неправедное, злое, //
Бeзжaлостное божество" (перевод П.Антокольского).}. Нодье казалось - и
некоторые основания на то у него имелись, - что его современники печатают,
издают и покупают книги, заботясь в первую очередь не об истине или о добре,
а о деньгах. В полемическом запале он забывал, что не все современники
выпускают только пошлые романы и глупые брошюрки, что среди них есть такие
поэты, как Гюго и Ламартин (обоих Нодье высоко ценил), такие прозаики, как
Бальзак (который в знак глубокого уважения к Нодье посвятил ему в 1842 году
свой роман "Баламутка") или Стендаль. Он представляет дело так, как будто
последней истинно творческой эпохой в жизни Франции был XVI (в лучшем случае
XVII) век, а все, кто жили и писали позже, лишь повторяли - иногда
сознательно, а иной раз и по неведению - сказанное до них.
Такой подход, конечно, своеобразная патриархальная утопия, перенесенная
из истории общества в историю литературы и книги. В своем
антииндустриальном, антитехнократическом стремлении в глубь истории, к ее
патриархальным истокам, Нодье доходит даже до того, что советует ученому,
если он молод и полон сил, не закрываться в своем кабинете, а выучиться
какому-нибудь ремеслу (статья "О масонстве и тематических библиотеках");
таким образом он надеется приблизить свою эпоху к той поре, когда тон в
культуре задавали люди, подобные Альду Мануцию Старшему, - образованные
ремесленники в высшем смысле этого слова, одинаково превосходно работавшие и
руками и головой. Любопытно, что в этой апологии ручного труда и его союза с
литературной деятельностью Нодье не одинок: эта позиция была близка многим
романтикам. Англичанин С.Кольридж наставлял юных авторов: "Никогда не
делайте литературу своим ремеслом <...> всякое избранное вами поприще или
ремесло предоставит вам многочисленные и важные преимущества сравнительно с
положением человека, занятого исключительно литературою и целиком зависящего
от продажи своих сочинений ради удовлетворения жизненных потребностей"
{"Корабли мысли. М., 1986. С. 72, 74.}. Немец Новалис, по словам
Н.Я.Берковского, "как все романтики, не сомневающийся в родстве труда
материального с трудом духовным, с искусством и поэзией" {Берковский Н.Я.
Романтизм в Германии. Л., 1973. С. 186.}, воспевал быт честных
ремесленников, прозревая в нем основу мира.
Разумеется, утопия Нодье очень уязвима; слабые стороны ее так очевидны,
что не нуждаются даже в подробной критике: ясно, что культура не стоит на
месте и не может в течение трех столетий работать "вхолостую" (кстати, когда
полемический задор не кружил Нодье голову, он и сам на деле опровергал свою
пристрастную концепцию; его восторженный анализ прозы Дидро или языка
революционной публицистики {В статье 1830 г. "О французской прозе и Дидро".}
- лучшее тому доказательство). Но не надо забывать и другого: в современной
Нодье Франции тот миллионер, который назвал главным сокровищем своей
библиотеки чековую книжку, был лицом более чем влиятельным и именно в борьбе
с ним Нодье доходил до крайностей и преувеличений, именно его денежному
всевластию противопоставлял духовное могущество бескорыстных эрудитов и
издателей XVI века. Между прочим, Нодье, человек скептического и
иронического склада, хорошо понимал, что не знает меры и что поведение его
может вызвать усмешку: недаром своего библиомана Теодора, героя, как уже
говорилось, во многом автобиографического, он доводит до грани безумия.
Однако любовь к книгам, как бы говорит Нодье, - синоним духовности, и если -
обществу угодно считать такую страсть безумием, то тем хуже для самого
общества.
* * *
Нодье задумывал свои библиофильские работы как занимательные,
адресованные, говоря современным языком, массовому читателю, поэтому читать
их легко. Но одновременно для сегодняшнего читателя знакомство с ними - не
только забава, но и труд. Нодье ощущал себя человеком, живущим в период
крушения многовековой культурной традиции. Свою эпоху он воспринимал как
"эпоху словарей", пору подведения итогов. Для него самого литература прошлых
веков с ее печатными шедеврами и неписаными преданиями была родной и
знакомой, как старый, обжитой дом, - недаром очень много исторического
материала он включает в статьи с помощью намеков, лаконичных сравнений,
скупых, неразвернутых упоминаний (возьмем для примера хотя бы пассаж о
Шапеле и Буало из статьи "Любопытные образцы статистики": чтобы понять его
суть, нужно иметь в виду и ригоризм Буало, и склонность поэта Шапеля к
невоздержанному образу жизни, и саму историю о том, как Буало уговаривал
Шапеля бросить пить, а Шапель зазвал его в кабачок, чтобы там с большими
удобствами выслушать все его аргументы, и напоил своего ментора до
беспамятства...). То, что для нас - книжная, мертвая история, для Нодье было
материалом живым, как сегодняшняя газета (вспомним уже приводившееся
впечатление А.Дюма от устных рассказов Нодье - о каких бы временах ни шла
речь, рассказы эти выглядели как свидетельства очевидца). Тем больнее
переживал Нодье крепнущее с каждым днем ощущение, что любимая его старина
мало кому нужна, что скоро она вовсе изгладится из памяти людей. А без
памяти о прошлом нет и будущего. Поэтому Нодье постоянно твердил о близкой
гибели французского языка, французской литературы. Литература не погибла, но
ощущение дистанции между современностью и классической литературой
обострялось с каждым годом. Любимые герои Нодье, чудаки XVI века и эрудиты
XVII, и в его-то время были безвестными и забытыми, - что же говорить о
сегодняшнем дне? Перелистайте именной указатель к сборнику - сколько имен
здесь перечислено, сколько произведений, исторических анекдотов,
занимательных или трагических историй связано, должно быть, с каждым из них?
Столько людей, нынче мало кому известных, и все они что-то утверждали,
что-то доказывали, что-то писали и печатали! Одних историков Парижа в
эпилоге статьи "Любопытные образцы статистики" названо пятнадцать человек, и
каждый из них посвятил Парижу труд, состоящий из множества томов...
Любимый автор Нодье, английский писатель О.Голдсмит, выразил в книге
"Гражданин мира" устами "китайского философа, проживающего в Лондоне",
недоумение, имеющее непосредственное отношение к нашему разговору:
"Множество людей в этом городе живет сочинением книг. Между тем в каждой
большой библиотеке тысячи томов остаются непрочитанными и забытыми. В первые
дни моего пребывания здесь я никак не мог взять в толк, отчего это
происходит. Возможно ли, думал я, чтобы возникала нужда в новых книгах,
когда старые еще не прочитаны? И зачем людям изготовлять товар, когда рынок
и без того им завален, да притом еще лучшего качества, чем нынешний?"
{Голдсмит О. Гражданин мира, или Письма китайского философа. М., 1974. С.
193-194. Эпоха Просвещения вообще любила эти парадоксальные обвинительные
речи против обилия книг: еще прежде "китайского философа" аналогичные
чувства переживали "персидские философы" в "Персидских письмах" Монтескье.}
Что ж, может быть, всем следует поступать так, как поступили парижане в
утопическом романе Л.С.Мерсье "Год две тысячи четыреста сороковой":
убедившись в том, что "библиотека, состоящая из огромного количества книг,
является скопищем величайшего сумасбродства и безумнейших химер", сложили из
всех книг, которые "сочтены были либо легкомысленными, либо бесполезными,
либо опасными", огромную пирамиду и подожгли ее {Мерсье Л.С. Год две тысячи
четыреста сороковой. Л., 1977. С. 92.}.
Всем своим "библиофильским" творчеством Нодье утверждает обратное.
Знакомя читателей с историями и характерами, которые встают за страницами
редких старых книг, и знаменитых, и полузабытых, он постоянно напоминает: не
забывайте! Почаще обращайтесь к тому, что писали ваши предшественники - и
славные, и безвестные, и гениальные, и скудоумные! В их книгах вы найдете
такую пищу для своего ума, какой больше нет нигде. От презрения к прошлому
не поумнеешь, а внимательное отношение к нему может дать самые неожиданные
плоды.
Одним словом, _читайте старые книги_!
Авторов по-прежнему не видно, но до изобилия комментариев очень далеко, хотя
авторам нашего времени комментарии бы не помешали. Комментаторы подобны тем
лианам, которые обвивают лишь могучие деревья и ползут вверх лишь по крепким
стенам. Им нужна надежная опора. Большинство читателей полагают, что
наилучшие произведения французской литературы в комментариях не нуждаются.
<...> Однако то, что кажется маловажным нам, будет становиться все более и
более важным по мере того, как наш язык, старея, будет удаляться от
классической традиции и меняться, уступая место какому-то новому наречию.
Эта эпоха исчезновения традиции есть царство тех, кто взвешивает дифтонги и
препарирует слоги" {Nodier Ch. Melanges de litterature et de critique. P.,
1820. T. 1. 205-206.}. Такой комментарий для потомков и создавал Нодье,
когда тщательно фиксировал подробности "библиофильской жизни" первой трети
XIX века.
Впрочем, главное свое призвание Нодье видел даже не в этом, а в защите
и прославлении забытых сокровищ старинной литературы. Причин у его страстной
влюбленности в старину было несколько.
Во-первых, его историко-литературная и лингвистическая концепция,
обстоятельнее всего изложенная в книге "Начала лингвистики". Вслед за
Гардером и Руссо Нодье считал, что наиболее поэтичны языки "молодых"
культур, не обремененных многовековым опытом. Запас слов в них невелик, и
поэт каждый раз заново изобретает для выражения своей мысли оригинальные
метафоры. В языке же "старом", у которого позади богатейшие традиции,
изобилуют штампы; метафоры и перифразы здесь не жизненная потребность, а
дань литературной моде. Перифрастическая, жеманная поэзия в духе
французского XVIII столетия (Пушкин назвал ее представителей "грибами,
выросшими у корней дуба"), которую Нодье не раз весьма язвительно критиковал
(образец такой критики представляет собой глава о стилизациях и литературных
школах в "Вопросах литературной законности"), - это та "старая" литература,
которую Нодье как раз и стремится омолодить, освежить, обратив ее к истокам
- к поэзии средних веков и XVI века, энергической, живой, свежей. Он даже
сформулировал "закон", согласно которому "могучие умы во всякой стареющей
словесности заняты поисками архаизмов" {Nodier Ch. Melanges tires d'une
petite bibliotheque. P., 1829. P. 397.}, призванных влить в литературу
свежую кровь (архаизмы, как точно подметил Нодье, служили романтикам оружием
в их борьбе с французской классической традицией XVII века).
Был и другой лейтмотив в обращении Нодье к старине; это его рыцарское
заступничество за "безвестных и забытых авторов" (исследователь творчества
Нодье Жан Лара считал судьбу таких авторов главной темой "Вопросов
литературной законности") {Larat G. La tradition et l'exotisme dans l'oeuvre
de Charles Nodier. P., 1923. P. 234.}. Для библиомана все старые книги
хороши просто потому, что они старые; однако защищать любое прошлое только
за то, что оно прошлое, - позиция слишком прямолинейная и узколобая, и
Нодье, хотя ему и не всегда удавалось избежать крайностей, в лучших своих
произведениях мыслил более широко. Когда он с усмешкой пишет, что с
"истинными" библиофилами лучше не говорить о содержании редкой книги, - они
этого не поймут, поскольку им важнее позолота на переплете и ширина полей, -
то он как раз и отмежевывается от такого "формального" подхода к старинным
книгам. Он взял от библиофильства его вкус к редкостям прошлых веков и,
прибавив к нему свое литературно-критическое чутье и знание истории
литературы, ринулся в бой за пересмотр несправедливо запятнанных репутаций.
Дважды он одержал в этой борьбе нешуточные победы. Имена "возрожденных"
им авторов говорят сами за себя: Рабле, Сирано де Бержерак. Рабле во многом
обязан той популярностью, которую он приобрел среди французских писателей
первой половины XIX века, знаменитому "Предисловию к "Кромвелю"" Виктора
Гюго, где автор "Гаргантюа и Пантагрюэля" причислен к величайшим гениям
человечества и назван "буффонным Гомером". Между тем, как отметил Гюго в
рукописи, выражение это принадлежит Нодье. Именно несколько статей о Рабле,
которые Нодье опубликовал в 1822-1823 годах, заставили многих современников
по-новому взглянуть на этого писателя, "самого универсального и глубокого из
писателей нового времени, если не считать Эразма и Вольтера, которые,
впрочем, не были ни так глубоки, ни так универсальны, как он" {Nodier Ch.
Oeuvres de Rabelais // Quotidienne. 1823. 7 aout. - Цит. по: Bulletin du
bibliophile. 1863. P. 533-534.}. В сознании современников имена Рабле и
Нодье были связаны так тесно, что Проспер Мериме в своей речи при вступлении
в Академию (1845), посвященной памяти Нодье, чье место ему предстояло
занять, утверждал, будто Нодье, желая лучше усвоить стиль великого романа
Рабле, трижды собственноручно переписал его слово в слово.
Столь же страстно защищал и пропагандировал Нодье творчество Сирано де
Бержерака. Его статья о Сирано, опубликованная в 1831 году и при жизни
автора дважды переиздававшаяся, первой привлекла внимание широкой публики к
сочинениям и личности этого самобытного писателя XVII века; и Теофиль Готье,
автор пространного этюда о Сирано в сборнике "Гротески" (1844), и Ростан,
автор знаменитой "героической комедии", обязаны Нодье если не конкретными
деталями своих произведений, то самим интересом к Сирано как писателю,
достойному серьезного и уважительного прочтения.
Тема непризнанного гения - одна из любимых тем Нодье. О непризнанных
гениях много и охотно писали романтики, однако они, как правило, выводили в
своих произведениях вымышленных героев-творцов, которых сталкивали с
неспособной оценить их дар филистерской толпой. Нодье же переводит тему в
исторический план; его любимые "герои" сталкиваются в неравном бою не с
толпой, а с историей, которая неумолимо вычеркивает их имена из памяти
потомков. Нодье же хочет эти имена восстановить и, таким образом, самолично
вступает в борьбу с историей, отвоевывает у нее незаслуженно забытых
авторов. У этой борьбы были и сугубо личные причины: Нодье (отчасти из
кокетства, но отчасти и вполне искренне) считал себя писателем несбывшимся,
не состоявшимся до конца. Статья о Сирано де Бержераке начинается с
язвительного и горького признания: "Увы! говорил я однажды сам себе,
печально размышляя о том, что останется от всех трудов моей жизни, так вот к
чему приводит то, что именуют творческим путем писателя! Вечное забвение
после смерти, а иногда и до нее! Стоило труда писать! А ведь я был
изгнанником, подобно Данте, узником, подобно Тассу, и влюблялся куда более
страстно, чем Петрарка. Скоро я ослепну, как божественный Гомер и
божественный Мильтон. Я хромаю меньше, чем Байрон, но зато стрелял гораздо
лучше него. В естественной истории я разбираюсь не хуже Гете, а в старых
книгах - не хуже Вальтера Скотта и каждый день выпиваю на одну чашку кофе
больше, чем Вольтер. Все это - бесспорные факты, о которых потомки не
услышат ни ползвука, если, конечно, у нас будут потомки. В таком случае,
решил я, поразмышляв еще четверть часа, мне, очевидно, чего-то не хватало.
Мне не хватало двух вещей! - воскликнул я через полчаса. Во-первых, таланта,
приносящего славу, во-вторых, необъяснимого благоволения случая, который эту
славу дарит" {Bulletin du bibliophile. 1838. P. 343.}.
Несправедливость случая и жестокость истории тревожили воображение
Нодье - и он делал все, что было в его силах, чтобы авторы, достойные
посмертной славы, обретали с его помощью новую литературную жизнь.
Наконец, в защите старины, которой посвящены едва ли не все
библиофильские сочинения Нодье, довольно силен и элемент эпатажа. Когда
Нодье хотел, он бывал глубоко современен и историчен - приведем в пример
хотя бы его теорию мелодрамы: он обратил внимание на этот излюбленный жанр
бульварных театров и вместо того, чтобы облить его высоколобым презрением,
увидел в нем мощное, но плохо используемое средство благотворного
воздействия на народное сознание. Нодье рассуждал так: во время Революции на
улицах и площадях происходило столько потрясающих душу сцен, что никакая
трагедия не могла с ними соперничать, - так родилась мелодрама, "бурная, как
бунт, таинственная, как заговор"; народ любит ее и вместо того, чтобы корить
его за непонимание Аристотелевых правил, следует обучать его с помощью
мелодрамы уважению к добру и красоте.
Однако подчас тот же Нодье словно забывал о том, что всякая эпоха
достойна серьезного, уважительного рассмотрения. Ему очень не нравилось то
время, в которое ему довелось жить, не нравился буржуазный уклад жизни и
образ мысли. Говоря современным языком, Нодье был противником технократии -
не самого технического прогресса, но того забвения духовных ценностей,
которым он чреват. И вот с этой новой, буржуазной культурой Нодье решительно
не желал примириться - он отказался признать за ней хоть какие-нибудь
достоинства и принялся настойчиво убеждать своих читателей, что абсолютно
все уже открыто, придумано и изобретено в далеком прошлом, что современность
не способна ни на какое творчество и совершенно бесплодна. Такой полный и
демонстративный отказ от современности иначе как эпатажем и не назовешь.
Характерны интонации, в которых Нодье ведет разговор с читателем. Он
охотно надевает маску "доброго старого дедушки", который с высоты своей
стариковской опытности поучает молодых несмышленышей (эта интонация особенно
отчетлива в статье "Юным девушкам"). Ею, между прочим, можно объяснить и
многочисленные повторы в статьях: думается, Нодье не потому в третий или
четвертый раз повторяет одну и ту же мысль (о праве украшать книгу богатым
переплетом, о несовершенстве полиграфического исполнения современных книг и
т.д.), что не может придумать ничего иного; нет, он твердит одно и то же,
как человек, разуверившийся в том, что его поймут сразу, и надеющийся, что,
может, хоть с третьего раза упрямое юное племя соизволит внять его советам.
Его тон в этих случаях - это брюзжание старика, которого раздражает
легкомысленная молодежь, но старческое это брюзжание то и дело оборачивается
мудростью человека опытного и наделенного обширными познаниями.
Но нередко Нодье изъясняется по-другому - язвительно и одновременно
уклончиво. Его любимый оборот - цепь оговорок, что-нибудь вроде: "Я советую
моим будущим читателям, если, конечно, в будущем у этой книги найдутся
читатели, что сомнительно..." Он обожает умалять свои заслуги, подчеркивать
незначительность затрагиваемых им тем, отмежевываться от борьбы литературных
партий (себя он не желает причислять ни к классикам, ни к романтикам, дабы
сохранить свободу суждений и о тех, и о других). Доля нарочитости есть и в
той скрупулезности, с которой Нодье присматривается к микроскопическим
деталям того или иного библиографического описания. Французский знаток
древностей начала XVIII века Жак Лелон (Нодье упоминает его в статье "О
масонстве и тематических библиотеках") сказал однажды своему другу философу
Мальбраншу в ответ на упреки в излишней дотошности: "Истина так любезна
моему сердцу, что я не хочу пренебрегать ничем, что помогает приблизиться к
ней, пусть даже речь идет о совершеннейших мелочах". Конечно, когда Нодье
обсуждает написание фамилии забытого поэта-аптекаря из города Пуатье
(рецензии на "Учебник книгопродавца и любителя книг" Брюне), им движет
любовь к истине - но не только. Дотошность эта - своеобразный вызов публике.
Библиограф-профессионал ограничился бы простой констатацией: на конце
фамилии поэта-аптекаря следует писать t, а не s. Нодье же не просто уточняет
орфографию, но лишний раз подчеркивает свое расхождение с эпохой; он словно
говорит современникам-буржуа: вы зарабатываете деньги, вам нет дела ни до
поэта Констана, ни до написания его фамилии - а я назло вам буду размышлять
об этом, каким бы бессмысленным ни казалось вам мое занятие.
Пожалуй, ни в одном из вошедших в наш сборник сочинений писатель не
дразнит публику так сильно, как в эссе "О совершенствовании рода
человеческого и о влиянии книгопечатания на цивилизацию". В самом деле, что
эта за библиофил, который яростно клеймит книгопечатание и видит в нем едва
ли не источник всех зол?! Что за историк, который доказывает, что ни в XVI,
ни в XVII, ни в XVIII столетии литература и наука не создали ничего
оригинального и значительного?! Многие аргументы, приводимые Нодье в
подтверждение парадоксальной мысли, что книгопечатание не оказало
человечеству ни единой услуги, а лишь принесло вред, так несправедливы, что,
кажется, автор и сам сознавал, как в порыве гнева теряет объективность.
Однако и в этой статье есть "рациональное зерно": Нодье напоминает о том,
что полезность всякого изобретения зависит от того, в чьи руки оно попадает,
каким целям служит. Так вот, современная культура, по мнению Нодье, не нашла
изобретению "майнцского ремесленника" Гутенберга достойного применения
{Между прочим, среди современников Нодье были люди, придерживающиеся сходной
точки зрения; так, поэт Огюст Барбье, автор стихотворения "Царица мира" (в
сборнике "Ямбы", 1831), видел в современных плодах книгопечатания
"обжорливых, драконовидных гадин, // Что за червонец иль за грош // -
Пускают по миру, распространяют за день // Потоком льющуюся ложь", и
проклинал Гутенберга, сотворившего печать - это "неправедное, злое, //
Бeзжaлостное божество" (перевод П.Антокольского).}. Нодье казалось - и
некоторые основания на то у него имелись, - что его современники печатают,
издают и покупают книги, заботясь в первую очередь не об истине или о добре,
а о деньгах. В полемическом запале он забывал, что не все современники
выпускают только пошлые романы и глупые брошюрки, что среди них есть такие
поэты, как Гюго и Ламартин (обоих Нодье высоко ценил), такие прозаики, как
Бальзак (который в знак глубокого уважения к Нодье посвятил ему в 1842 году
свой роман "Баламутка") или Стендаль. Он представляет дело так, как будто
последней истинно творческой эпохой в жизни Франции был XVI (в лучшем случае
XVII) век, а все, кто жили и писали позже, лишь повторяли - иногда
сознательно, а иной раз и по неведению - сказанное до них.
Такой подход, конечно, своеобразная патриархальная утопия, перенесенная
из истории общества в историю литературы и книги. В своем
антииндустриальном, антитехнократическом стремлении в глубь истории, к ее
патриархальным истокам, Нодье доходит даже до того, что советует ученому,
если он молод и полон сил, не закрываться в своем кабинете, а выучиться
какому-нибудь ремеслу (статья "О масонстве и тематических библиотеках");
таким образом он надеется приблизить свою эпоху к той поре, когда тон в
культуре задавали люди, подобные Альду Мануцию Старшему, - образованные
ремесленники в высшем смысле этого слова, одинаково превосходно работавшие и
руками и головой. Любопытно, что в этой апологии ручного труда и его союза с
литературной деятельностью Нодье не одинок: эта позиция была близка многим
романтикам. Англичанин С.Кольридж наставлял юных авторов: "Никогда не
делайте литературу своим ремеслом <...> всякое избранное вами поприще или
ремесло предоставит вам многочисленные и важные преимущества сравнительно с
положением человека, занятого исключительно литературою и целиком зависящего
от продажи своих сочинений ради удовлетворения жизненных потребностей"
{"Корабли мысли. М., 1986. С. 72, 74.}. Немец Новалис, по словам
Н.Я.Берковского, "как все романтики, не сомневающийся в родстве труда
материального с трудом духовным, с искусством и поэзией" {Берковский Н.Я.
Романтизм в Германии. Л., 1973. С. 186.}, воспевал быт честных
ремесленников, прозревая в нем основу мира.
Разумеется, утопия Нодье очень уязвима; слабые стороны ее так очевидны,
что не нуждаются даже в подробной критике: ясно, что культура не стоит на
месте и не может в течение трех столетий работать "вхолостую" (кстати, когда
полемический задор не кружил Нодье голову, он и сам на деле опровергал свою
пристрастную концепцию; его восторженный анализ прозы Дидро или языка
революционной публицистики {В статье 1830 г. "О французской прозе и Дидро".}
- лучшее тому доказательство). Но не надо забывать и другого: в современной
Нодье Франции тот миллионер, который назвал главным сокровищем своей
библиотеки чековую книжку, был лицом более чем влиятельным и именно в борьбе
с ним Нодье доходил до крайностей и преувеличений, именно его денежному
всевластию противопоставлял духовное могущество бескорыстных эрудитов и
издателей XVI века. Между прочим, Нодье, человек скептического и
иронического склада, хорошо понимал, что не знает меры и что поведение его
может вызвать усмешку: недаром своего библиомана Теодора, героя, как уже
говорилось, во многом автобиографического, он доводит до грани безумия.
Однако любовь к книгам, как бы говорит Нодье, - синоним духовности, и если -
обществу угодно считать такую страсть безумием, то тем хуже для самого
общества.
* * *
Нодье задумывал свои библиофильские работы как занимательные,
адресованные, говоря современным языком, массовому читателю, поэтому читать
их легко. Но одновременно для сегодняшнего читателя знакомство с ними - не
только забава, но и труд. Нодье ощущал себя человеком, живущим в период
крушения многовековой культурной традиции. Свою эпоху он воспринимал как
"эпоху словарей", пору подведения итогов. Для него самого литература прошлых
веков с ее печатными шедеврами и неписаными преданиями была родной и
знакомой, как старый, обжитой дом, - недаром очень много исторического
материала он включает в статьи с помощью намеков, лаконичных сравнений,
скупых, неразвернутых упоминаний (возьмем для примера хотя бы пассаж о
Шапеле и Буало из статьи "Любопытные образцы статистики": чтобы понять его
суть, нужно иметь в виду и ригоризм Буало, и склонность поэта Шапеля к
невоздержанному образу жизни, и саму историю о том, как Буало уговаривал
Шапеля бросить пить, а Шапель зазвал его в кабачок, чтобы там с большими
удобствами выслушать все его аргументы, и напоил своего ментора до
беспамятства...). То, что для нас - книжная, мертвая история, для Нодье было
материалом живым, как сегодняшняя газета (вспомним уже приводившееся
впечатление А.Дюма от устных рассказов Нодье - о каких бы временах ни шла
речь, рассказы эти выглядели как свидетельства очевидца). Тем больнее
переживал Нодье крепнущее с каждым днем ощущение, что любимая его старина
мало кому нужна, что скоро она вовсе изгладится из памяти людей. А без
памяти о прошлом нет и будущего. Поэтому Нодье постоянно твердил о близкой
гибели французского языка, французской литературы. Литература не погибла, но
ощущение дистанции между современностью и классической литературой
обострялось с каждым годом. Любимые герои Нодье, чудаки XVI века и эрудиты
XVII, и в его-то время были безвестными и забытыми, - что же говорить о
сегодняшнем дне? Перелистайте именной указатель к сборнику - сколько имен
здесь перечислено, сколько произведений, исторических анекдотов,
занимательных или трагических историй связано, должно быть, с каждым из них?
Столько людей, нынче мало кому известных, и все они что-то утверждали,
что-то доказывали, что-то писали и печатали! Одних историков Парижа в
эпилоге статьи "Любопытные образцы статистики" названо пятнадцать человек, и
каждый из них посвятил Парижу труд, состоящий из множества томов...
Любимый автор Нодье, английский писатель О.Голдсмит, выразил в книге
"Гражданин мира" устами "китайского философа, проживающего в Лондоне",
недоумение, имеющее непосредственное отношение к нашему разговору:
"Множество людей в этом городе живет сочинением книг. Между тем в каждой
большой библиотеке тысячи томов остаются непрочитанными и забытыми. В первые
дни моего пребывания здесь я никак не мог взять в толк, отчего это
происходит. Возможно ли, думал я, чтобы возникала нужда в новых книгах,
когда старые еще не прочитаны? И зачем людям изготовлять товар, когда рынок
и без того им завален, да притом еще лучшего качества, чем нынешний?"
{Голдсмит О. Гражданин мира, или Письма китайского философа. М., 1974. С.
193-194. Эпоха Просвещения вообще любила эти парадоксальные обвинительные
речи против обилия книг: еще прежде "китайского философа" аналогичные
чувства переживали "персидские философы" в "Персидских письмах" Монтескье.}
Что ж, может быть, всем следует поступать так, как поступили парижане в
утопическом романе Л.С.Мерсье "Год две тысячи четыреста сороковой":
убедившись в том, что "библиотека, состоящая из огромного количества книг,
является скопищем величайшего сумасбродства и безумнейших химер", сложили из
всех книг, которые "сочтены были либо легкомысленными, либо бесполезными,
либо опасными", огромную пирамиду и подожгли ее {Мерсье Л.С. Год две тысячи
четыреста сороковой. Л., 1977. С. 92.}.
Всем своим "библиофильским" творчеством Нодье утверждает обратное.
Знакомя читателей с историями и характерами, которые встают за страницами
редких старых книг, и знаменитых, и полузабытых, он постоянно напоминает: не
забывайте! Почаще обращайтесь к тому, что писали ваши предшественники - и
славные, и безвестные, и гениальные, и скудоумные! В их книгах вы найдете
такую пищу для своего ума, какой больше нет нигде. От презрения к прошлому
не поумнеешь, а внимательное отношение к нему может дать самые неожиданные
плоды.
Одним словом, _читайте старые книги_!