— Вы — пара грязных бошей, — изрекла одна.
   — Нет, это англичане. Извращенцы-англичане, — поправила ее другая.
   Адриенна пыталась умиротворить их. Она засвидетельствовала, что знает нас давно и что с ней мы всегда вели себя как джентльмены — заявление, с моей дочки зрения, прозвучавшее несколько странно, если вникнуть в суть наших с ней отношений. Впрочем, в ее устах слово “джентльмены” означало лишь, что ее скромные услуги мы всегда оплачивали наличными.
   Адриенна предпринимала отчаянные попытки спасти положение. Казалось, я так и слышу, как она старается измыслить выход.
   — Может быть, выпишете им чек? — спросила она. На это Карл громко расхохотался. Он собрался уже во всеуслышание объявить, что у нас и книжки-то чековой нет, как я, предотвратив поток его красноречия, заговорил: — Пожалуй, это мысль… Как насчет того, чтобы каждой из вас выписать по чеку? — Не тратя слов, я зашел в комнату Карла и извлек оттуда его старую чековую книжку. Прихватил также его роскошное паркеровское перо и, вернувшись, протянул все это обладателю.
   И тут-то Карл явил очередной пример своей изворотливости. С блеском демонстрируя на публику свое законное недовольство тем, что я распоряжаюсь его чековой книжкой и вообще влезаю в его дела, он проронил сквозь зубы:
   — Вот-вот, всегда так. — Все это, разумеется, по-французски, дабы быть услышанным нашими посетительницами. — За все эти фокусы неизменно расплачиваюсь я. Почему бы тебе для разнообразия не выписать пару-тройку чеков?
   На этот призыв я, сделав подобающе пристыженную мину, ответствовал, что не могу, ибо счет мой пуст. Тем не менее он еще упирался — точнее, делал вид, что упирается.
   — А почему бы им не подождать до завтра? — спросил он, поворачиваясь к Адриенне. — Они что, нам не доверяют?
   — С какой стати мы должны вам доверять? — вознегодовала одна из девиц. — Минуту назад вы делали вид, что у вас нет ни гроша. Теперь хотите, чтобы мы подождали до завтра. Э, нет, так не пойдет.
   — Ну, раз так, можете все убираться, — отрезал Карл, швыряя чековую книжку на пол.
   — Ну, не мелочись, — умоляюще воскликнула Адриенна. — Выдай каждой по сто франков и кончим этот разговор. Ну, пожалуйста!
   — Каждой по сто франков?
   — Ну, конечно, — отозвалась она. — Это не так уж много.
   — Давай, — подхватил я, — не будь таким жмотом. К тому же свою половину я отдам тебе через день-друтой.
   — Ты всегда так говоришь, — проворчал Карл. — Кончай ломать комедию, — сказал я ему по-английски. — Выписывай чеки и пусть убираются к чертям собачьим.
   — Пусть убираются? Что? Ты хочешь, чтобы я выписал им чеки, а потом показал на дверь? Ну нет, сэр, за свои денежки я намерен получить то, что мне причитается, даже если эти чеки ни к черту не годны. Ведь они-то этого не знают. И если мы просто так, за здорово живешь их отпустим, заподозрят что-то неладное.
   — Эй, вы! — повысил он голос, помахивая чековой книжкой перед носом у девиц. — Маленькая деталь: а я что с этого буду иметь? Мне нужен сервис по экстра-классу, не банальное сунуть-вынуть.
   Он приступил к действу раздачи чеков. Было в нем нечто пародийно-комическое. Вероятно, обладай чеки реальной ценностью, и то подобная церемония вряд ли смогла бы придать им необходимый кредит доверия. Возможно, оттого, что и раздающий, и получательницы их стояли в чем мать родила. Аналогичное ощущение — ощущение участия в некой фиктивной сделке, — похоже, передалось и девицам. Кроме, разумеется, свято веровавшей в нас Адриенны.
   Про себя я молился, чтобы они ограничились показухой, а не заставляли нас проходить через все стадии стопроцентного траха. Я был весь измочален. Вымотан как бездомная собака. Потребуются сверхъестественные усилия, чтобы вызвать у меня хотя бы отдаленное подобие эрекции. Что до Карла, то он вел себя так, будто в самом деле только что раздал направо-налево три сотни франков. За них он намеревался получить свой фунт мяса, и этот фунт должен был быть обильно сдобрен пряностями.
   Пока они обсуждали между собой частности, я забрался в постель. Внутренне я столь дистанцировался от творившегося под самым носом, что немедленно задремал и мне привиделся рассказ, который я начал писать несколько дней назад и к которому предполагал вернуться сразу же, как проснусь. Это был рассказ об убийстве топором. Быть может, стоит свести описание к минимуму, всецело сосредоточившись на фигуре алкоголика-убийцы, которого я оставил у обезглавленного тела нелюбимой жены? Врезать в зачин газетную заметку о преступлении, а затем, оттолкнувшись от нее, развернуть собственную версию убийства — с момента, когда голова скатывается со стола? Это как нельзя лучше ляжет в ряд, размышлял я, с линией безрукого, безногого инвалида, по вечерам раскатывающего по улицам на низенькой платформе на колесиках — так, что голова его оказывается вровень с коленями идущих. На этом фабульном витке мне как воздух требовалось что-то пугающее, ибо я загодя припрятал в рукаве бесподобный фарсовый ход, каковой, по моему разумению, должен был стать превосходной завязкой ко всей истории.
   Нескольких секунд, подаренных мне забытьем, оказалось достаточно, чтобы ко мне вернулось настроение, напрочь утраченное в день, когда к нам снизошла наша сомнамбула — наша своенравная принцесса Покахонтас.
   Из полусна меня вывел легкий толчок Адриенны, тем временем облюбовавшей себе место рядом со мной в постели. Она что-то нашептывала мне на ухо. Что-то опять о деньгах. Я рассеянно попросил ее повторить и, стремясь не упустить только что пришедшую в голову мысль, вновь и вновь повторял про себя: “Голова скатывалась со стола… скатывалась со стола… пигмей на колесиках… колесики… ноги… миллионы ног…”
   — Они спрашивали, не наберется ли у вас мелочи им на проезд. Они далеко живут.
   — Далеко? — переспросил я, глядя на нее отсутствующим взглядом. — Как далеко? (Не забыть бы: колесики; ноги; голова скатывалась со стола… рассказ начать с середины предложения.)
   — В Менильмонтане, — ответила Адриенна.
   — Подай-ка мне карандаш и бумагу — вон оттуда, со стола, — попросил я.
   — Менильмонтан… Менильмонтан… — повторял я машинально, набрасывая ключевые слова: “резиновые колесики”, “деревянные галоши”, “пробковые протезы” и тому подобное.
   — Что ты делаешь? — зашипела Адриенна, резко дергая меня за руку. — Что на тебя нашло?
   — Il est fou22, — воскликнула она, приподнявшись и в отчаянии всплескивая руками.
   — Оu est l' autre23? — растерянно спросила она, озираясь по сторонам в поисках Карла. — Mon Dieu, — послышался ее голос откуда-то издали, — il dort24. — Затем, после ничего доброго не предвещавшей паузы: — Ну, это уж ни в какие ворота не лезет. Пошли отсюда, девочки! Один нахлестался и отключился, другой мелет чушь какую-то. Зря время теряем. Вот каковы эти иностранцы — вечно у них на уме что-то другое. Они не хотят заниматься любовью, им надо только, чтобы их хорошенько пощекотали…
   “Пощекотали”; это я тоже занес в свой кондуит. Не помню точно, какое французское слово она употребила, но, как бы то ни было, оно отозвалось в моем сознании благодарной болью. Пощекотали. Глагол, которым я не пользовался целую вечность. И в памяти тут же всплыло еще одно слово, которым я пользовался крайне редко: “заблудившийся”. Я даже не вполне отдавал себе отчет в том, что оно в точности означает. Ну и что, спрашивается? Так ли, сяк ли найду, куда его вставить. Да разве мало слов выпало из моего лексикона за те годы, что я прожил за границей?
   Откинувшись на спинку кровати, я молча смотрел, как они собирают вещи, готовясь выкатиться наружу. Так, скрывшись в ложе от посторонних взглядов, следишь за разыгрывающейся на сцене пьесой. Я вообразил себя паралитиком, смакующим бесплатное зрелище не в силах вылезти из собственного кресла-коляски. Приди в голову одной из них схватить графин с водой и опрокинуть его мне на голову, мне не под силу будет даже сдвинуться в сторону. Останется лишь отряхнуться и улыбнуться, как улыбаются шкодливым ангелочкам (интересно, есть такие в природе?). Все, чего я жаждал, — это чтобы они поскорее убрались восвояси, позволив мне вернуться в царство моих грез. Будь у меня хоть сколько-нибудь денег, я не задумываясь расстался бы с ними в их пользу.
   Спустя целый геологический период наши гостьи удалились. На прощание Адриенна одарила меня воздушным поцелуем — жест столь нежданный, что я поймал себя на том, что с любопытством вглядываюсь в изгиб ее руки. Вот она плывет от меня вдаль по коридору, в конце которого ее всосет темная воронка дымохода; рука еще видна, еще согнута в приветствии, но уже так тонка, так мала, так преображена расстоянием, что превратилась в соломинку.
   — Salaud!25 — прокричала в заключение одна из девиц. Дверь с шумом захлопнулась, а я, невольно включившись в игру, в подобающем томе отреагировал на ее реплику: — Oui, c'est juste. Un salaud. Et vous, des salopes. Il n'y a que ca. Salaud, salope. La saloperie, quoi. C'est assoupissant26.
   Со словами: — Куда это, черт побери, меня понесло? — я соскочил с рельс этого монолога.
   Колесики, ноги, скатывающаяся со стола голова… Все к лучшему. Завтра будет таким же, как сегодня, только лучше, свежее, богаче оттенками. Человечек на низенькой платформе бултыхнется в воду с причала. И всплывет на поверхность с селедкой в зубах. Да не с какой-нибудь, а с маасской.
   Опять чувство голода. Я поднялся посмотреть, не завалялся ли где-нибудь недоеденный сэндвич. Стол оказался девственно пуст. Рассеянно двинулся в ванную, намереваясь заодно отлить. На полу нашли себе пристанище два ломтика хлеба, кусочки раскрошившегося сыра да несколько подпорченных оливок. Судя по всему, выброшенных за непригодностью.
   Я поднял один ломтик, желая удостовериться в его съедобности. Похоже, кто-то по нему прошелся всей ступней. На хлебе темнело пятнышко горчицы. Вот только горчицы ли? Лучше отдать предпочтение другому. Я подобрал второй ломтик — совсем чистый, слегка разбухший от лежания на мокром полу, и увенчал его бренными останками сыра. На дне стакана, забытого рядом с биде, обнаружил глоток вина. Найдя ему соответствующее применение, бодро надкусил сэндвич. Совсем неплохо. Даже напротив, весьма аппетитно. Микробы не вселяются ни в голодных, ни в одержимых. Ох уж весь этот треп, вся эта возня с целлофановыми обертками, все эти толки о том, кто к чему прикоснулся рукой. Чтобы продемонстрировать полнейшую их никчемность, я провел сэндвичем по собственному заду. Разумеется, быстро и без нажима. А затем разжевал и проглотил его. Вот вам, пожолше! Где, спрашивается, предмет для споров? Огляделся по сторонам в поисках сигареты. Увы, остались только бычки. Выбрал самый длинный и чиркнул спичкой. Какой восхитительный аромат! Не то что эти надушенные опилки из Штатов! Настоящий, крепкий табак. Это синий “голуаз”, который так любит Карл, сомневаться не приходится.
   Итак, о чем я раздумывал?
   Усевшись за кухонный стол, я с комфортом водрузил на него ноги… О чем, в самом деле?
   Сколько ни старался, не мог ни вспомнить, ни сосредоточиться. Слишком уж хорошо мне было.
   В конце концов, с какой стати вообще о чем-то думать?
   Да, позади долгий день. Несколько дней, если быть совсем точным. Итак, несколько дней назад мы сидели тут с Карлом, размышляя, в какую бы сторону направиться. Впечатление такое, будто это было вчера. Или в прошлом году. Какая разница? Человек то вытягивается во весь рост, то собирается в клубок. То же и со временем. И со шлюхами. Все на свете уплотняется, сгущается, стягивается в лимфатические узлы. В узлы пораженной триппером ткани.
   На подоконнике чирикнула ранняя пташка. В сладком дремотном тумане мне припомнилось, что много лет назад я вот так же встречал рассвет в Бруклине. Встречал в какой-то другой жизни. Отнюдь не исключено, что мне больше никогда не доведется побывать в Бруклине. Ни в Бруклине, ни на Канарских островах, ни на Шелтер-Айленде, ни на мысе Монток, ни в Секакусе, ни на озере Покотопаг, ни спуститься по Неверсинк-ривер; не доведется отведать ни моллюсков с беконом, ни копченой трески, ни устриц с прибрежий горных рек. Странно: можно копошиться на дне помойной ямы и воображать, будто ты — дома. Пока кто-нибудь не прогогочет над ухом: “Миннегага” — или: “Уолла-Уолла”. Дом. Дом — это то, где ты обитаешь. Другими словами, гвоздь, на который вешаешь шляпу. Далеко, сказала она, подразумевая: в Менильмонтане. Разве это далеко? Вот Китай — он действительно далеко. Или Мозамбик. Малютка, а как насчет того, чтобы всю жизнь перемещаться в пространстве? Париж вреден для здоровья. Может, в том, что она сказала, и впрямь есть доля истины. Почему бы тебе для разнообразия не пожить в Люксембурге, крошка? Какого черта, на земле — тысячи обитаемых мест. Остров Бали, например. Или Каролинский архипелаг. Это сумасшествие — все время клянчить и клянчить денег. Деньги, деньги. Нет денег. Куча денег. Да, убраться куда-нибудь подальше, как можно дальше. Ничего не беря с собой — ни книг, ни пишущей машинки. Ни о чем не говорить, ничего не делать. Просто плыть по течению. Эта шлюха Нис. Не женщина, а одно необъятное влагалище. Что за жизнь! Не забыть: “пощекотали”!
   Я оторвал зад от сиденья, зевнул во весь рот, потянулся, доплелся до кровати.
   Катиться вниз со скоростью горного потока. Вниз, вниз, во вселенскую выгребную яму. Минуя левиафанов, взмывающих на просторах озаренных нездешним светом океанских глубин. А вокруг жизнь сочится обычной неспешной струйкой. Завтрак — в десять, тютелька в тютельку. Безрукий, безногий инвалид зубами завязывает кочергу в штопор. Свободное падение сквозь все слои стратосферы. Кокетливыми спиралями свиваются дамские подвязки. Рассеченная надвое женщина лихорадочно пробует пристроить на место собственную отрубленную голову. Требует денег. За что? Этого она не знает. Плати — и все тут. На игольчатый стержень зонта нанизан свежезаготовленный труп, весь испещренный пулевыми отверстиями. С шеи трупа свисает железный крест. Кто-то спрашивает, не найдется ли лишнего сэндвича? Течение слишком бурно, чтобы удержать сэндвич в руке. “Сэндвич”— проверить правописание по словарю на букву “с”!
   Плотный, запоминающийся, бодрящий, весь высвеченный каким-то мистическим синим сиянием сон. Я обнаружил себя в тех коварных глубинах, на которых то ли из чувства блаженного восторга, то ли из чувства немого изумления растворяешься, утрачиваешь форму, превращаешься в чистый эмбрион. Каким-то непостижимым сновидческим инстинктом я сознавал, что мне предстоит сделать гигантское усилие. Многократные попытки всплыть на поверхность изнуряли, изматывали, отнимали последние силы. На какие-то доли секунды мне удавалось раскрыть глаза: сквозь густую пелену я прозревал комнату, в которой спал, но тело мое пребывало где-то неизмеримо глубже, в пенящейся океанской бездне. В этом галлюцинативном движении вверх, движении вопреки всему было что-то непередаваемо чувственное. Втянутый водоворотом в жерло по видимости бездонного кратера, я падал все ниже и ниже, влекомый невидимой твердью, на которой я поджидал сам себя. Поджидал, ощерясь, как акула. Затем медленно, очень медленно начал подниматься — невесомый, как пробка, и скользкий, как рыба, но без плавников. Всплытие оказалось несказанно трудным делом. И уже почти вынырнув на поверхность, я почувствовал, как меня, восхитительно беспомощного, снова засасывает в пустоту бездонной воронки, откуда спустя бессчетные световые эры моей воле, собравшись в стальной комок, суждено будет вынести меня на поверхность, как затонувший буй…
   Я проснулся от гомона птиц, чирикавших мне прямо в уши. Комнату больше не окутывал влажный туман; контуры ее стен были четки и узнаваемы. На столе примостилась, ожесточенно оспаривая друг у друга хлебную крошку, пара воробышков. Опершись головой на локоть, я следил, как они просвистели крыльями к закрытому окну. Выпорхнули в прихожую, затем влетели обратно, заметавшись в поисках выхода.
   Я поднялся и открыл окно. Как загипнотизированные, они продолжали делать бессмысленные крути по комнате. Я замер, превратился в изваяние. Внезапно они нырнули в проем между распахнутыми рамами. — Bonjour, Madame Oursel27, — прочирикали воробьи.
   Это было в полдень на третий или четвертый день весны…
   Нью-Йорк-Сити,июнь 1940 года Переработано в Биг-Суре, 1956