— Кажется, улавливаю. Вы намерены сбежать от жены и предоставить государству заботиться о ней. А вы уверены, что она не последует за вами в Англию? И как вы собираетесь содержать ее в Англии — если у вас нет денег?
   Разговаривать с ним было все равно, что биться лбом о каменную стену. Не начинать же все с начала?
   — Послушайте, меня совершенно не волнует ее дальнейшая судьба. Если она захочет, чтобы о ней заботилось государство, право же, это ее личное дело.
   — Вы упомянули, что работаете в «Чикаго Трибьюн»?
   — Я не говорил ничего подобного. Я сказал, что мой друг, тот, который должен прислать мне деньги, что он работает в «Чикаго Трибьюн».
   — Значит, вы никогда не работали в этой газете?
   — Работал, но больше не работаю. На днях меня уволили.
   Он резко перебил меня.
   — Так значит вы выполняли работу в газете в Париже?
   — Ну да, я так и сказал. А в чем дело? Почему вы спрашиваете?
   — Господин Миллер, я прошу вас показать мне ваше удостоверение личности. Раз вы живете в Париже, у вас должна быть carte d'identite1
   Я выудил из кармана carte. Вдвоем они принялись изучать ее.
   — Но это вид на жительство неработающего человека — а вы утверждаете, что работали для «Чикаго Трибьюн» корректором. Как вы это объясните, господин Миллер?
   — Извините, но, боюсь, что никак. Мне кажется бессмысленным доказывать вам, что я американский гражданин, что «Чикаго Трибьюн» — это американская газета, и что…
   — Простите, но почему вас уволили?
   — Как раз об этом я и хочу сказать. Дело в том, что французские чиновники, — я хочу сказать, те, кто ведает этой волокитой, относятся к таким вещам примерно так же, как и вы. Я бы до сих пор спокойно сидел в «Чикаго Трибьюн», если бы не зарекомендовал себя плохим корректором. Потому меня и уволили.
   — Кажется, вы даже гордитесь этим.
   — Горжусь. Я считаю, что это свидетельствует о наличии интеллекта.
   — Таким образом, оставшись без работы, вы решили немного отдохнуть в Англии. Оформили себе визу на год, запаслись обратным билетом.
   — Да, чтобы послушать английскую речь и сбежать от жены, — добавил я.
   Тут подал голос круглолицый коротышка. Длинный же, как мне показалось, готов уже был сдаться.
   — Вы писатель, господин Миллер?
   — Да.
   — То есть, вы хотите сказать, что пишете книги, рассказы?
   — Да.
   — Вы пишете для американских журналов?
   — Да.
   — Для каких, если не секрет? Можете назвать какие-нибудь?
   — Конечно. «Америкен Меркьюри», «Харпер», «Атлантик Мансли», «Скрибнер», «Вирджиния Куотерли», «Йейл Ревью»…
   — Одну минутку. — Он подошел к стойке, нагнулся и достал откуда-то огромный толстенный справочник. — Америкен Меркьюри… Америкен Меркьюри… — бормотал он, листая страницы. — Генри В. Миллер, да? Генри В. Миллер… Генри В. Миллер… В этом году или в прошлом, мистер Миллер?
   — Года три назад — для «Меркьюри», — бесцветно отозвался я.
   Такого древнего справочника у него, понятно, под рукой не оказалось. А за последние года два писал ли я для
   — А книга вышла? Как зовут американского издателя? Я сказал, что книгу опубликовал англичанин.
   — Название издательства?
   — "Обелиск Пресс".
   Он почесал в затылке.
   — Английский издатель?
   Он не мог вспомнить издательства с таким названием. Подозвал коллегу, успевшего скрыться за ширмой вместе с моим паспортом.
   — Вам что-нибудь говорит название «Обелиск Пресс»? — спросил он.
   Я понял, что настал момент сообщить им, что английское издательство выпускает книги в Париже. Как они взвились! Оба чуть не взвились до потолка. Английское издательство в Париже! Это же нарушение законов природы! И какие же книги в нем выходят?
   — Я написал только одну. Она называется «Тропик Рака».
   Тут я перепугался не на шутку, решив, что его сейчас хватит удар. С ним творилось что-то странное. Кое-как он взял себя в руки и голосом, в котором боролись сарказм и учтивость, произнес:
   — Ах вот как, господин Миллер, уж не хотите ли вы меня уверить, что пишете еще и книги по медицине?
   Я остолбенело уставился на него. Они надоели мне до чертиков, эти двое, сверлившие меня своими маленькими глазками-буравчиками.
   — "Тропик Рака", — замогильным тоном медленно ответил я, — это не медицинская книга.
   — А какая? — хором спросили они.
   — Название, — стал я занудно объяснять, — символично. Тропиком Рака в учебниках называют температурный пояс, который лежит к северу от экватора. Южнее экватора находится Тропик Козерога, это южный температурный пояс. Книга, разумеется, не имеет никакого отношения к климатическим условиям, разве что к ментальному климату, отражающему состояние души. Меня всю жизнь интриговало это название, Тропик Рака, оно часто встречается в астрологии… Этимологически оно происходит от слова «шанкр», означающего «краб». В китайской символике трудно переоценить значение этого зодиакального знака. Краб — единственное живое существо, способное с одинаковой легкостью двигаться взад, вперед и вбок. Само собой, в своей книге я не вдаюсь в эти подробности. Я сочинил роман, точнее, автобиографический документ. Будь у меня с собой мой чемодан, я показал бы вам экземпляр. Думаю, он заинтересовал бы вас. Между прочим, причина, по которой он издается в Париже, в том, что в Англии и Америке его считают чересчур неприличным. Там слишком много рака, надеюсь, вы понимаете…
   Эти слова положили конец дискуссии. Длинный сложил бумаги в портфель, надел шляпу, пальто и, нетерпеливо переминаясь, стал дожидаться своего низкорослого напарника. Я опять напомнил им о паспорте. Длинный нырнул за ширму и вернулся с моим документом. Раскрыв его, я увидел, что моя виза перечеркнута жирным черным крестом. Я пришел в неописуемую ярость. Как будто на моем добром имени поставили черную метку.
   — В этом городишке есть гостиница, где можно переночевать приличному человеку? — желчно осведомился я, вложив в свой вопрос все презрение, на которое был способен.
   — Констебль позаботится об этом, — криво улыбнувшись, на ходу бросил долговязый. Я ошарашенно смотрел, как из дальнего неосвещенного угла комнаты ко мне приближался невероятно высокий человек в черном, в большом шлеме на голове, с мертвенно бледным лицом.
   — Что все это значит? — не выдержав, завопил я. — Я, что, арестован?
   — Не волнуйтесь, господин Миллер. Констебль позаботится о вашем ночлеге и утром проводит вас на корабль, идущий в Дьепп. — С этими словами он вновь собрался уходить.
   — О'кей. Но имейте в виду, что я скоро вернусь, может быть, даже на следующей неделе.
   В этот момент моего локтя коснулась рука констебля. Я побелел от бешенства, но железная хватка убедила меня в бесполезности дальнейших препирательств. До меня словно дотронулась рука Смерти.
   В сопровождении констебля я направился к двери, по дороге вежливо и мирно объясняя, что мой чемодан сейчас находится на пути в Лондон, а в нем остались все мои рукописи и вещи.
   — Мы позаботимся об этом, господин Миллер, — ответил он низким, ровным голосом. — Следуйте за мной.
   Мы пошли в комнату, где сидел телеграфист. Я дал ему всю необходимую информацию, он же спокойным, дружелюбным тоном успокоил меня, что первое, что он сделает утром, это проследит, чтобы мне были доставлены мои вещи. По тону, которым были произнесены эти слова, я понял, что имею дело с человеком слова. Во мне даже зашевелилось смутное уважение к этому господину. Правда, в тот момент я мечтал только о том, чтобы он наконец отпустил мою руку. Черт подери, не преступник же я в конце концов, и если бы я даже хотел сбежать, то, спрашивается, куда? Не в море же прыгать! Но затевать склоку было явно бессмысленно. Этот человек беспрекословно повиновался приказам свыше, и одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что вышколенности могла бы позавидовать любая служебная собака. Мягко, но решительно он повел меня к месту моего заключения. Чтобы добраться до него, нам пришлось идти через пустые, еле освещенные комнаты и залы. Каждый раз, перед тем, как открыть очередную дверь, мой конвоир вытаскивал связку ключей и запирал предыдущую. Впечатляюще, ничего не скажешь. Меня начала бить нервная дрожь. И смех, и грех. Одному Богу известно, как повел бы себя констебль, окажись я и вправду опасным преступником. Скорей всего, первым делом надел бы на меня наручники. Наконец мы дошли до моей темницы, которая представляла из себя обычную тусклую залу ожидания. Вокруг не было ни души, в темноте я смог разглядеть лишь несколько длинных пустых скамеек.
   — Здесь мы и заночуем, — сообщил констебль тем же ровным спокойным голосом. Голос у него был и вправду приятный. Этот человек начинал мне нравиться.
   — Ванная комната там, — добавил он, показывая пальцем на дверь у меня за спиной.
   — Умываться я не собираюсь. Но с удовольствием бы сходил в сортир.
   — Там есть все необходимое, — заверил он меня, открывая дверь и зажигая свет.
   Я зашел внутрь, снял верхнюю одежду и уселся. Случайно подняв глаза, я в изумлении увидел констебля, примостившегося на маленьком стульчике возле двери. Не то чтобы он пялился на меня в упор, но одним глазком все же приглядывал. Мои внутренности разом свело судорогой. Ну уж это слишком! Надо об этом написать!
   Застегиваясь, я высказал некоторое недоумение по поводу такой бдительности. Констебль добродушно отреагировал на мои слова, пояснив, что это входит в его обязанности.
   — Я должен не спускать с вас глаз до утра, пока не передам вас капитану. Таков порядок.
   — А что, бывает, бегут?
   — Не часто. Но сейчас сложилась такая неблагоприятная ситуация, толпы иностранцев пытаются незаконно проникнуть в Англию. Работу ищут, знаете ли.
   — Понимаю, — отозвался я. — Все идет вверх дном.
   Я медленно мерил шагами комнату. И вдруг понял, что дрожу от холода. Взяв со скамейки пальто, я накинул его на плечи.
   — Хотите, сэр, я разведу огонь? — неожиданно предложил констебль.
   Чертовски мило проявлять подобную заботу об арестанте.
   — Даже не знаю. А вы? Вы сами-то хотите?
   — Дело не во мне, сэр. Для вас по закону должен быть разведен огонь, если вы пожелаете.
   — Плевать на закон! Если вас не затруднит, давайте разведем. Я могу вам помочь.
   — Не беспокойтесь, это входит в мои обязанности, если вы пожелаете. Мне все равно нечего делать, кроме как приглядывать за вами.
   — Ну раз так, разожгите, — согласился я. Сев на скамью, я стал наблюдать, как он занялся приготовлениями. Мило, ничего не скажешь, думал я. Значит, законом камин не возбраняется. Ну и дела, черт меня побери! Закон!
   Когда огонь разгорелся, констебль предложил мне растянуться на скамейке и устроиться поудобней. Он приволок откуда-то подушку и одеяло. Я лег, не сводя глаз с огня и размышляя о том, как странно устроен мир. То на вас набрасываются чуть ли не с кулаками, то нянчатся, как с младенцем. Все сходится в одном и том же гроссбухе, точно дебит с кредитом. Правительство выступает в роли незримого бухгалтера, который заполняет страницы все новыми и новыми записями, а констебль — лишь разновидность живой промокашки, которой осушают чернила. Случись вам получить пинок под зад или пару зуботычин, — это понимается как бесплатное приложение, и ни в одной книге об этом не говорится ни слова.
   Констебль сидел на маленьком стульчике у камина, уткнувшись в вечернюю газету. Он сказал, что почитает, пока я не усну. Это было произнесено вполне по-добрососедски, без тени злобы или сарказма, что разительно отличало его от тех двух ублюдков, от которых я только что отделался.
   Понаблюдав за ним некоторое время, я завел с ним разговор о том о сем, стараясь забыть о том, что он тюремщик, а я узник, просто захотелось немного поболтать по-человечески. Его нельзя было обвинить ни в невежестве, ни в глупости, ему нельзя было отказать в восприимчивости. Он поразил мое воображение своим сходством с породистой борзой благородных кровей, получившей и родословную, и воспитание, тогда как те олухи, точно так же находящиеся на государственной службе, были лишь парочкой мелких злобных шавок, подлых лизоблюдов, упивающихся своей грязной работой. Если долг прикажет констеблю убить человека, он, не рассуждая, сделает это, но его можно будет простить. Но эти выродки! Тьфу! Я с отвращением сплюнул в огонь.
   Я полюбопытствовал, читал ли констебль каких-нибудь серьезных писателей. С удивлением услышал, что он прочел Шоу, Беллока, Честертона и даже Моэма. «Бремя страстей человеческих» он назвал великой книгой. Я был полностью согласен с такой оценкой, поэтому засчитал еще одно очко в его пользу.
   — А вы тоже писатель? — осторожно, чуть ли не с испугом спросил он.
   — Так, сочиняю понемногу, — скромно ответил я. И тут меня словно прорвало. Запинаясь и спотыкаясь на каждом слове, я повел его по… «Тропику Рака». Я рассказывал ему об улочках и забегаловках. Говорил о том, как пытался втиснуть, уместить все это в книгу, делился своими сомнениями, получилось или нет.
   — Но это человечная книга, — заключил я, поднимаясь со скамейки и вплотную приблизившись к нему. — Должен сказать вам, констебль, вы также произвели на меня человечное впечатление. Я получил истинное наслаждение от вашего общества сегодня вечером и хочу, чтобы вы знали, что я полон уважения и восхищения вами. Надеюсь, вы не сочтете меня нескромным, если, по возвращении в Париж, я пришлю вам экземпляр моей книги.
   Он собственноручно вписал в мою записную книжку свое имя и адрес, явно польщенный моими словами.
   — Вы очень интересный человек, — сказал он. — Жаль, что нам довелось встретиться при столь плачевных обстоятельствах.
   — Не будем об этом. Давайте лучше укладываться. Как вы насчет этого?
   — Неплохая идея. Вы устраивайтесь на этой скамейке, а я тут вздремну немного. Кстати, если хотите, я скажу, чтобы утром вам принесли завтрак.
   До чего милый, достойный человек, подумал я. С этой мыслью я закрыл глаза и уснул.
   Утром констебль проводил меня на судно и сдал на руки капитану. На борту еще не было ни одного пассажира. Помахав констеблю на прощанье, я стоял на носу корабля и долгим нежным взглядом прощался с Англией. Были те редкие тихие утренние часы, когда над головой чистое небо, в вышине парят чайки. Каждый раз, глядя на Англию с моря, я проникаюсь неброской, мирной, дремотной прелестью ландшафта. Англия с такой трогательной робостью спускается к морю, что внутри все замирает в умилении. Все кажется тихим, умиротворенным, цивилизованным. Я стоял, смотрел на Нью-Хэвен, на глазах у меня выступили слезы. Пытался представить себе, где живет стюард, гадал, чем он сейчас занимается, наверное уже проснулся и завтракает или возится в саду. В Англии у каждого должен быть свой сад: таков заведенный порядок, это сразу чувствуется. Никогда я не видел Англию столь прелестной, столь гостеприимной. Мои мысли вновь перенеслись к констеблю: как славно, как гармонично вписывается он в этот пейзаж. Если ему когда-нибудь попадется в руки эта книга, то я хочу, чтобы он знал, что я безгранично сожалею о том, что в присутствии такого тонкого, благородного человека справлял свои естественные надобности. Если бы я мог представить, что ему придется сидеть и наблюдать за мной, то уж как-нибудь бы дотерпел, пока пароход не отчалит от берега. Я хочу, чтобы он знал это. А тех двух подонков — их я предупреждаю, что попадись они мне когда-нибудь, я плюну им в глаза. Да падет проклятие Иова на их головы, и пусть терзаются они до конца дней своих. И сгинут в муках на чужбине!
   Самое волшебное утро в моей жизни. Крохотная деревушка Нью-Хэвен, угнездившаяся среди белых меловых утесов. Край земли, с которого цивилизация плавно соскальзывает в море. Я долго стоял, погрузившись в мечты, и на меня снизошли покой и благодать. В такие минуты кажется, что все, что с тобой происходит, происходит к лучшему. Объятый сонным покоем, я вспоминал другой Нью-Хэвен — в штате Коннектикут, где я однажды навещал в тюрьме одного человека. В свое время он работал у меня курьером, и мы незаметно подружились. В один прекрасный день в припадке ревности он выстрелил в свою жену, а потом в себя. К счастью, обоих удалось спасти. Когда его перевели из больницы в тюрьму, я навестил его. Мы долго проговорили, разделенные стальной сеткой. Когда я вышел на улицу, меня внезапно пронзило острое ощущение прелести свободы. Повинуясь неожиданному порыву, я спустился на берег к океану и, глубоко вдохнув, нырнул в воду. Это был один из самых удивительных дней, проведенных мною у океана. Когда я летел с трамплина вниз, мне казалось, что я навсегда покидаю эту землю. Я не собирался расставаться с жизнью, но в тот момент мне было плевать, утону я или нет. Невозможно передать словами ощущение, которое испытываешь, когда бросаешься с земли, оставляя за собой всю эту помойку рукотворной мерзости, которую люди хвастливо именуют цивилизацией. Когда я вынырнул и поплыл, я увидел мир совершенно новыми глазами. Все изменилось. Вышедшие посидеть у моря люди казались до странности разобщенными; они валялись на берегу, словно морские котики, грея на солнце свои бока. Они были начисто лишены элементарных признаков индивидуальности. Были такой же частью пейзажа, как скалы, деревья, коровы на лугу. Для меня остается загадкой, как этим ничтожным существам удалось возвыситься над всеми остальными, стать царями природы. Я воспринимал их как неотъемлемую часть природы, как животных, как растения, не больше. В тот день я почувствовал, что с чистой совестью могу пойти на самое гнусное преступление, прекрасно осознавая его гнусность. Преступление без причины. Да, я чувствовал, что могу запросто убить кого-нибудь, ни в чем не повинного.
   Судно взяло курс на Дьепп, и мои мысли потекли по новому руслу. Я никогда прежде не выезжал из Франции и вот возвращаюсь с позорной черной меткой, перечеркнувшей мою визу, мое имя. Что подумают французы? Вдруг они тоже устроят мне перекрестный допрос? Что я делаю во Франции? Как зарабатываю на жизнь? Не отнимаю ли кусок хлеба у французских рабочих? Не собираюсь ли повиснуть на шее у государства?
   Тут меня обуяла паника. Что, если меня не впустят обратно во Францию. Не дай бог, посадят на корабль и отправят в Америку. Я до смерти перепугался. Америка! Быть отправленным в Нью-Йорк и выброшенным на помойку, словно мешок гнилых яблок. Ну нет, если они вздумают выкинуть такой фокус, я выброшусь за борт. Мне ненавистна мысль о возвращении в Америку. Я стремился только в Париж. Никогда в жизни не стану больше жаловаться на судьбу. И пусть остаток дней моих буду там нищенствовать. Лучше быть нищим в Париже, чем миллионером в Нью-Йорке!
   Я сочинил грандиозную речь на французском, — собираясь произнести ее перед французскими чиновниками. Я так старался, так увлекся возвышенными оборотами, что не заметил, как мы пересекли Ла-Манш. Как раз пытался проспрягать глагол в сослагательном наклонении, когда впереди неожиданно показалась земля, и пассажиры облепили перила. Начинается, мелькнуло у меня в мозгу. Не робей, приятель, выше голову, к черту сослагательное наклонение!
   Бессознательно я держался в сторонке от всех, будто боялся запятнать кого-нибудь своим позором. Я не знал, что меня ожидает, когда я сойду на берег — будет ли меня ждать agent2, или просто скрутят руки, как только я спущусь по сходням. Все оказалось куда проще, чем представлялось моему разгоряченному воображению. Когда судно причалило, ко мне подошел капитан и, взяв за руку, — совсем как констебль — подвел меня к перилам, откуда моим глазам открылся берег, где стояли встречающие. Обменявшись взглядом с кем-то на набережной, капитан поднял вверх левую руку, выставив вперед указательный палец, и направился ко мне. Он словно говорил этим жестом: «Один есть!» Один кочан капусты! Одна голова скота! Я был скорее поражен, чем пристыжен. Все оказалось предельно ясно и логично, не придерешься. Как ни крути, я на судне, судно причаливает, меня ищут, спрашивается, к чему возиться с телеграммами или утруждать себя ненужными телефонными звонками, если достаточно одного взмаха руки? Так и проще, и дешевле.
   Когда я увидел того, кому предстояло решать мою дальнейшую участь, у меня упало сердце. Им оказался детина устрашающего вида с черными, лихо закрученными усами, в огромном котелке, наполовину прикрывавшем его внушительных размеров уши. Даже издали его руки наводили на мысль об окороках. Излишне говорить, что одет он был во все черное. Все было против меня.
   Спускаясь по сходням, я лихорадочно пытался восстановить хотя бы крохотный отрывок своей отрепетированной только что речи. И не мог вспомнить ни одной фразы. Только повторял про себя: «Oui, monsieur, je suis un Americain — mais je ne suis pas un mendiant. Je vous jure, monsieur, je ne suis pas un mendiant».
   — Votre passeport, s'il vous plait.
   — Oui, monsieur!
   Я знал, что обречен снова и снова повторять «Oui, monsieur». Каждый раз, когда эти слова слетали с моих губ, я проклинал себя. Но что я мог поделать? Это основа основ, которую вдалбливают вам в мозги, как только вы попадаете во Францию. Oui, monsieur! Non, monsieur!3 Поначалу чувствуешь себя тараканом. Потом незаметно привыкаешь и сам произносишь эти слова, совершенно не вдумываясь в их смысл, подозрительно косясь на каждого, кто обходится без них. Когда попадаешь в затруднительное положение, это первое, что срывается с языка. «Oui, monsieur!» И как заведенный, как старый козел, блеешь одно и то же.
   В действительности, я произнес эти слова только раз или два, потому что этот парень был столь же неразговорчив, как и констебль. Я с радостью понял, что его обязанности состояли лишь в том, чтобы сопроводить меня к другому чиновнику, где у меня опять будут требовать паспорт и carte d'identite. Мне вежливо предложили сесть. Я уселся с громадным чувством облегчения, бросив прощальный взгляд на моего провожатого — где я мог видеть его прежде?
   Какой контраст по сравнению с мучениями прошлой ночи! Бросилась в глаза громадная разница: уважение к личности. Мне подумалось: посади они меня сейчас на американское судно, я безропотно воспринял бы свою судьбу. Его речь была внутренне организованна. Он не сказал ничего непонятного, ничего оскорбительного, недоброжелательного или непристойного. Он говорил на своем родном языке, и в нем чувствовалась форма, внутренняя форма, вытекающая из глубокого знания жизни. Такая ясность было тем более поразительна, что вокруг царил хаос. Этот внешний бардак, окружавший его, казался нелепым. Но в то же время он не был нелеп, потому что то, что порождало этот бардак, исходило от человека, от человеческих слабостей, человеческих ошибок. В этом кавардаке чувствуешь себя легко и свободно, ибо это настоящий французский кавардак. После нескольких беглых, формальных вопросов я окончательно успокоился. До сих пор не имея ни малейшего представления о своей дальнейшей судьбе, я был уверен, что каким бы ни был приговор, он не будет ни взбалмошным, ни злобным. Я молча сидел, наблюдая, как он работает. Казалось, здесь не было ничего, что функционировало бы нормально: ручка, промокательная бумага, чернила, линейка. Казалось, он только-только открыл свой офис, и я у него — первый клиент. В действительности же через него прошли тысячи таких, как я, тысячи, поэтому он не слишком беспокоился, когда дела шли не совсем гладко. Он четко усвоил, что главное — .правильно все записать в соответствующую книгу. В нужных местах поставить соответствующие печати и штампы, необходимые для того, чтобы придать делу законность, и выполнить прочие общепринятые формальности. Кто я такой? Чем занимаюсь? Ca ne me reqarde рas!4 Я буквально слышал, как он проговаривает все это про себя. Он задал мне всего три вопроса. Где родился? Где проживаю в Париже? Давно ли живу во Франции? Из моих ответов он составил прекрасное небольшое досье имени меня, в конце которого поставил в меру витиеватую подпись с положенным количеством завитушек, затем скрепил это прозаическим штампом с нужной печатью. Такова была его работа, и он добросовестно исполнял ее.
   Надо признать, он довольно долго провозился с моим делом. Но на этот раз время работало на меня. Я мог торчать тут хоть до самого утра, если это было необходимо. Я чувствовал, что он трудится на мое благо, на благо французов, что наши интересы совпадают, потому что мы оба — разумные интеллигентные люди, и к чему нам доставлять другу другу неприятности. Таких людей французы называют quelconque5, что совсем не то же самое, что Никто в Англии, потому что мистер Любой или мистер Каждый во Франции совсем не то, что мистер Никто в Англии или Америке. Ouelconque — не Никто во Франции. Он — такой же, как и все, просто его история, его традиции, его жизненный путь делают его чем-то большим, чем Некто в других странах. Как и этот терпеливый маленький человечек, эти люди зачастую так себе одеты, у них потертый вид… и подчас… что греха таить… от них дурно пахнет. Они не блещут чистотой, зато знают свое дело, а это, согласитесь, не так уж и мало.
   Как я уже сказал, ему потребовалось немало времени, прежде чем он занес в свои книги все данные. Нужно было подложить копирку, оторвать бланки квитанций, наклеить наклейки и так далее. Чтобы не точить новый карандаш, в корпус ручки вставлялся очередной карандашной огрызок, затем куда-то запропастились ножницы, завалившиеся, как оказалось, в корзину для бумаг, налить свежих чернил, достать новую промокашку, нужно было сделать массу вещей… В довершение всего в последний момент обнаружилось, что моя французская виза просрочена. Мне деликатно предложили возобновить ее — на случай, если я когда-нибудь надумаю опять попутешествовать. Я не стал спорить, зная наверняка, что пройдет много времени, прежде чем мне взбредет в голову мысль покинуть Францию. Согласился скорее из вежливости и уважения к героическим усилиям, затраченным на меня.