Страница:
По какой-то неведомой мне причине Мару (так она назвала себя) снедало стремление говорить, по-английски. Английский она выучила в Коста-Рике, где, по ее словам, некогда ей принадлежал ночной клуб. Впервые за все годы, что я прожил в Париже, случай свел меня со шлюхой, обнаружившей желание изъясняться по-английски. Похоже, делала она это потому, что английская речь напоминала ей о тех благословенных временах, когда, в Коста-Рике, у нее было иное, куда более респектабельное ремесло, нежели ремесло шлюхи. Была, разумеется, и еще одна причина: м-р Уинчелл. Великодушный, щедрый американец, м-р Уинчелл был обаяшка, более того — по ее убеждению, джентльмен; он возник на пути Мары, когда, перебравшись из Коста-Рики в Европу без гроша в кармане и с разбитым сердцем, она осела в Париже. М-р Уинчелл заседал в правлении некоего клуба атлетов в Нью-Йорке и, несмотря на то, что повсюду его сопровождала супруга, обходился с Марой по-королевски. Мало того: истинный джентльмен, он представил Мару своей жене и все втроем они совершили увеселительную поездку в Довиль. По крайней мере, такова была версия Мары. Не исключаю, что именно так все и было: время от времени воочию сталкиваешься с такими Уинчеллами, которые, облюбовав для себя шлюху, с пылу с жару начинают воздавать ей почести как леди. (А порой никому не известная шлюха и впрямь оказывается леди.) Как бы то ни было, по словам Мары, данный Уинчелл действительно вел себя как аристократ, да и супруга мало в чем ему уступала. Натурально, когда он выдвинул предложение всем троим разделить одну постель, это не привело ее в восторг. Мара, впрочем, не склонна была корить ее за проявленную неуступчивость. — Elle avait raison2, — заметила она.
И вот м-р Уинчелл растворился в безвозвратном прошлом; давно был проеден и чек, который он подарил Маре, отплывая за океан. Проеден с поразительной быстротой, ибо не успел м-р Уинчелл сесть на пароход, как на горизонте замаячил Рамон. Мадридец, он намеревался открыть там свое кабаре, но разразилась революция и ему пришлось взять ноги в руки; так удивительно ли, что в Париже он оказался гол как сокол? Судя по отзыву Мары, Рамон тоже был свой в доску; она безраздельно доверяла ему. Но скоро и он сгинул без следа. Не имея ни малейшего понятия в том, в каком направлении «сгинул» Рамон, Мара, тем не менее, была убеждена, что в один прекрасный день ее избранник даст о себе знать и они будут вместе. И ничто не могло поколебать ее в этой уверенности, хотя вот уже больше года от него не было вестей.
Все это выплеснулось наружу в краткий промежуток между приемом заказа и появлением кофе на столе. Выплеснулось на диковинном английском моей собеседницы, который в сочетании с низким, хрипловатым тембром голоса, наивной серьезностью интонаций и ее нескрываемым стремлением непременно прийтись мне по вкусу (чем черт не шутит, а вдруг перед нею очередной м-р Уинчелл?) не на шутку растрогал меня. Последовала томительно долгая пауза, и в моей памяти всплыли слова, сказанные Карлом за обедом. Что ни говори, эта женщина безошибочно воплощала «мой тип» и, пусть на сей раз он и не сделал никакого пророчества, несомненно вынимая часы, мог бы описать в мельчайших, подробностях, заключив своим традиционным: «Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц».
— Что вы делаете в Париже? — спросила она, переводя разговор в более привычное русло. И тотчас, едва я открыл рот, перебила меня вопросом, не хочу ли я есть. Я ответил, что лишь недавно отлично поужинал. Предложил ей рюмку ликера и еще кофе. И вдруг поймал на себе ее ровный, неотрывный, до неловкости пристальный взгляд. Мне подумалось, что в ее воображении вновь возник образ отзывчивого м-ра Уинчелла, что она молчаливо сравнивает меня с ним, уподобляет меня ему и, быть может, в душе благодарит Господа за то, что он послал ей еще одного американского джентльмена, а не тупоголового француза. Коль скоро направленность ее мыслей была именно такова, казалось нечестным позволить ей и дальше питать иллюзии на мой счет. Поэтому со всей мягкостью, на какую я был способен, я постарался дать ей понять, что между мною и гастролирующими миллионерами дистанция огромного размера.
В этот момент, внезапно перегнувшись через стол, она поведала мне, что голодна, страшно голодна. Я был ошарашен. Час ужина давно миновал; кроме того, при всей моей твердолобости, в голову мне никак не укладывалось, что шлюху с Елисейских Полей могут терзать голодные спазмы. Одновременно меня пронизало жгучее чувство стыда: ничего себе, навязал свое общество девушке, даже не удосужившись поинтересоваться, не хочет ли она есть. — Давайте зайдем внутрь? — предложил я, нимало не сомневаясь, что она не устоит перед искушением отужинать в «Кафе Мариньян». Подавляющее большинство женщин, будь они голодны (тем более страшно голодны), согласились бы не раздумывая. Но не эта — эта лишь покачала головой. Нет, у нее и в мыслях не было ужинать в «Мариньяне»: там чересчур дорого. Тщетно уговаривал я ее выкинуть из головы сказанное мной минуту назад — о том, что я не миллионер и все прочее. Лучше зайти в простой маленький ресторанчик, в этой округе их пруд пруди, сказала она. Я заметил, что едва ли не все рестораны уже наверняка закрылись, но она стояла на своем. И затем, будто вмиг забыв о собственном голоде, придвинулась, накрыла мою руку своей теплой ладонью и с жаром принялась расписывать, до чего я прекрасный человек. За этими излияниями последовал новый поток воспоминаний о ее жизни в Коста-Рике и других Богом забытых местах Карибского бассейна, местах, где мне и вообразить было не под силу девушку вроде нее. Суть ее сбивчивого рассказа сводилась к тому, что она просто не родилась шлюхой и никогда не сможет ею стать. Судя по ее заверениям, она уже по горло пресытилась этим ремеслом.
— Вы — первый, кто за долгое-долгое время обошелся со мной по-человечески, — продолжала она. — Я хочу, чтобы вы знали, какая для меня честь просто сидеть и разговаривать с вами.
Ощутив голодный спазм и слегка задрожав, она поплотнее запахнула на шее свою нелепую, обносившуюся горжетку. Ее предплечья покрылись гусиной кожей, а в улыбке проступило что-то жалкое и в то же время отважно-небрежное. Не желая дольше длить ее муки, я готов был тут же подняться с места, но она, казалось, не может остановиться. И конвульсивный поток слов, лившихся из ее горла, безотчетно соединился в моем сознании с мыслью о еде — той, в которой она так отчаянно нуждалась и которую, скорее всего, ей суждено тут же извергнуть на ресторанную скатерть.
— Человеку, которому достанусь я, очень повезет, — внезапно донеслось до меня. Моя собеседница замолчала, положив руки на стол ладонями вверх. И попросила меня хорошенько вглядеться в них.
— Вот что делает с тобой жизнь, — вырвалось у нее.
— Но вы красивы, — искренне и горячо возразил я. — И ваши руки меня ни в чем не разубедят.
Она осталась при своем мнении, прибавив задумчиво:
— Но была когда-то красива. Это теперь я такая: усталая, вымотанная… Господи, сбежать бы от всего этого! Париж — он такой соблазнительный, не правда ли? Но поверьте моему слову: он смердит. Я всегда зарабатывала себе на жизнь… Посмотрите, посмотрите еще раз на эти руки! Только здесь — здесь вам не позволят работать. Здесь из вас хотят высосать всю кровь. Je suis francaise, moi, mais je n'aime pas mes compalriotes; ils sont durs, mechants, sans pitie nous3.
Я мягко остановил ее, напомнив об ужине. Мы ведь собирались куда-нибудь пойти? Она рассеянно кивнула, все еще полная негодования по поводу бездушных своих соотечественников. И не сдвинулась с места. Вместо этого она обвела пытливым взглядом площадку. Пока я терялся в догадках, что на нее нашло, она внезапно поднялась на ноги и, с умоляющим видом склонившись надо мной, спросила, не соглашусь ли я несколько минут подождать ее. Дело в том, торопливо объяснила она, что в кафе напротив у нее назначено свидание с одним набитым деньгами старикашкой. Не исключено, конечно, что он уже смылся, но проверить все же не мешает. Если он еще там, можно чуточку подзаработать. Она обслужит его по-быстрому и как можно скорее вернется. Я сказал, чтобы обо мне она не тревожилась.
— Не торопись и вытяни из старого павиана все, что сможешь, — напутствовал ее я. — Мне спешить некуда. Я подожду тебя здесь. Только не забудь: у нас с тобой ужин на очереди.
Я смотрел, как, проплыв по улице, она нырнула под своды кафе. Маловероятно, что она вернется. Набитый деньгами старикашка? Скорее уж она побежала умиротворять своего maquereau4. Мне представилось, как он выговаривает ей за то, что она сдуру приняла приглашение простофили-американца. Кончится тем, что, поставив перед ней сэндвич и кружку пива, ее благоверный отправит ее обратно на промысел. А заартачится — тут же влепит ей звучную оплеуху.
К моему удивлению не прошло и десяти минут, как она вернулась. Разочарованная и повеселевшая одновременно.
— Мужики редко держат свое слово, — заметила она. Само собой, за исключением м-ра Уинчелла. М-р Уинчелл — тот вел себя по-другому. — Он всегда выполнял свои обещания, — сказала она. — Пока не отбыл за океан.
Молчание м-ра Уинчелла не на шутку озадачивало ее. Договорились, что он будет регулярно писать ей, но с момента отъезда прошло три месяца, а она не получила от него ни строки. Она пошарила в сумочке, надеясь отыскать там его визитную карточку. Может быть, если я, на моем английском, напишу за нее письмо, он ответит? Но карточка так и не обнаружилась. Ей, правда, запомнилось, что живет он в помещении какого-то клуба атлетов в Нью-Йорке. По ее словам, там же обитает и его супруга. Подошел гарсон; она заказала еще чашку черного кофе. Было уже одиннадцать, а, быть может, и больше, и я всерьез засомневался, что нам удастся попасть в простой, недорогой ресторанчик из числа тех, что она имела в виду.
Я все еще терялся в размышлениях о м-ре Уинчелле и таинственном клубе атлетов, где он предпочел обосноваться, когда откуда-то издали до меня донесся ее голос: — Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня тратился. Надеюсь, ты не богат; впрочем, мне нет дела до того, сколько у тебя денег. Для меня просто поговорить с тобой — уже праздник. Ты не можешь себе представить, что чувствуешь, когда с тобой обращаются как с человеком! — И вновь забушевал вулкан воспоминаний — о Коста-Рике и других местах, о мужчинах, с которыми она спала, и о том, что это не было ремеслом, ибо она их любила; и о том, что она должна была запомниться им на всю жизнь, ибо, отдаваясь тому или иному мужчине, отдавалась ему телом и душой. Она опять поглядела на свои руки, потерянно улыбнулась и запахнула вокруг шеи свою потертую горжетку.
Вне зависимости от того, сколь многое в рассказе Мары было плодом фантазии, я сознавал: чувства ее честны и неподдельны. Стремясь хоть как-то облегчить ее положение, я предложил ей — пожалуй, не слишком осмотрительно — все деньги, что у меня были с собой, намереваясь тут же встать и распрощаться. У меня не было никаких задних мыслей: просто хотелось дать ей понять, что она не обязана терпеть мое присутствие в благодарность за такую малость, как ужин. Даже намекнул, что, быть может, ей стоит побыть одной: прогуляться по улицам, напиться, выплакаться. Намекнул так деликатно и тактично, как только умел.
И все же она не обнаружила стремления расстаться со мной. В ней явно боролись противоречивые импульсы. Она уже забыла, что голодна и замерзла. Несомненно, в ее сознании я уже пополнил ряды тех, кого она любила, кому отдавалась телом и душой, — и тех, кому, по ее словам, суждено было запомнить ее навсегда.
Ситуация становилась столь щекотливой, что я вынужден был попросить ее перейти на французский: не хотелось, чтобы все нежное, хрупкое, интимное, что, рождаясь в ее душе, находило выход наружу, обезображивалось, облекаясь в ее чудовищный костариканский английский.
— Поверь, — выпалила она, — будь на твоем месте другой, я бы уже давно перешла на французский. Вообще-то мне трудно говорить по-английски; я от этого устаю. Но сейчас я чувствую себя иначе. Разве это не прекрасно — говорить по-английски с кем-то, кто тебя понимает? Бывает, ложишься с мужиком в постель, а он с тобой ни слова. Я, Мара, его нисколько не интересую. Не интересует ничего, кроме моего тела. Что я могу дать такому?.. Вот, потрогай, видишь, как я разгорячилась… Я вся горю.
В такси, по пути к Авеню Ваграм, похоже, ее совсем развезло. — Куда вы меня везете? — спросила она, будто нас занесло в какую-то неизвестную и нежилую часть города. — Всего-навсего въезжаем на Авеню Ваграм, — отозвался я. — Что с тобой? — Она озадаченно огляделась вокруг, словно для нее было новостью само существование улицы с таким названием. Потом, уловив мой недоумевающий взгляд, рывком притянула меня к себе и впилась зубами в мой рот. Кусала она крепко, как животное. Изо всех сил обняв ее, я погрузил язык в неизведанные глубины ее горла. Моя рука лежала на ее колене; приподняв край платья, я просунул ее выше, туда, где колыхалась горячая плоть. Она вновь принялась покусывать меня — в рот, в шею, в мочку уха. И вдруг высвободилась со словами: — Моn Dieu, attendez ип реи, attendez, je vous en prie5.
Мы уже проехали место, в которое я намеревался ее пригласить. Перегнувшись к водителю, я попросил его развернуться. Когда мы вышли из машины, она глазам своим не поверила. Мы стояли у входа в большое кафе на склоне Мариньяна. Из зала доносились звуки оркестра. Чуть ли не силой я втолкнул ее внутрь.
Сделав заказ, Мара извинилась и вышла: ей надо привести себя в порядок. И только когда она вернулась за стол, мне впервые бросилось в глаза, как плохо она одета. Я устыдился, что заставил ее появиться в столь ярко освещенном месте. В ожидании заказанных телячьих котлет она, вооружившись длинной пилочкой для ногтей, занялась маникюром. На некоторых лак уже облупился, и оттого ее пальцы казались еще некрасивее, чем были на самом деле. Но вот принесли первое, и она на время отложила пилочку в сторону. Рядом с ней она выложила на стол гребенку. Намазав маслом ломтик хлеба, я протянул его ей; она покраснела. Быстро покончила с супом, затем с опущенной головой, как бы стыдясь, что проявляет на людях такой зверский аппетит, в мгновение ока расправилась с хлебом. И вдруг подняла глаза и, порывисто схватив меня за руку, проговорила:
— Послушайте, Мара все помнит. То, как вы говорили со мной сегодня, мне этого никогда не забыть. Для меня это дороже, чем если бы вы подарили мне тысячу франков. Слушайте, мы этого еще не касались, но… словом, если у вас есть желание… я хочу сказать…
— Не будем говорить об этом сейчас, хорошо? — попросил я. — Дело не в том, что я тебя не хочу. Просто…
— Я понимаю, — перебила она меня горячо. — У меня и в мыслях не было обесценивать ваш благородный поступок. Мне ясно, что вы имеете в виду. И все-таки, если вдруг вам захочется навестить Мару, — тут она принялась что-то судорожно искать в сумочке, — я хочу сказать, вы не должны будете мне платить. Может быть, зайдете ко мне завтра? И я приглашу вас поужинать?
Она долго шарила в поисках клочка, который я оторвал от бумажной салфетки; отыскав, тупым огрызком карандаша написала на нем крупным почерком свое имя и адрес. Имя было польское. Название улицы ничего мне не говорило. — Это в квартале Сен-Поль, — пояснила она. — Только, пожалуйста, не спрашивайте обо мне в отеле, — добавила она просительно. — Я живу там всего несколько дней.
Я вновь всмотрелся в название улицы. А мне-то казалось, что я хорошо знаю этот квартал… Чем пристальнее вглядывался я в крупные буквы на обрывке бумаги, тем сильнее подозревал, что ни в этом, ни в любом ином квартале Парижа таковой не существует. С другой стороны, разве удержишь в памяти имена всех улиц…
— Так, значит, ты полька?
— Нет, я еврейка. Просто я родом из Польши. Ну, неважно, на самом деле меня зовут иначе.
На это я ничего не ответил, и затронутая тема иссякла так же быстро, как и возникла.
По мере того, как наша трапеза набирала темп, мое внимание обратил на себя мужчина, сидевший за столиком напротив. Это был пожилой француз, старательно делавший вид, будто всецело погружен в развернутую перед ним газету; время от времени, однако, мне удавалось перехватить его взгляд, брошенный поверх газетного листа на Мару. Лицо у него было доброе и наружность человека вполне благополучного. Я понял, что Мара уже сообразила, что к чему, и решила, что овчинка стоит выделки.
Интересно, как она себя поведет, если я на пару минут исчезну? Движимый любопытством, я заказал кофе, а затем, извинившись, отправился в клозет. Когда я вернулся в зал, она с безмятежным спокойствием попыхивала сигаретой; стороны, похоже, успели прийти к обоюдному соглашению. Мужчина с головой погрузился в чтение своей газеты. Казалось, в условия заключенного между ними договора входит, что он терпеливо выждет, пока Мара закончит все дела со мной.
Когда вновь подошел гарсон, я осведомился о времени. Без малого час, объявил он. — Уже поздно, Мара. Мне пора двигаться, — сказал я. Положив руку на мою, она понимающе улыбнулась. — Вам нет нужды играть со мной в эти игры, — отозвалась она. — Думаете, я не поняла, зачем вы выходили из зала? Вы так добры со мной, прямо не знаю, как вас отблагодарить. Посидите еще немножко, прошу вас. Можете не торопиться: он подождет. Я предупредила его… Послушайте, а может быть, мы чуть-чуть пройдемся? Хочется еще поговорить, прежде чем мы расстанемся, можно?
Мы молча побрели по пустой улице. — Вы ведь не сердитесь на меня, правда? — спросила она, взяв меня за руку.
— Нет, Мара, не сержусь. Вовсе нет.
— Вы, наверное, в кого-то влюблены? — заговорила она, помолчав.
— Да, Мара, я влюблен.
И вновь она умолкла. В молчании, каждая секунда которого таила в себе больше смысла и понимания, нежели любой обмен репликами, мы прошли целый квартал, даже больше; но едва поравнялись с особенно темной улочкой, как она, еще сильнее вцепившись мне в руку, зашептала: — Вот сюда, сюда. — Я позволил ей увлечь себя в темноту. Голос ее зазвучал еще более хрипло, а слова полились как из рога изобилия. У меня начисто изгладилось из памяти все, что она говорила, да и сама она, я уверен, не отдавала себе отчета, в какой момент прорвет плотину ее губ. Она извергала слова безостановочно, яростно, словно освобождаясь от непосильной тяжести. Как бы ее ни звали, у моей собеседницы больше не было имени. Передо мною стояла просто женщина, затравленная, исстрадавшаяся, сломленная; раненая птица, беспомощно хлопающая крыльями во тьме. Ее горькие жалобы не были обращены ни к кому в отдельности (и уж во всяком случае не ко мне); в то же время из них нельзя было заключить, что ее измученная душа взывает к самой себе или даже к Господу Богу. Нет, передо мной была не женщина, а одна клокочущая рана, неудержимо истекающая словами; рана, которая, казалось, до конца раскрылась во тьме, где могла кровоточить без стеснения, без робости, без стыда. Все это время она не выпускала мою руку, будто для нее жизненно важно было чувствовать, что я существую, что я рядом; сильными пальцами она впивалась в мое предплечье, словно стремясь облечь в тактильную азбуку прикосновения то невыразимое, что были бессильны донести до меня ее слова.
И вдруг, в самый разгар этого душераздирающего словоизвержения, смолкла. — Обними меня покрепче, — попросила она. — И поцелуй — поцелуй как тогда, в машине. — Мы стояли в подворотне огромного пустующего особняка. Прижав Мару к стене, я стиснул ее как обезумевший. Ощутил, как сомкнулись на мочке моего уха ее зубы. Обняв меня за пояс, она что было сил притянула меня к себе. — Мара умеет любить. Мара сделает для тебя все что захочешь, — шептала она страстно. — Embrassezmoi!.. Plus fort, plus fort, cheri…6 — Со стоном приникнув друг к другу, роняя обрывки слов, мы стояли в подворотне. Кто-то приближался сзади тяжелым, зловещим шагом. Рывком мы разорвали объятие; не говоря ни слова, я пожал ей руку, повернулся и двинулся вперед. А пройдя несколько метров, остановился и обернулся, изумленный мертвым безмолвием улицы. Она не сдвинулась с места. Несколько минут, застыв как статуи, стояли мы, тщетно пытаясь разглядеть друг друга в темноте. Затем, повинуясь внезапному импульсу, я подошел к ней вплотную.
— Слушай, Мара, — спросил я, — а что если он тебя не дождется?
— О, дождется, — ответила она едва слышным голосом.
— Знаешь, Мара, — снова заговорил я, — возьми-ка вот это… на всякий случай. — Вывернув наружу карманы, я сунул ей в руку их содержимое. Потом резко повернулся и пошел прочь, бросив через плечо отрывистое «аu rеvoir»7. Ну, хватит, подумал я про себя и усилием воли прибавил шагу. Секундой позже мне послышалось, что кто-то за мной гонится. Я обернулся и чуть не упал: на бегу она врезалась в меня всем корпусом, запыхавшись, с трудом переводя дыхание. Она вновь обхватила меня руками, бормоча непрошеные благодарности. Внезапно я почувствовал, что все тело ее обмякло: она сделала попытку опуститься на Колени. Рывком подняв ее на ноги и удерживая за талию на расстоянии вытянутой руки, я воскликнул: — Господи, да что с тобой? Неужели никто ни разу не обошелся с тобой по-человечески? — Почти сердито выпалив эти слова, я в следующий же миг готов был отрезать себе язык. Она стояла посреди темной улицы с опущенной головой, закрыв лицо руками, и рыдала, рыдала навзрыд. Рыдала, дрожа с головы до пят, как осиновый лист. Мне хотелось обнять ее за плечи, сказать ей что-нибудь доброе, утешающее, но язык мне не повиновался. Я будто прирос к месту. И вдруг, как испуганный конь, тряхнув гривой, я затрусил прочь. И чем поспешнее ретировался, тем громче отдавались в ушах ее рыдания. Я шел и шел, быстрее и быстрее, подобно напуганной антилопе, пока не очнулся в зареве ярких огней.
«Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц; на ней будет красное швейцарское платье в горошек, а под мышкой — сумочка из крокодиловой кожи…»
Слова Карла вновь и вновь всплывали в моей памяти. Я поднял голову; в небе повисла луна — не голубовато-серебристая, а ядовито-ртутного цвета. Она медленно плыла в океане замерзшего жира. Вокруг нее в пустоту разбегались огромные, устрашающие кровавые круги. Как громом пораженный, я застыл на месте. Задрожал всем телом. И вдруг без повода, без причины, без предупреждения, словно кровь из лопнувшей артерии, из меня хлынул плач. Я разревелся как ребенок.
Спустя несколько дней я вынырнул в еврейском квартале. Разумеется, ни в окрестностях Сен-Поль, ни в любом ином округе Парижа не отыскалось той улицы, которую она указала на обрывке салфетки. Справившись по телефонной книге, я убедился, что в городе не один, а несколько отелей носят названное ею имя; однако все они помещались на значительном отдалении от квартала Сен-Поль. Меня это не удивило, скорее озадачило. Честно говоря, с момента, когда я устремился в бегство по темной безлюдной улице, я не часто вспоминал о ней.
Само собой разумеется, об этом происшествии я не преминул рассказать Карлу. Выслушав меня, он изрек две вещи, прочно запечатлевшиеся в моей памяти.
— Надеюсь, ты понял, кого она тебе напоминает? Когда я признался, что нет, он рассмеялся. — Пораскинь мозгами, — напутствовал он меня, — и поймешь.
Другое замечание как нельзя более точно характеризовало моего друга:
— Я наверняка знал, что тебе кто-то встретится. Между прочим, в момент твоего ухода я вовсе не спал: я только делал вид. Скажи я тебе наперед, что тебя ожидает, ты бы просто выбрал другой маршрут. Всего лишь ради того, чтобы доказать мне, что я неправ.
В еврейский квартал я попал в субботу после обеда. Направлялся-то я, собственно, на Плас де Вож, каковую и ныне считаю одним из прекраснейших мест в Париже. Однако в субботний день ее без остатка оккупировала детвора. Между тем Плас де Вож создана для другого: это место, которое навещаешь в вечерний час, достигнув полного примирения с самим собой, дабы насладиться безбрежным одиночеством. Плас де Вож — что угодно, только не детская площадка; это приют воспоминаний, тихая обитель исцеления, где набираешься сил.
Напутствие Карла всплыло в моем сознании, когда я проходил под аркой в сторону Фобург-Сент-Антуан. И в тот же миг меня осенило. Я вспомнил, кого мне неуловимо напомнила Мара: конечно же, Мару с острова святого Людовика, вошедшую в мою жизнь под именем Кристины.
Именно сюда в один прекрасный вечер мы заехали с нею на пролетке по пути на вокзал. Она уезжала в Копенгаген, и мне не суждено было увидеть ее вновь. Между прочим, это ей принадлежала идея нанести прощальный визит на Плас де Вож. Зная, что я избрал это место Меккой своих одиноких ночных блужданий, Кристина хотела напоследок подарить мне воспоминание о нашем прощальном объятии на этой великолепной площади, на которой ей доводилось играть ребенком. Впрочем, раньше она никогда не вспоминала о Плас де Вож в этой связи. Объектом наших совместных паломничеств становился, как правило, остров святого Людовика: нередко, возвращаясь с шумных сборищ по этой узенькой полоске суши, мы подходили к дому, где она родилась, и всегда находили минутку, чтобы постоять перед фасадом старинного дома, подняв головы к окну, из которого она смотрела на мир в свои детские годы.
И вот м-р Уинчелл растворился в безвозвратном прошлом; давно был проеден и чек, который он подарил Маре, отплывая за океан. Проеден с поразительной быстротой, ибо не успел м-р Уинчелл сесть на пароход, как на горизонте замаячил Рамон. Мадридец, он намеревался открыть там свое кабаре, но разразилась революция и ему пришлось взять ноги в руки; так удивительно ли, что в Париже он оказался гол как сокол? Судя по отзыву Мары, Рамон тоже был свой в доску; она безраздельно доверяла ему. Но скоро и он сгинул без следа. Не имея ни малейшего понятия в том, в каком направлении «сгинул» Рамон, Мара, тем не менее, была убеждена, что в один прекрасный день ее избранник даст о себе знать и они будут вместе. И ничто не могло поколебать ее в этой уверенности, хотя вот уже больше года от него не было вестей.
Все это выплеснулось наружу в краткий промежуток между приемом заказа и появлением кофе на столе. Выплеснулось на диковинном английском моей собеседницы, который в сочетании с низким, хрипловатым тембром голоса, наивной серьезностью интонаций и ее нескрываемым стремлением непременно прийтись мне по вкусу (чем черт не шутит, а вдруг перед нею очередной м-р Уинчелл?) не на шутку растрогал меня. Последовала томительно долгая пауза, и в моей памяти всплыли слова, сказанные Карлом за обедом. Что ни говори, эта женщина безошибочно воплощала «мой тип» и, пусть на сей раз он и не сделал никакого пророчества, несомненно вынимая часы, мог бы описать в мельчайших, подробностях, заключив своим традиционным: «Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц».
— Что вы делаете в Париже? — спросила она, переводя разговор в более привычное русло. И тотчас, едва я открыл рот, перебила меня вопросом, не хочу ли я есть. Я ответил, что лишь недавно отлично поужинал. Предложил ей рюмку ликера и еще кофе. И вдруг поймал на себе ее ровный, неотрывный, до неловкости пристальный взгляд. Мне подумалось, что в ее воображении вновь возник образ отзывчивого м-ра Уинчелла, что она молчаливо сравнивает меня с ним, уподобляет меня ему и, быть может, в душе благодарит Господа за то, что он послал ей еще одного американского джентльмена, а не тупоголового француза. Коль скоро направленность ее мыслей была именно такова, казалось нечестным позволить ей и дальше питать иллюзии на мой счет. Поэтому со всей мягкостью, на какую я был способен, я постарался дать ей понять, что между мною и гастролирующими миллионерами дистанция огромного размера.
В этот момент, внезапно перегнувшись через стол, она поведала мне, что голодна, страшно голодна. Я был ошарашен. Час ужина давно миновал; кроме того, при всей моей твердолобости, в голову мне никак не укладывалось, что шлюху с Елисейских Полей могут терзать голодные спазмы. Одновременно меня пронизало жгучее чувство стыда: ничего себе, навязал свое общество девушке, даже не удосужившись поинтересоваться, не хочет ли она есть. — Давайте зайдем внутрь? — предложил я, нимало не сомневаясь, что она не устоит перед искушением отужинать в «Кафе Мариньян». Подавляющее большинство женщин, будь они голодны (тем более страшно голодны), согласились бы не раздумывая. Но не эта — эта лишь покачала головой. Нет, у нее и в мыслях не было ужинать в «Мариньяне»: там чересчур дорого. Тщетно уговаривал я ее выкинуть из головы сказанное мной минуту назад — о том, что я не миллионер и все прочее. Лучше зайти в простой маленький ресторанчик, в этой округе их пруд пруди, сказала она. Я заметил, что едва ли не все рестораны уже наверняка закрылись, но она стояла на своем. И затем, будто вмиг забыв о собственном голоде, придвинулась, накрыла мою руку своей теплой ладонью и с жаром принялась расписывать, до чего я прекрасный человек. За этими излияниями последовал новый поток воспоминаний о ее жизни в Коста-Рике и других Богом забытых местах Карибского бассейна, местах, где мне и вообразить было не под силу девушку вроде нее. Суть ее сбивчивого рассказа сводилась к тому, что она просто не родилась шлюхой и никогда не сможет ею стать. Судя по ее заверениям, она уже по горло пресытилась этим ремеслом.
— Вы — первый, кто за долгое-долгое время обошелся со мной по-человечески, — продолжала она. — Я хочу, чтобы вы знали, какая для меня честь просто сидеть и разговаривать с вами.
Ощутив голодный спазм и слегка задрожав, она поплотнее запахнула на шее свою нелепую, обносившуюся горжетку. Ее предплечья покрылись гусиной кожей, а в улыбке проступило что-то жалкое и в то же время отважно-небрежное. Не желая дольше длить ее муки, я готов был тут же подняться с места, но она, казалось, не может остановиться. И конвульсивный поток слов, лившихся из ее горла, безотчетно соединился в моем сознании с мыслью о еде — той, в которой она так отчаянно нуждалась и которую, скорее всего, ей суждено тут же извергнуть на ресторанную скатерть.
— Человеку, которому достанусь я, очень повезет, — внезапно донеслось до меня. Моя собеседница замолчала, положив руки на стол ладонями вверх. И попросила меня хорошенько вглядеться в них.
— Вот что делает с тобой жизнь, — вырвалось у нее.
— Но вы красивы, — искренне и горячо возразил я. — И ваши руки меня ни в чем не разубедят.
Она осталась при своем мнении, прибавив задумчиво:
— Но была когда-то красива. Это теперь я такая: усталая, вымотанная… Господи, сбежать бы от всего этого! Париж — он такой соблазнительный, не правда ли? Но поверьте моему слову: он смердит. Я всегда зарабатывала себе на жизнь… Посмотрите, посмотрите еще раз на эти руки! Только здесь — здесь вам не позволят работать. Здесь из вас хотят высосать всю кровь. Je suis francaise, moi, mais je n'aime pas mes compalriotes; ils sont durs, mechants, sans pitie nous3.
Я мягко остановил ее, напомнив об ужине. Мы ведь собирались куда-нибудь пойти? Она рассеянно кивнула, все еще полная негодования по поводу бездушных своих соотечественников. И не сдвинулась с места. Вместо этого она обвела пытливым взглядом площадку. Пока я терялся в догадках, что на нее нашло, она внезапно поднялась на ноги и, с умоляющим видом склонившись надо мной, спросила, не соглашусь ли я несколько минут подождать ее. Дело в том, торопливо объяснила она, что в кафе напротив у нее назначено свидание с одним набитым деньгами старикашкой. Не исключено, конечно, что он уже смылся, но проверить все же не мешает. Если он еще там, можно чуточку подзаработать. Она обслужит его по-быстрому и как можно скорее вернется. Я сказал, чтобы обо мне она не тревожилась.
— Не торопись и вытяни из старого павиана все, что сможешь, — напутствовал ее я. — Мне спешить некуда. Я подожду тебя здесь. Только не забудь: у нас с тобой ужин на очереди.
Я смотрел, как, проплыв по улице, она нырнула под своды кафе. Маловероятно, что она вернется. Набитый деньгами старикашка? Скорее уж она побежала умиротворять своего maquereau4. Мне представилось, как он выговаривает ей за то, что она сдуру приняла приглашение простофили-американца. Кончится тем, что, поставив перед ней сэндвич и кружку пива, ее благоверный отправит ее обратно на промысел. А заартачится — тут же влепит ей звучную оплеуху.
К моему удивлению не прошло и десяти минут, как она вернулась. Разочарованная и повеселевшая одновременно.
— Мужики редко держат свое слово, — заметила она. Само собой, за исключением м-ра Уинчелла. М-р Уинчелл — тот вел себя по-другому. — Он всегда выполнял свои обещания, — сказала она. — Пока не отбыл за океан.
Молчание м-ра Уинчелла не на шутку озадачивало ее. Договорились, что он будет регулярно писать ей, но с момента отъезда прошло три месяца, а она не получила от него ни строки. Она пошарила в сумочке, надеясь отыскать там его визитную карточку. Может быть, если я, на моем английском, напишу за нее письмо, он ответит? Но карточка так и не обнаружилась. Ей, правда, запомнилось, что живет он в помещении какого-то клуба атлетов в Нью-Йорке. По ее словам, там же обитает и его супруга. Подошел гарсон; она заказала еще чашку черного кофе. Было уже одиннадцать, а, быть может, и больше, и я всерьез засомневался, что нам удастся попасть в простой, недорогой ресторанчик из числа тех, что она имела в виду.
Я все еще терялся в размышлениях о м-ре Уинчелле и таинственном клубе атлетов, где он предпочел обосноваться, когда откуда-то издали до меня донесся ее голос: — Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня тратился. Надеюсь, ты не богат; впрочем, мне нет дела до того, сколько у тебя денег. Для меня просто поговорить с тобой — уже праздник. Ты не можешь себе представить, что чувствуешь, когда с тобой обращаются как с человеком! — И вновь забушевал вулкан воспоминаний — о Коста-Рике и других местах, о мужчинах, с которыми она спала, и о том, что это не было ремеслом, ибо она их любила; и о том, что она должна была запомниться им на всю жизнь, ибо, отдаваясь тому или иному мужчине, отдавалась ему телом и душой. Она опять поглядела на свои руки, потерянно улыбнулась и запахнула вокруг шеи свою потертую горжетку.
Вне зависимости от того, сколь многое в рассказе Мары было плодом фантазии, я сознавал: чувства ее честны и неподдельны. Стремясь хоть как-то облегчить ее положение, я предложил ей — пожалуй, не слишком осмотрительно — все деньги, что у меня были с собой, намереваясь тут же встать и распрощаться. У меня не было никаких задних мыслей: просто хотелось дать ей понять, что она не обязана терпеть мое присутствие в благодарность за такую малость, как ужин. Даже намекнул, что, быть может, ей стоит побыть одной: прогуляться по улицам, напиться, выплакаться. Намекнул так деликатно и тактично, как только умел.
И все же она не обнаружила стремления расстаться со мной. В ней явно боролись противоречивые импульсы. Она уже забыла, что голодна и замерзла. Несомненно, в ее сознании я уже пополнил ряды тех, кого она любила, кому отдавалась телом и душой, — и тех, кому, по ее словам, суждено было запомнить ее навсегда.
Ситуация становилась столь щекотливой, что я вынужден был попросить ее перейти на французский: не хотелось, чтобы все нежное, хрупкое, интимное, что, рождаясь в ее душе, находило выход наружу, обезображивалось, облекаясь в ее чудовищный костариканский английский.
— Поверь, — выпалила она, — будь на твоем месте другой, я бы уже давно перешла на французский. Вообще-то мне трудно говорить по-английски; я от этого устаю. Но сейчас я чувствую себя иначе. Разве это не прекрасно — говорить по-английски с кем-то, кто тебя понимает? Бывает, ложишься с мужиком в постель, а он с тобой ни слова. Я, Мара, его нисколько не интересую. Не интересует ничего, кроме моего тела. Что я могу дать такому?.. Вот, потрогай, видишь, как я разгорячилась… Я вся горю.
В такси, по пути к Авеню Ваграм, похоже, ее совсем развезло. — Куда вы меня везете? — спросила она, будто нас занесло в какую-то неизвестную и нежилую часть города. — Всего-навсего въезжаем на Авеню Ваграм, — отозвался я. — Что с тобой? — Она озадаченно огляделась вокруг, словно для нее было новостью само существование улицы с таким названием. Потом, уловив мой недоумевающий взгляд, рывком притянула меня к себе и впилась зубами в мой рот. Кусала она крепко, как животное. Изо всех сил обняв ее, я погрузил язык в неизведанные глубины ее горла. Моя рука лежала на ее колене; приподняв край платья, я просунул ее выше, туда, где колыхалась горячая плоть. Она вновь принялась покусывать меня — в рот, в шею, в мочку уха. И вдруг высвободилась со словами: — Моn Dieu, attendez ип реи, attendez, je vous en prie5.
Мы уже проехали место, в которое я намеревался ее пригласить. Перегнувшись к водителю, я попросил его развернуться. Когда мы вышли из машины, она глазам своим не поверила. Мы стояли у входа в большое кафе на склоне Мариньяна. Из зала доносились звуки оркестра. Чуть ли не силой я втолкнул ее внутрь.
Сделав заказ, Мара извинилась и вышла: ей надо привести себя в порядок. И только когда она вернулась за стол, мне впервые бросилось в глаза, как плохо она одета. Я устыдился, что заставил ее появиться в столь ярко освещенном месте. В ожидании заказанных телячьих котлет она, вооружившись длинной пилочкой для ногтей, занялась маникюром. На некоторых лак уже облупился, и оттого ее пальцы казались еще некрасивее, чем были на самом деле. Но вот принесли первое, и она на время отложила пилочку в сторону. Рядом с ней она выложила на стол гребенку. Намазав маслом ломтик хлеба, я протянул его ей; она покраснела. Быстро покончила с супом, затем с опущенной головой, как бы стыдясь, что проявляет на людях такой зверский аппетит, в мгновение ока расправилась с хлебом. И вдруг подняла глаза и, порывисто схватив меня за руку, проговорила:
— Послушайте, Мара все помнит. То, как вы говорили со мной сегодня, мне этого никогда не забыть. Для меня это дороже, чем если бы вы подарили мне тысячу франков. Слушайте, мы этого еще не касались, но… словом, если у вас есть желание… я хочу сказать…
— Не будем говорить об этом сейчас, хорошо? — попросил я. — Дело не в том, что я тебя не хочу. Просто…
— Я понимаю, — перебила она меня горячо. — У меня и в мыслях не было обесценивать ваш благородный поступок. Мне ясно, что вы имеете в виду. И все-таки, если вдруг вам захочется навестить Мару, — тут она принялась что-то судорожно искать в сумочке, — я хочу сказать, вы не должны будете мне платить. Может быть, зайдете ко мне завтра? И я приглашу вас поужинать?
Она долго шарила в поисках клочка, который я оторвал от бумажной салфетки; отыскав, тупым огрызком карандаша написала на нем крупным почерком свое имя и адрес. Имя было польское. Название улицы ничего мне не говорило. — Это в квартале Сен-Поль, — пояснила она. — Только, пожалуйста, не спрашивайте обо мне в отеле, — добавила она просительно. — Я живу там всего несколько дней.
Я вновь всмотрелся в название улицы. А мне-то казалось, что я хорошо знаю этот квартал… Чем пристальнее вглядывался я в крупные буквы на обрывке бумаги, тем сильнее подозревал, что ни в этом, ни в любом ином квартале Парижа таковой не существует. С другой стороны, разве удержишь в памяти имена всех улиц…
— Так, значит, ты полька?
— Нет, я еврейка. Просто я родом из Польши. Ну, неважно, на самом деле меня зовут иначе.
На это я ничего не ответил, и затронутая тема иссякла так же быстро, как и возникла.
По мере того, как наша трапеза набирала темп, мое внимание обратил на себя мужчина, сидевший за столиком напротив. Это был пожилой француз, старательно делавший вид, будто всецело погружен в развернутую перед ним газету; время от времени, однако, мне удавалось перехватить его взгляд, брошенный поверх газетного листа на Мару. Лицо у него было доброе и наружность человека вполне благополучного. Я понял, что Мара уже сообразила, что к чему, и решила, что овчинка стоит выделки.
Интересно, как она себя поведет, если я на пару минут исчезну? Движимый любопытством, я заказал кофе, а затем, извинившись, отправился в клозет. Когда я вернулся в зал, она с безмятежным спокойствием попыхивала сигаретой; стороны, похоже, успели прийти к обоюдному соглашению. Мужчина с головой погрузился в чтение своей газеты. Казалось, в условия заключенного между ними договора входит, что он терпеливо выждет, пока Мара закончит все дела со мной.
Когда вновь подошел гарсон, я осведомился о времени. Без малого час, объявил он. — Уже поздно, Мара. Мне пора двигаться, — сказал я. Положив руку на мою, она понимающе улыбнулась. — Вам нет нужды играть со мной в эти игры, — отозвалась она. — Думаете, я не поняла, зачем вы выходили из зала? Вы так добры со мной, прямо не знаю, как вас отблагодарить. Посидите еще немножко, прошу вас. Можете не торопиться: он подождет. Я предупредила его… Послушайте, а может быть, мы чуть-чуть пройдемся? Хочется еще поговорить, прежде чем мы расстанемся, можно?
Мы молча побрели по пустой улице. — Вы ведь не сердитесь на меня, правда? — спросила она, взяв меня за руку.
— Нет, Мара, не сержусь. Вовсе нет.
— Вы, наверное, в кого-то влюблены? — заговорила она, помолчав.
— Да, Мара, я влюблен.
И вновь она умолкла. В молчании, каждая секунда которого таила в себе больше смысла и понимания, нежели любой обмен репликами, мы прошли целый квартал, даже больше; но едва поравнялись с особенно темной улочкой, как она, еще сильнее вцепившись мне в руку, зашептала: — Вот сюда, сюда. — Я позволил ей увлечь себя в темноту. Голос ее зазвучал еще более хрипло, а слова полились как из рога изобилия. У меня начисто изгладилось из памяти все, что она говорила, да и сама она, я уверен, не отдавала себе отчета, в какой момент прорвет плотину ее губ. Она извергала слова безостановочно, яростно, словно освобождаясь от непосильной тяжести. Как бы ее ни звали, у моей собеседницы больше не было имени. Передо мною стояла просто женщина, затравленная, исстрадавшаяся, сломленная; раненая птица, беспомощно хлопающая крыльями во тьме. Ее горькие жалобы не были обращены ни к кому в отдельности (и уж во всяком случае не ко мне); в то же время из них нельзя было заключить, что ее измученная душа взывает к самой себе или даже к Господу Богу. Нет, передо мной была не женщина, а одна клокочущая рана, неудержимо истекающая словами; рана, которая, казалось, до конца раскрылась во тьме, где могла кровоточить без стеснения, без робости, без стыда. Все это время она не выпускала мою руку, будто для нее жизненно важно было чувствовать, что я существую, что я рядом; сильными пальцами она впивалась в мое предплечье, словно стремясь облечь в тактильную азбуку прикосновения то невыразимое, что были бессильны донести до меня ее слова.
И вдруг, в самый разгар этого душераздирающего словоизвержения, смолкла. — Обними меня покрепче, — попросила она. — И поцелуй — поцелуй как тогда, в машине. — Мы стояли в подворотне огромного пустующего особняка. Прижав Мару к стене, я стиснул ее как обезумевший. Ощутил, как сомкнулись на мочке моего уха ее зубы. Обняв меня за пояс, она что было сил притянула меня к себе. — Мара умеет любить. Мара сделает для тебя все что захочешь, — шептала она страстно. — Embrassezmoi!.. Plus fort, plus fort, cheri…6 — Со стоном приникнув друг к другу, роняя обрывки слов, мы стояли в подворотне. Кто-то приближался сзади тяжелым, зловещим шагом. Рывком мы разорвали объятие; не говоря ни слова, я пожал ей руку, повернулся и двинулся вперед. А пройдя несколько метров, остановился и обернулся, изумленный мертвым безмолвием улицы. Она не сдвинулась с места. Несколько минут, застыв как статуи, стояли мы, тщетно пытаясь разглядеть друг друга в темноте. Затем, повинуясь внезапному импульсу, я подошел к ней вплотную.
— Слушай, Мара, — спросил я, — а что если он тебя не дождется?
— О, дождется, — ответила она едва слышным голосом.
— Знаешь, Мара, — снова заговорил я, — возьми-ка вот это… на всякий случай. — Вывернув наружу карманы, я сунул ей в руку их содержимое. Потом резко повернулся и пошел прочь, бросив через плечо отрывистое «аu rеvoir»7. Ну, хватит, подумал я про себя и усилием воли прибавил шагу. Секундой позже мне послышалось, что кто-то за мной гонится. Я обернулся и чуть не упал: на бегу она врезалась в меня всем корпусом, запыхавшись, с трудом переводя дыхание. Она вновь обхватила меня руками, бормоча непрошеные благодарности. Внезапно я почувствовал, что все тело ее обмякло: она сделала попытку опуститься на Колени. Рывком подняв ее на ноги и удерживая за талию на расстоянии вытянутой руки, я воскликнул: — Господи, да что с тобой? Неужели никто ни разу не обошелся с тобой по-человечески? — Почти сердито выпалив эти слова, я в следующий же миг готов был отрезать себе язык. Она стояла посреди темной улицы с опущенной головой, закрыв лицо руками, и рыдала, рыдала навзрыд. Рыдала, дрожа с головы до пят, как осиновый лист. Мне хотелось обнять ее за плечи, сказать ей что-нибудь доброе, утешающее, но язык мне не повиновался. Я будто прирос к месту. И вдруг, как испуганный конь, тряхнув гривой, я затрусил прочь. И чем поспешнее ретировался, тем громче отдавались в ушах ее рыдания. Я шел и шел, быстрее и быстрее, подобно напуганной антилопе, пока не очнулся в зареве ярких огней.
«Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц; на ней будет красное швейцарское платье в горошек, а под мышкой — сумочка из крокодиловой кожи…»
Слова Карла вновь и вновь всплывали в моей памяти. Я поднял голову; в небе повисла луна — не голубовато-серебристая, а ядовито-ртутного цвета. Она медленно плыла в океане замерзшего жира. Вокруг нее в пустоту разбегались огромные, устрашающие кровавые круги. Как громом пораженный, я застыл на месте. Задрожал всем телом. И вдруг без повода, без причины, без предупреждения, словно кровь из лопнувшей артерии, из меня хлынул плач. Я разревелся как ребенок.
Спустя несколько дней я вынырнул в еврейском квартале. Разумеется, ни в окрестностях Сен-Поль, ни в любом ином округе Парижа не отыскалось той улицы, которую она указала на обрывке салфетки. Справившись по телефонной книге, я убедился, что в городе не один, а несколько отелей носят названное ею имя; однако все они помещались на значительном отдалении от квартала Сен-Поль. Меня это не удивило, скорее озадачило. Честно говоря, с момента, когда я устремился в бегство по темной безлюдной улице, я не часто вспоминал о ней.
Само собой разумеется, об этом происшествии я не преминул рассказать Карлу. Выслушав меня, он изрек две вещи, прочно запечатлевшиеся в моей памяти.
— Надеюсь, ты понял, кого она тебе напоминает? Когда я признался, что нет, он рассмеялся. — Пораскинь мозгами, — напутствовал он меня, — и поймешь.
Другое замечание как нельзя более точно характеризовало моего друга:
— Я наверняка знал, что тебе кто-то встретится. Между прочим, в момент твоего ухода я вовсе не спал: я только делал вид. Скажи я тебе наперед, что тебя ожидает, ты бы просто выбрал другой маршрут. Всего лишь ради того, чтобы доказать мне, что я неправ.
В еврейский квартал я попал в субботу после обеда. Направлялся-то я, собственно, на Плас де Вож, каковую и ныне считаю одним из прекраснейших мест в Париже. Однако в субботний день ее без остатка оккупировала детвора. Между тем Плас де Вож создана для другого: это место, которое навещаешь в вечерний час, достигнув полного примирения с самим собой, дабы насладиться безбрежным одиночеством. Плас де Вож — что угодно, только не детская площадка; это приют воспоминаний, тихая обитель исцеления, где набираешься сил.
Напутствие Карла всплыло в моем сознании, когда я проходил под аркой в сторону Фобург-Сент-Антуан. И в тот же миг меня осенило. Я вспомнил, кого мне неуловимо напомнила Мара: конечно же, Мару с острова святого Людовика, вошедшую в мою жизнь под именем Кристины.
Именно сюда в один прекрасный вечер мы заехали с нею на пролетке по пути на вокзал. Она уезжала в Копенгаген, и мне не суждено было увидеть ее вновь. Между прочим, это ей принадлежала идея нанести прощальный визит на Плас де Вож. Зная, что я избрал это место Меккой своих одиноких ночных блужданий, Кристина хотела напоследок подарить мне воспоминание о нашем прощальном объятии на этой великолепной площади, на которой ей доводилось играть ребенком. Впрочем, раньше она никогда не вспоминала о Плас де Вож в этой связи. Объектом наших совместных паломничеств становился, как правило, остров святого Людовика: нередко, возвращаясь с шумных сборищ по этой узенькой полоске суши, мы подходили к дому, где она родилась, и всегда находили минутку, чтобы постоять перед фасадом старинного дома, подняв головы к окну, из которого она смотрела на мир в свои детские годы.