Страница:
Генри Миллер
Улыбка у подножия лестницы
Растянув рот в нарисованной улыбке, задумчиво-мечтательный клоун Огюст сидел у подножия веревочной лестницы, уходящей в небо. Казалось, ничто не в силах стереть с его печальной физиономии отблеск застывшего веселья. Улыбка жила своей собственной жизнью, блуждая по губам с загадочной отрешенностью, словно ей было ведомо неведомое.
Трогательно-нелепое сочетание блаженного выражения и аляповатого грима почему-то особенно полюбилось публике, что было только на руку артисту: владеть лицом он научился давно, и трудно было заподозрить, что мысли его бесконечно далеки от арены. В его арсенале было множество трюков для развлечения почтеннейшей публики, но один заслуживает отдельного рассказа. Размалеванный паяц дерзнул изобразить Чудо Восхождения.
Огюст ждал, когда белая лошадь с золотистой до земли — гривой ткнется теплой мордой ему в затылок. Это прикосновение напоминало прощальный поцелуй, неслышный, как капелька росы, мимолетной лаской сбегающая по зеленой травинке. В этот миг Огюст словно пробуждался ото сна.
По вечерам, когда солнце тонуло за горизонтом, Огюст выходил на островок света, отгороженный от остального мира пурпурным бархатом циркового барьера. Он делил этот островок с существами и предметами, которые, оживая в огнях рампы, помогали ему творить Чудо. Стол, стул, ковер; лошадь, колокол, бумажный обруч; автомобильная покрышка, луна, пригвожденная к куполу цирка, и, конечно же, веревочная лестница. С этим нехитрым реквизитом Огюст из вечера в вечер разыгрывал мистерию Познания и Искупления.
По черным рядам хищно скользили лучи прожекторов, выхватывая из темноты зачарованные лица зрителей, и, облизнув их, неслись дальше, словно обводя сверкающим языком зияющую пасть в поисках недостающего клыка. Рой пылинок, выхваченных вспышками магния, обволакивал музыкантов, словно в забытьи обхвативших свои инструменты. В прихотливой игре теней они напоминали колышущийся на ветру тростник. Под глухой барабанный вздох, извиваясь, выползал человек-змея, трубный глас ликующе встречал лихого наездника, презревшего седло. Когда из-за кулис выходил Огюст, раздавалась жалобная песня смычка, а пока клоун дурачился, ему вторило насмешливое кукование кларнета. Но стоило начаться перевоплощению, как оркестр, встрепенувшись, принимался нанизывать звуки на невидимую спираль, которая, словно карусельный вихрь — расписную лошадку, затягивала и увлекала за собой артиста.
По вечерам, накладывая грим, Огюст возвращался к давнему спору со своим зеркальным двойником. Тюленей сколько ни дрессируй, они ластоногими были, ими и останутся. Лошадь, даже со звездой во лбу, — всего лишь лошадь. Стол… ну, тут все понятно. А что Огюст? Он же человек! Ему доступно большее! Он властен над людскими чувствами. Хотя рассмешить или довести до слез — дело нехитрое. Это клоун понял задолго до того, как пришел в цирк. Но ему хотелось большего. Хотелось делать людей счастливыми, дарить радость чистую, всесозидающую, а не подсовывать суррогат из смешков и хихиканья под непременное шуршание конфетных фантиков. Это стремление и привело Огюста к подножию веревочной лестницы. Ощутить состояние, близкое к трансу, ему самому удалось лишь единожды, и то по случайности; правда, при этом он не смог доиграть представление, начисто позабыв свою роль… Когда он очнулся, ошалевший и испуганный, зал взорвался аплодисментами. На следующий вечер Огюст попытался повторить этот трюк в надежде, что обезличенный бессмысленный смех, больше похожий на вороний клёкот, сменится общим радостным ликованием. Но увы! — его по-прежнему ждало надоевшее потное рукоплескание влажных ладоней.
Необъяснимый успех коротенького номера раздражал Огюста. Гогот толпы резал слух. Но однажды вместо смеха раздалось улюлюканье, свист, на арену полетели шляпы и объедки. Огюст вновь нечаянно застрял на грани реальности и вымысла. Полчаса зрители терпеливо ждали, потом по рядам пополз недоуменный шепоток, быстро сменившийся возмущенным гулом… А потом раздался негодующий рев… Придя в себя, Огюст обнаружил, что лежит в своей гримерке, а над ним склонилось озабоченное лицо доктора. Вместо лица у клоуна было сплошное месиво из ссадин и кровоподтеков. На гриме уродливо запеклись багровые сгустки. Казалось, клоун побывал в лапах мясника-садиста.
Закулисье беспощадно. Администрация цирка немедля расторгла контракт, и Огюст оказался выброшенным из своего привычного мира. Дважды в одну реку не входят, решил он и отправился куда глаза глядят. Оставаясь неузнанным, тенью скользил среди тех, кого учил смеяться. Он не винил людей за короткую память, но в его сердце поселилась тоска. На глаза то и дело наворачивались слезы. Поначалу он не придавал им значения. Смахивая непрошеную влагу, говорил себе, что просто не успел привыкнуть к этой новой жизни, жизни без цирка, что скоро все образуется. Но шли месяцы, а ничего не менялось. Огюст страдал, чувствуя, что лишился чего-то очень важного. Не работы, заключавшейся в том, чтобы веселить народ, — нет, он утратил нечто большее, без чего жизнь теряет смысл. Он долго ломал себе голову и однажды понял, что просто-напросто забыл, каково это — быть счастливым. Потрясенный своим открытием, он выскочил на улицу, поймал такси и попросил отвезти его за город. Водитель вопросительно обернулся.
— Все равно куда, лишь бы там были деревья, — поторопил пассажир. — Только умоляю, скорей! Это вопрос жизни и смерти.
За угольным складом одиноко торчало чахлое деревце. Огюст велел остановиться.
— Вы уверены, что это то, что вам нужно? — удивился водитель.
— Да-да, я выйду здесь, оставьте меня, — последовал резкий ответ.
Огюст тщетно силился воскресить в памяти хотя бы отголосок того настроения, которое прежде служило прелюдией его вечернему выступлению. Палящее солнце нестерпимо жгло глаза. «Надо дождаться ночи, — подумал он, — скоро выйдет луна и все встанет на свои места». Клоун задремал. Ему привиделся странный и тревожный сон. Он вновь стоял на арене. Ничего не изменилось, разве что цирк был какой-то странный. Без купола, без стен. Высоко в небе леденела ненарисованная луна. Казалось, она стремительно несется сквозь недвижные облака. Вместо зрительных рядов дыбился к звездам бескрайний гигантский вал. В воздухе трепетала жуткая, оглушительная тишина. Откуда-то пришло понимание, что этот вал — живой и что не из капель он, а из тел человеческих. Оцепенев от ужаса, Огюст судорожно соображал, как и зачем попал сюда. Он казался себе жалкой пылинкой, затерявшейся на пороге Вечности. Время остановило свой бег, Огюст содрогнулся от пронзительного одиночества. Наверное, таким же покинутым и отвергнутым чувствовал себя перед казнью Иисус Христос. Человек заметался в поисках выхода. Но выхода не было. В отчаянии он вцепился в лестницу и начал лихорадочно карабкаться вверх. Остановившись, чтобы перевести дух, клоун опасливо скосил глаза вниз. Далеко под ним маячило крохотное пятнышко арены. Огюст поднял голову.
Лестница, теряясь в облаках, впивалась в бархат неба, по которому рассыпались кляксы звезд. Веревочные перекладины змеились до самой луны. Ледяной диск поблескивал тускло и безразлично, словно примерз к черной кромешности ночи. Огюст заплакал. Тихие всхлипы перешли в рыдания. Вдруг откуда-то донесся еле слышный гул. Он нарастал, набирал силу, в нем уже можно было различить стоны и рыдания сонма прикованных. «Чистилище! — мелькнуло в голове. — На погибель или новое рождение обрек меня Господь? » Сознание покинуло Огюста, пальцы разжались, и он полетел в пустоту. Земля стремительно приближалась. Еще мгновенье, и его расплющит в лепешку. Казалось, смерть неминуема, слишком мало осталось крупиц времени. Перед Огюстом пронеслась вся его жизнь. Но самого главного, того, ради чего он прожил ее, он так и не сумел разглядеть. И вдруг лезвием сверкнуло воспоминание, отдаляя последнюю черту. «Это мой последний шанс», — понял Огюст. Будучи на волосок от небытия, теряя жизнь — высший дар Создателя, он совершил невозможное. Изловчившись, ухватился за ускользающую секунду и стал делить на мириады ей подобных. Светлые минуты, выпавшие ему за сорок лет, разом померкли по сравнению с блаженством, которое он испытывал сейчас, любовно лелея отвоеванные у Вечности призрачные дребезги времени. И вдруг сотканная только что паутина Безвременья накрыла его, стерев память о прошлом.
Наваждение настолько опустошило Огюста, что весь следующий день он провалялся в постели. Прожорливой саранчой вокруг него роились неясные смутные образы, но сколько он ни старался, так и не понял, ни что они означают, ни откуда взялись. Изнемогая от бесплодной борьбы с призраками, он бежал от них на улицу, надеясь затеряться в людской толпе. Смеркалось. Он не сразу вспомнил, как и почему оказался в этом городе. Да и в каком в «этом»?
На окраине он набрел на труппу бродячих акробатов, из тех, что кочуют из города в город, коротая ночи под открытым небом. Отчаянно заколотилось сердце. Рванувшись к ближайшему из фургонов, стоявших в подобии круга, Огюст нерешительно занес ногу над невысокой ступенькой. Вдруг послышалось негромкое ржание, и в затылок ему ткнулась теплая лошадиная морда. Клоуна охватило то самое, давно забытое ощущение счастья. Охнув, он обхватил животное за шею, словно встретил старого друга, которого уже не чаял увидеть.
Дверь отворилась. Раздался приглушенный женский возглас. От неожиданности человек отпрянул от деревянной лесенки.
— Не бойтесь, это всего лишь я, Огюст.
— Огюст? Не знаю никакого Огюста.
— Простите великодушно, — пробормотал он извиняющимся тоном. — Я, пожалуй, пойду.
Он попятился, но неожиданный оклик заставил его замереть:
— Куда же ты? Огюст, вернись!
Он медленно повернулся, губы задрожали в робкой улыбке. Женщина птицей метнулась ему навстречу. Огюста охватила паника. Он хотел убежать, но не успел. Теплые руки обвились вокруг шеи.
— Это ты? Неужели это ты? Подумать только, а я сразу-то и не признала тебя!
Огюст обмер. С тех пор как он оставил цирк, его впервые кто-то узнал. Женщина покрывала его лицо торопливыми поцелуями.
— Простите, нельзя ли попросить у вас немного сахара? — Он осторожно высвободился из кольца объятий.
— Сахара?!
— Да, для лошади.
Женщина скрылась за порогом. Огюст в растерянности топтался на шатких ступеньках. Лошадь доверчиво тыкалась в него мягкими губами… Из-за деревьев, неровно подрагивая, выползла луна. На него снизошел удивительный покой, он впал в какое-то странное полузабытье.
Хозяйка кибитки спрыгнула на землю, задев широким подолом юбки его плечо.
— Мы думали, ты умер, — сказала она, садясь на траву возле его ног. — Конечно, сначала мы искали тебя, — спохватившись, добавила она, протягивая сахар, — а потом…
Огюст молча слушал, а женщина все говорила и говорила. Ее слова доходили до него как сквозь туман. Он боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть пронизывавшее его с ног до головы удивительное ощущение покоя. Шершавый язык лизнул ладонь. Огюсту казалось, что он стоит на грани, по одну сторону которой свисает лестница в небо, а по другую — бушует восторженное неистовство зала.
Огюст даже не вспомнил о нехитрых своих пожитках, брошенных в отеле. Лежа у костра в волшебном круге кибиток, он вглядывался в пронзительный холод лунного неба. Решение пришло само. Он пойдет за труппой, куда бы она ни направлялась. За свое инкогнито он был спокоен — циркачи умеют хранить чужие тайны.
Огюст помогал ставить шатры, растягивать канаты, раскатывать ковровые дорожки. Поил лошадей, ухаживал за животными, хватался за любую работу. У него не было ни одной свободной минуты, и он был счастлив. Жизнь обрела смысл и заиграла всеми цветами радуги. Он упивался неведомой прежде роскошью быть зрителем. Его восхищала бесшабашная удаль наездников. Он заново открывал для себя безмолвную речь пантомимы, задевавшую потаенные струны его души. Огюст шалел от своей неожиданной свободы. Свободы от необходимости гримироваться, кривляться, раскланиваться. С наслаждением вдыхая запах опилок, он упивался незамысловатой обыденностью своей новой жизни. Он больше не выходил по вечерам на манеж, но, как и прежде, продолжал жить цирком, отдавая ему всего себя. И что он так цеплялся за свой дар? Огюст больше не срывал аплодисментов, его никто не узнавал — зрительская память коротка, любовь недолговечна; но он получал нечто несравненно большее, более надежное, что ли… Улыбки. Так улыбаются случайным прохожим. Огюст радовался им, как радуется бездомный бродяга, подбрасывая на ладони насыпанную щедрым гулякой горсть медяков. Их звон подчас приятнее глухого шелеста хрустких купюр.
В лучах этих улыбок оттаивало его сердце. В благодарность Огюст готов был трудиться день и ночь не покладая рук. От него этого никто не требовал, просто он теперь так чувствовал. «A votreservice1», — тихонько повторял он про себя. «A votreservice», — шептал он, заходя в зверинец. «Avotreservice», — приветствовал кобылу, заходя в стойло, чтобы почистить денник. «A votreservice», — подмигивал тюленям, похлопывая мокрые черные блестящие спины. Выходя вечером из шатра на гудящих от усталости ногах, Огюст всматривался в темноту, словно пытаясь проникнуть сквозь невидимый занавес, милосердно избавивший его от искушения славой, и неслышно бормотал себе под нос: «Avoitreservice,GrandSeigneur!2»
Он никогда не испытывал такого покоя, никогда не жил в таком ладу с самим собой, не знал, что можно быть счастливым просто потому, что наступил новый день. Когда платили жалованье, Огюст брал все свои скудные сбережения и отправлялся в город. Бродил по маленьким магазинчикам, покупал подарки. Детям и животным. Себе — только табак.
Однажды заболел клоун Антуан. Кто-то на бегу крикнул об этом Огюсту, когда тот ставил заплаты на свои видавшие виды брюки. Не поднимая головы, он пробормотал какие-то сочувственные слова. И тут его словно током ударило. Вот оно! Наверняка его попросят заменить Антуана. Огюста бросило в жар. Надо собраться с мыслями, приказал он себе, чтобы не ударить лицом в грязь, когда придет время принять решение…
Он весь измаялся, ожидая, что за ним придут, ведь, кроме него, заменить заболевшего артиста было некем. Но никто не появился. Что же они медлят? Бывший клоун отложил свое рукоделие и вышел из каморки в надежде попасться кому-нибудь на глаза. Но увы! До него никому не было дела.
Не выдержав, он решил напомнить о себе сам. А почему бы и нет? Он полон сил, энергии и с радостью выручит своих товарищей. Изобразить стол? Пожалуйста! Стул? Запросто! Лестницу? Нет проблем! Он ведь один из них… Такой же, как они!
— Послушайте, — он ухватил за рукав пробегающего мимо директора труппы, — я мог бы заменить Антуана сегодня вечером. Если хотите… В-вот… — выпалил он на одном дыхании и, поколебавшись, добавил: — Если, конечно, у вас нет на примете никого другого.
— Спасибо, дружище, сам знаешь, что никого нет… Так великодушно с твоей стороны…
— Вы мне не доверяете? — в запальчивости воскликнул Огюст. — Боитесь, что я потерял форму?
— Ну что ты! Наоборот, это большая честь для нас…
— Но тогда почему?.. — не унимался клоун, и тут он почувствовал, что невольно затронул какую-то щекотливую тему.
— Ммм, дело в то-о-ом, — растягивая слова, начал неохотно директор. — Понимаешь, тут такое дело… мы тут уже говорили. Ты — кумир, тебя помнят. И если ты выйдешь… вместо Антуана… черт, ну что я мямлю, как рохля… Да не стой ты столбом и не смотри на меня так! Как тебе объяснить… нам бы не хотелось ворошить прошлое… Понимаешь?
У Огюста защипало глаза. Он схватил директора за руки и умоляюще посмотрел на него.
— Только сегодня! Позвольте мне выйти сегодня, — горячо заговорил он. — Клянусь, я вас не подведу! Вы не пожалеете… Я отработаю… сколько скажете! Неделю, месяц, полгода! Я так давно мечтал об этом… Прошу вас, не отказывайте мне…
Огюст сидел перед зеркалом. Вернулась давняя привычка подолгу всматриваться в свое отражение перед тем, как начать гримироваться. Так ему было проще вживаться в роль. Он смотрел на печальное лицо зеркального двойника и вдруг начинал быстрыми движениями стирать его и наносить новый образ. Тот, который знала публика и который она принимала за настоящее лицо Огюста. На самом деле настоящего Огюста не знал никто, даже его друзья… Впрочем, и друзей-то у него не было. За славу приходилось расплачиваться одиночеством.
Он вспомнил вечера, проведенные в маленькой, похожей на эту гримерке. И неожиданно понял, что жизнь, которую он так ревниво оберегал, меняя маски, чтобы не дай бог никто не разглядел его подлинные черты, была вовсе не жизнью, даже не тенью жизни. Так, суета да маета… Настоящая жизнь началась в тот день, когда он нанялся в работники в бродячую труппу. Все ненужное, наносное развеялось как дым. Огюст даже не заметил, когда это произошло. Он делал то, что было нужно в данный момент, наравне со всеми — и был счастлив этим. Сегодня он выйдет к зрителям не как любимец публики Огюст, а как безвестный коверный Антуан. Обойденный славой, тот тянул свою лямку и относился к цирку не как к искусству, а как к ремеслу. Зрители платили ему за это снисходительным равнодушием, едва ли замечая разницу между ним и дрессированным тюленем.
Огюст вдруг встрепенулся. Он успел привыкнуть к тихой и спокойной жизни. Не дай бог, его узнают! То-то поднимется переполох! От него так просто не отстанут, за ним начнется настоящая охота, придется объяснять свое исчезновение, отбиваться от уговоров вернуться в суматошный мир vedettes3. Кто знает, как далеко может зайти публика, у которой отняли любимую игрушку, клоуна, кумира! С нее станется и растерзать виновника на части. А Огюст был и кумиром, и виновником…
В дверь постучали. Перекинувшись с вошедшим парой фраз о предстоящем выступлении, Огюст справился об Антуане.
— Ему лучше?
— Наоборот, — последовал мрачный ответ. — Никто ничего не понимает. Может, зайдешь к нему перед выходом, а?
— О чем разговор! Только догримируюсь…
Антуан беспокойно метался на постели. Склонившись над изголовьем, Огюст осторожно тронул бессильно свешивающуюся с одеяла руку:
— Бедняга, чем тебе помочь?
Антуан уставился на него долгим пустым взглядом… Он смотрел так, словно перед ним было зеркало. Огюст понимал, что творится у того на душе.
— Это я, Огюст.
— Я узнал тебя, — прошептал больной. — Это ты… А мог быть и я. Никто не заметил бы разницы. Но ты знаменитость, а я как был ничтожеством, так им и останусь.
— Знаешь, давеча и я думал примерно так же. — Губы Огюста тронула горькая усмешка. — Не бери в голову. Это все пустое. Маскарад. Немного краски, парик, шутовской балахон… И все, тебя нет. Все мы ничтожества. И вместе с тем человеки. Они вовсе не нам хлопают, а себе. Дружище, я хочу сказать тебе то, что сам недавно понял. Главное — оставаться собой. Это великое искусство. Как? В том-то и закавыка. Это самое трудное, потому что не требует от тебя никаких усилий. Не нужно никому и ничему подражать, не нужно строить из себя мудреца или корчить недоумка… Понимаешь, о чем я? Надо просто говорить своим голосом и заниматься… э-э-э… любимым делом. Ничего не происходит просто так, во всем заложен смысл. Поверь, простая улыбка, адресованная тебе, ничуть не хуже хохочущих рож, пусть даже они хохочут благодаря твоему искусству. Каждому свое. Некоторым для счастья довольно и улыбки. Можно быть счастливым, расчищая уличную слякоть. Главное — чтоб об этом никто не догадался. Потому что стоит им раскрыть твою тайну, пиши пропало! Тебя втопчут в ту самую слякоть, позабыв, что по чистому тротуару ходить куда приятней. Обвинят во всех смертных грехах. Начнут пенять на твою гордыню. Толпа снисходительна, лишь пока считает, что она тебя осчастливила. Что-то, дружище, я совсем разболтался. В общем, я хотел сказать, что сегодня ты сделал мне подарок. Сегодня я сыграю тебя, оставаясь собой. Это больше, чем быть просто собой, compris4?
Огюст умолк, чтобы дать Антуану возможность переварить услышанное, и тут у него вдруг мелькнула в голове мысль, настолько безумная, что он поспешно прикрыл ладошкой рот, чтобы не дать ей вырваться, пусть дозреет. Клоун заторопился, игра была рискованной, но она стоила свеч, а зажечь их можно было, только выйдя на манеж.
— Слушай, Тони, — слова прозвучали немного грубовато, словно Огюст пытался сгладить какую-то неловкость, — сегодня, ну в крайнем случае завтра я тебя подменю, а там, глядишь, всё и наладится. Я по горло сыт своим клоунством, с меня хватит. Главное, ты выздоравливай поскорей… — Огюст кашлянул в кулак. — Ты мечтал о славе? Не хочу загадывать, но, кто знает, может, эта мечта не так уж и несбыточна. У меня тут кое-какая идейка возникла! Я пойду, а ты спи. Завтра договорим… — Огюст осторожно потрепал товарища по плечу, словно хотел подтолкнуть того к выздоровлению. Выходя, он краем глаза заметил, что губы больного слабо шевельнулись в подобии улыбки. Он мягко притворил за собой дверь и на цыпочках вышел в темноту.
Захвативший его замысел приобретал все более отчетливые очертания. Дрожа от возбуждения, Огюст подгонял тягучее время. «Погодите, я вам сейчас устрою такое представление, какого вы еще никогда не видели! Сейчас вы узнаете, что такое клоун! » Он шевелил губами, подпрыгивал на ходу и размахивал руками. Казалось, он слегка не в себе. Впрочем, так оно и было. Но вот объявили его выход. Стоило Огюсту шагнуть на усыпанную опилками арену, привычно сощуриться от слепящих софитов, услышать всхлипывающее треньканье оркестра, как в него будто бес вселился. Он выделывал такие антраша, выписывал такие коленца, какие ему прежде и не снились. Его словно направляла и вела какая-то неведомая рука. Он дарил зрителям нового кумира, и этим кумиром был Антуан. Если бы только тот мог это видеть! Если бы мог присутствовать на собственном debut!
Зал, затаив дыхание, во все глаза следил за преобразившимся за одну ночь «Антуаном». Артист был неистощим на выдумки. «Погодите, — бормотал он, — это цветочки. Это только начало, вы присутствуете при рождении Клоуна. Антуан еще не вылупился, не встал на ноги. Ах, вы его не знаете? Ничего, еще узнаете! »
После первой репризы вокруг Огюста столпилась взволнованная труппа.
— Опомнись! Ты же погубишь Антуана!!! — хватался за голову директор.
— Наоборот! Я вылеплю его заново! Терпение, друзья, умоляю, наберитесь терпения! Все будет хорошо!
— Это уже хорошо, слишком хорошо! Остановись! Иначе Антуану конец!
На препирательства не было времени. К выходу готовились акробаты, и надо было расчистить для них арену.
Когда вновь объявили клоунов, по залу прокатилась волна оживления. Едва Огюст показался из-за кулис, народ впал в неистовство. Все повскакивали со своих мест, захлопали в ладоши, засвистели… «Антуан! Антуан! » — скандировала публика.
Обычно Антуан выступал с одним-единственным сольным номером, плоские шутки которого давным-давно набили оскомину и зрителям, и ему самому. Огюст нередко прикидывал, как бы он сам обыграл ту или иную сценку, что подправил, дабы облагородить это убожество. В такие минуты он казался себе мастером, который доводит до ума наспех намалеванную нерадивыми учениками картину… Тутштрих, там мазок, в итоге от оригинала не остается ничего, кроме разве что самой темы, и рождается Чудо.
Огюст шаманил. Терять — что ему, что Антуану, — было нечего, а между тем вдохновение безудержно выплескивалось на холст арены. Отмороженный номер оживал с каждым новым жестом, гримасой, поворотом головы. Ни одна мелочь не ускользала от внимания Огюста, попутно запоминавшего, на что обратить внимание товарища, чтобы тот сам удерживал свою жар-птицу. Огюст был одновременно Творцом, Антуаном, и при этом оставался собой. А вдалеке уже маячила четвертая субстанция, которой вскоре предстояло обрести более четкие формы. Антуану предстояло стать Великим Лицедеем. Огюст щедро вдыхал жизнь в свое творение, стараясь, однако, не переборщить со слабостями, присущими человеческому существу. Кумиру они ни к чему! Чем больше он об этом думал (удивительно, право, сколько мыслей может одновременно вертеться в голове, пока произносишь слова простенького текста!), тем больше убеждался в правильности своего шага. Клоуна Огюста больше не существовало. Но и новым Антуаном Огюст становиться не собирался. Он хотел прославить настоящего Антуана, чтобы больше никто никогда и не вспомнил об Огюсте.
На следующий день местные газеты пестрели хвалебными откликами. Огюст с директором помалкивали, кроме артистов труппы, о болезни клоуна никто не знал, а тот пребывал в счастливом неведении о своем грандиозном будущем, посему перспективы рисовались весьма многообещающими.
Огюсту не терпелось навестить Антуана. Он счел, что вываливать ворох газет на больного пока не стоит, а вот намекнуть на благоприятные перемены будет в самый раз. А то от обрушившегося как снег на голову успеха бедняга может и умом тронуться. Огюст подготовился к визиту, старательно продумал, что скажет Антуану. Ему даже в голову не приходило, что его подопечный может не оценить вчерашней авантюры по достоинству.
Трогательно-нелепое сочетание блаженного выражения и аляповатого грима почему-то особенно полюбилось публике, что было только на руку артисту: владеть лицом он научился давно, и трудно было заподозрить, что мысли его бесконечно далеки от арены. В его арсенале было множество трюков для развлечения почтеннейшей публики, но один заслуживает отдельного рассказа. Размалеванный паяц дерзнул изобразить Чудо Восхождения.
Огюст ждал, когда белая лошадь с золотистой до земли — гривой ткнется теплой мордой ему в затылок. Это прикосновение напоминало прощальный поцелуй, неслышный, как капелька росы, мимолетной лаской сбегающая по зеленой травинке. В этот миг Огюст словно пробуждался ото сна.
По вечерам, когда солнце тонуло за горизонтом, Огюст выходил на островок света, отгороженный от остального мира пурпурным бархатом циркового барьера. Он делил этот островок с существами и предметами, которые, оживая в огнях рампы, помогали ему творить Чудо. Стол, стул, ковер; лошадь, колокол, бумажный обруч; автомобильная покрышка, луна, пригвожденная к куполу цирка, и, конечно же, веревочная лестница. С этим нехитрым реквизитом Огюст из вечера в вечер разыгрывал мистерию Познания и Искупления.
По черным рядам хищно скользили лучи прожекторов, выхватывая из темноты зачарованные лица зрителей, и, облизнув их, неслись дальше, словно обводя сверкающим языком зияющую пасть в поисках недостающего клыка. Рой пылинок, выхваченных вспышками магния, обволакивал музыкантов, словно в забытьи обхвативших свои инструменты. В прихотливой игре теней они напоминали колышущийся на ветру тростник. Под глухой барабанный вздох, извиваясь, выползал человек-змея, трубный глас ликующе встречал лихого наездника, презревшего седло. Когда из-за кулис выходил Огюст, раздавалась жалобная песня смычка, а пока клоун дурачился, ему вторило насмешливое кукование кларнета. Но стоило начаться перевоплощению, как оркестр, встрепенувшись, принимался нанизывать звуки на невидимую спираль, которая, словно карусельный вихрь — расписную лошадку, затягивала и увлекала за собой артиста.
По вечерам, накладывая грим, Огюст возвращался к давнему спору со своим зеркальным двойником. Тюленей сколько ни дрессируй, они ластоногими были, ими и останутся. Лошадь, даже со звездой во лбу, — всего лишь лошадь. Стол… ну, тут все понятно. А что Огюст? Он же человек! Ему доступно большее! Он властен над людскими чувствами. Хотя рассмешить или довести до слез — дело нехитрое. Это клоун понял задолго до того, как пришел в цирк. Но ему хотелось большего. Хотелось делать людей счастливыми, дарить радость чистую, всесозидающую, а не подсовывать суррогат из смешков и хихиканья под непременное шуршание конфетных фантиков. Это стремление и привело Огюста к подножию веревочной лестницы. Ощутить состояние, близкое к трансу, ему самому удалось лишь единожды, и то по случайности; правда, при этом он не смог доиграть представление, начисто позабыв свою роль… Когда он очнулся, ошалевший и испуганный, зал взорвался аплодисментами. На следующий вечер Огюст попытался повторить этот трюк в надежде, что обезличенный бессмысленный смех, больше похожий на вороний клёкот, сменится общим радостным ликованием. Но увы! — его по-прежнему ждало надоевшее потное рукоплескание влажных ладоней.
Необъяснимый успех коротенького номера раздражал Огюста. Гогот толпы резал слух. Но однажды вместо смеха раздалось улюлюканье, свист, на арену полетели шляпы и объедки. Огюст вновь нечаянно застрял на грани реальности и вымысла. Полчаса зрители терпеливо ждали, потом по рядам пополз недоуменный шепоток, быстро сменившийся возмущенным гулом… А потом раздался негодующий рев… Придя в себя, Огюст обнаружил, что лежит в своей гримерке, а над ним склонилось озабоченное лицо доктора. Вместо лица у клоуна было сплошное месиво из ссадин и кровоподтеков. На гриме уродливо запеклись багровые сгустки. Казалось, клоун побывал в лапах мясника-садиста.
Закулисье беспощадно. Администрация цирка немедля расторгла контракт, и Огюст оказался выброшенным из своего привычного мира. Дважды в одну реку не входят, решил он и отправился куда глаза глядят. Оставаясь неузнанным, тенью скользил среди тех, кого учил смеяться. Он не винил людей за короткую память, но в его сердце поселилась тоска. На глаза то и дело наворачивались слезы. Поначалу он не придавал им значения. Смахивая непрошеную влагу, говорил себе, что просто не успел привыкнуть к этой новой жизни, жизни без цирка, что скоро все образуется. Но шли месяцы, а ничего не менялось. Огюст страдал, чувствуя, что лишился чего-то очень важного. Не работы, заключавшейся в том, чтобы веселить народ, — нет, он утратил нечто большее, без чего жизнь теряет смысл. Он долго ломал себе голову и однажды понял, что просто-напросто забыл, каково это — быть счастливым. Потрясенный своим открытием, он выскочил на улицу, поймал такси и попросил отвезти его за город. Водитель вопросительно обернулся.
— Все равно куда, лишь бы там были деревья, — поторопил пассажир. — Только умоляю, скорей! Это вопрос жизни и смерти.
За угольным складом одиноко торчало чахлое деревце. Огюст велел остановиться.
— Вы уверены, что это то, что вам нужно? — удивился водитель.
— Да-да, я выйду здесь, оставьте меня, — последовал резкий ответ.
Огюст тщетно силился воскресить в памяти хотя бы отголосок того настроения, которое прежде служило прелюдией его вечернему выступлению. Палящее солнце нестерпимо жгло глаза. «Надо дождаться ночи, — подумал он, — скоро выйдет луна и все встанет на свои места». Клоун задремал. Ему привиделся странный и тревожный сон. Он вновь стоял на арене. Ничего не изменилось, разве что цирк был какой-то странный. Без купола, без стен. Высоко в небе леденела ненарисованная луна. Казалось, она стремительно несется сквозь недвижные облака. Вместо зрительных рядов дыбился к звездам бескрайний гигантский вал. В воздухе трепетала жуткая, оглушительная тишина. Откуда-то пришло понимание, что этот вал — живой и что не из капель он, а из тел человеческих. Оцепенев от ужаса, Огюст судорожно соображал, как и зачем попал сюда. Он казался себе жалкой пылинкой, затерявшейся на пороге Вечности. Время остановило свой бег, Огюст содрогнулся от пронзительного одиночества. Наверное, таким же покинутым и отвергнутым чувствовал себя перед казнью Иисус Христос. Человек заметался в поисках выхода. Но выхода не было. В отчаянии он вцепился в лестницу и начал лихорадочно карабкаться вверх. Остановившись, чтобы перевести дух, клоун опасливо скосил глаза вниз. Далеко под ним маячило крохотное пятнышко арены. Огюст поднял голову.
Лестница, теряясь в облаках, впивалась в бархат неба, по которому рассыпались кляксы звезд. Веревочные перекладины змеились до самой луны. Ледяной диск поблескивал тускло и безразлично, словно примерз к черной кромешности ночи. Огюст заплакал. Тихие всхлипы перешли в рыдания. Вдруг откуда-то донесся еле слышный гул. Он нарастал, набирал силу, в нем уже можно было различить стоны и рыдания сонма прикованных. «Чистилище! — мелькнуло в голове. — На погибель или новое рождение обрек меня Господь? » Сознание покинуло Огюста, пальцы разжались, и он полетел в пустоту. Земля стремительно приближалась. Еще мгновенье, и его расплющит в лепешку. Казалось, смерть неминуема, слишком мало осталось крупиц времени. Перед Огюстом пронеслась вся его жизнь. Но самого главного, того, ради чего он прожил ее, он так и не сумел разглядеть. И вдруг лезвием сверкнуло воспоминание, отдаляя последнюю черту. «Это мой последний шанс», — понял Огюст. Будучи на волосок от небытия, теряя жизнь — высший дар Создателя, он совершил невозможное. Изловчившись, ухватился за ускользающую секунду и стал делить на мириады ей подобных. Светлые минуты, выпавшие ему за сорок лет, разом померкли по сравнению с блаженством, которое он испытывал сейчас, любовно лелея отвоеванные у Вечности призрачные дребезги времени. И вдруг сотканная только что паутина Безвременья накрыла его, стерев память о прошлом.
Наваждение настолько опустошило Огюста, что весь следующий день он провалялся в постели. Прожорливой саранчой вокруг него роились неясные смутные образы, но сколько он ни старался, так и не понял, ни что они означают, ни откуда взялись. Изнемогая от бесплодной борьбы с призраками, он бежал от них на улицу, надеясь затеряться в людской толпе. Смеркалось. Он не сразу вспомнил, как и почему оказался в этом городе. Да и в каком в «этом»?
На окраине он набрел на труппу бродячих акробатов, из тех, что кочуют из города в город, коротая ночи под открытым небом. Отчаянно заколотилось сердце. Рванувшись к ближайшему из фургонов, стоявших в подобии круга, Огюст нерешительно занес ногу над невысокой ступенькой. Вдруг послышалось негромкое ржание, и в затылок ему ткнулась теплая лошадиная морда. Клоуна охватило то самое, давно забытое ощущение счастья. Охнув, он обхватил животное за шею, словно встретил старого друга, которого уже не чаял увидеть.
Дверь отворилась. Раздался приглушенный женский возглас. От неожиданности человек отпрянул от деревянной лесенки.
— Не бойтесь, это всего лишь я, Огюст.
— Огюст? Не знаю никакого Огюста.
— Простите великодушно, — пробормотал он извиняющимся тоном. — Я, пожалуй, пойду.
Он попятился, но неожиданный оклик заставил его замереть:
— Куда же ты? Огюст, вернись!
Он медленно повернулся, губы задрожали в робкой улыбке. Женщина птицей метнулась ему навстречу. Огюста охватила паника. Он хотел убежать, но не успел. Теплые руки обвились вокруг шеи.
— Это ты? Неужели это ты? Подумать только, а я сразу-то и не признала тебя!
Огюст обмер. С тех пор как он оставил цирк, его впервые кто-то узнал. Женщина покрывала его лицо торопливыми поцелуями.
— Простите, нельзя ли попросить у вас немного сахара? — Он осторожно высвободился из кольца объятий.
— Сахара?!
— Да, для лошади.
Женщина скрылась за порогом. Огюст в растерянности топтался на шатких ступеньках. Лошадь доверчиво тыкалась в него мягкими губами… Из-за деревьев, неровно подрагивая, выползла луна. На него снизошел удивительный покой, он впал в какое-то странное полузабытье.
Хозяйка кибитки спрыгнула на землю, задев широким подолом юбки его плечо.
— Мы думали, ты умер, — сказала она, садясь на траву возле его ног. — Конечно, сначала мы искали тебя, — спохватившись, добавила она, протягивая сахар, — а потом…
Огюст молча слушал, а женщина все говорила и говорила. Ее слова доходили до него как сквозь туман. Он боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть пронизывавшее его с ног до головы удивительное ощущение покоя. Шершавый язык лизнул ладонь. Огюсту казалось, что он стоит на грани, по одну сторону которой свисает лестница в небо, а по другую — бушует восторженное неистовство зала.
Огюст даже не вспомнил о нехитрых своих пожитках, брошенных в отеле. Лежа у костра в волшебном круге кибиток, он вглядывался в пронзительный холод лунного неба. Решение пришло само. Он пойдет за труппой, куда бы она ни направлялась. За свое инкогнито он был спокоен — циркачи умеют хранить чужие тайны.
Огюст помогал ставить шатры, растягивать канаты, раскатывать ковровые дорожки. Поил лошадей, ухаживал за животными, хватался за любую работу. У него не было ни одной свободной минуты, и он был счастлив. Жизнь обрела смысл и заиграла всеми цветами радуги. Он упивался неведомой прежде роскошью быть зрителем. Его восхищала бесшабашная удаль наездников. Он заново открывал для себя безмолвную речь пантомимы, задевавшую потаенные струны его души. Огюст шалел от своей неожиданной свободы. Свободы от необходимости гримироваться, кривляться, раскланиваться. С наслаждением вдыхая запах опилок, он упивался незамысловатой обыденностью своей новой жизни. Он больше не выходил по вечерам на манеж, но, как и прежде, продолжал жить цирком, отдавая ему всего себя. И что он так цеплялся за свой дар? Огюст больше не срывал аплодисментов, его никто не узнавал — зрительская память коротка, любовь недолговечна; но он получал нечто несравненно большее, более надежное, что ли… Улыбки. Так улыбаются случайным прохожим. Огюст радовался им, как радуется бездомный бродяга, подбрасывая на ладони насыпанную щедрым гулякой горсть медяков. Их звон подчас приятнее глухого шелеста хрустких купюр.
В лучах этих улыбок оттаивало его сердце. В благодарность Огюст готов был трудиться день и ночь не покладая рук. От него этого никто не требовал, просто он теперь так чувствовал. «A votreservice1», — тихонько повторял он про себя. «A votreservice», — шептал он, заходя в зверинец. «Avotreservice», — приветствовал кобылу, заходя в стойло, чтобы почистить денник. «A votreservice», — подмигивал тюленям, похлопывая мокрые черные блестящие спины. Выходя вечером из шатра на гудящих от усталости ногах, Огюст всматривался в темноту, словно пытаясь проникнуть сквозь невидимый занавес, милосердно избавивший его от искушения славой, и неслышно бормотал себе под нос: «Avoitreservice,GrandSeigneur!2»
Он никогда не испытывал такого покоя, никогда не жил в таком ладу с самим собой, не знал, что можно быть счастливым просто потому, что наступил новый день. Когда платили жалованье, Огюст брал все свои скудные сбережения и отправлялся в город. Бродил по маленьким магазинчикам, покупал подарки. Детям и животным. Себе — только табак.
Однажды заболел клоун Антуан. Кто-то на бегу крикнул об этом Огюсту, когда тот ставил заплаты на свои видавшие виды брюки. Не поднимая головы, он пробормотал какие-то сочувственные слова. И тут его словно током ударило. Вот оно! Наверняка его попросят заменить Антуана. Огюста бросило в жар. Надо собраться с мыслями, приказал он себе, чтобы не ударить лицом в грязь, когда придет время принять решение…
Он весь измаялся, ожидая, что за ним придут, ведь, кроме него, заменить заболевшего артиста было некем. Но никто не появился. Что же они медлят? Бывший клоун отложил свое рукоделие и вышел из каморки в надежде попасться кому-нибудь на глаза. Но увы! До него никому не было дела.
Не выдержав, он решил напомнить о себе сам. А почему бы и нет? Он полон сил, энергии и с радостью выручит своих товарищей. Изобразить стол? Пожалуйста! Стул? Запросто! Лестницу? Нет проблем! Он ведь один из них… Такой же, как они!
— Послушайте, — он ухватил за рукав пробегающего мимо директора труппы, — я мог бы заменить Антуана сегодня вечером. Если хотите… В-вот… — выпалил он на одном дыхании и, поколебавшись, добавил: — Если, конечно, у вас нет на примете никого другого.
— Спасибо, дружище, сам знаешь, что никого нет… Так великодушно с твоей стороны…
— Вы мне не доверяете? — в запальчивости воскликнул Огюст. — Боитесь, что я потерял форму?
— Ну что ты! Наоборот, это большая честь для нас…
— Но тогда почему?.. — не унимался клоун, и тут он почувствовал, что невольно затронул какую-то щекотливую тему.
— Ммм, дело в то-о-ом, — растягивая слова, начал неохотно директор. — Понимаешь, тут такое дело… мы тут уже говорили. Ты — кумир, тебя помнят. И если ты выйдешь… вместо Антуана… черт, ну что я мямлю, как рохля… Да не стой ты столбом и не смотри на меня так! Как тебе объяснить… нам бы не хотелось ворошить прошлое… Понимаешь?
У Огюста защипало глаза. Он схватил директора за руки и умоляюще посмотрел на него.
— Только сегодня! Позвольте мне выйти сегодня, — горячо заговорил он. — Клянусь, я вас не подведу! Вы не пожалеете… Я отработаю… сколько скажете! Неделю, месяц, полгода! Я так давно мечтал об этом… Прошу вас, не отказывайте мне…
Огюст сидел перед зеркалом. Вернулась давняя привычка подолгу всматриваться в свое отражение перед тем, как начать гримироваться. Так ему было проще вживаться в роль. Он смотрел на печальное лицо зеркального двойника и вдруг начинал быстрыми движениями стирать его и наносить новый образ. Тот, который знала публика и который она принимала за настоящее лицо Огюста. На самом деле настоящего Огюста не знал никто, даже его друзья… Впрочем, и друзей-то у него не было. За славу приходилось расплачиваться одиночеством.
Он вспомнил вечера, проведенные в маленькой, похожей на эту гримерке. И неожиданно понял, что жизнь, которую он так ревниво оберегал, меняя маски, чтобы не дай бог никто не разглядел его подлинные черты, была вовсе не жизнью, даже не тенью жизни. Так, суета да маета… Настоящая жизнь началась в тот день, когда он нанялся в работники в бродячую труппу. Все ненужное, наносное развеялось как дым. Огюст даже не заметил, когда это произошло. Он делал то, что было нужно в данный момент, наравне со всеми — и был счастлив этим. Сегодня он выйдет к зрителям не как любимец публики Огюст, а как безвестный коверный Антуан. Обойденный славой, тот тянул свою лямку и относился к цирку не как к искусству, а как к ремеслу. Зрители платили ему за это снисходительным равнодушием, едва ли замечая разницу между ним и дрессированным тюленем.
Огюст вдруг встрепенулся. Он успел привыкнуть к тихой и спокойной жизни. Не дай бог, его узнают! То-то поднимется переполох! От него так просто не отстанут, за ним начнется настоящая охота, придется объяснять свое исчезновение, отбиваться от уговоров вернуться в суматошный мир vedettes3. Кто знает, как далеко может зайти публика, у которой отняли любимую игрушку, клоуна, кумира! С нее станется и растерзать виновника на части. А Огюст был и кумиром, и виновником…
В дверь постучали. Перекинувшись с вошедшим парой фраз о предстоящем выступлении, Огюст справился об Антуане.
— Ему лучше?
— Наоборот, — последовал мрачный ответ. — Никто ничего не понимает. Может, зайдешь к нему перед выходом, а?
— О чем разговор! Только догримируюсь…
Антуан беспокойно метался на постели. Склонившись над изголовьем, Огюст осторожно тронул бессильно свешивающуюся с одеяла руку:
— Бедняга, чем тебе помочь?
Антуан уставился на него долгим пустым взглядом… Он смотрел так, словно перед ним было зеркало. Огюст понимал, что творится у того на душе.
— Это я, Огюст.
— Я узнал тебя, — прошептал больной. — Это ты… А мог быть и я. Никто не заметил бы разницы. Но ты знаменитость, а я как был ничтожеством, так им и останусь.
— Знаешь, давеча и я думал примерно так же. — Губы Огюста тронула горькая усмешка. — Не бери в голову. Это все пустое. Маскарад. Немного краски, парик, шутовской балахон… И все, тебя нет. Все мы ничтожества. И вместе с тем человеки. Они вовсе не нам хлопают, а себе. Дружище, я хочу сказать тебе то, что сам недавно понял. Главное — оставаться собой. Это великое искусство. Как? В том-то и закавыка. Это самое трудное, потому что не требует от тебя никаких усилий. Не нужно никому и ничему подражать, не нужно строить из себя мудреца или корчить недоумка… Понимаешь, о чем я? Надо просто говорить своим голосом и заниматься… э-э-э… любимым делом. Ничего не происходит просто так, во всем заложен смысл. Поверь, простая улыбка, адресованная тебе, ничуть не хуже хохочущих рож, пусть даже они хохочут благодаря твоему искусству. Каждому свое. Некоторым для счастья довольно и улыбки. Можно быть счастливым, расчищая уличную слякоть. Главное — чтоб об этом никто не догадался. Потому что стоит им раскрыть твою тайну, пиши пропало! Тебя втопчут в ту самую слякоть, позабыв, что по чистому тротуару ходить куда приятней. Обвинят во всех смертных грехах. Начнут пенять на твою гордыню. Толпа снисходительна, лишь пока считает, что она тебя осчастливила. Что-то, дружище, я совсем разболтался. В общем, я хотел сказать, что сегодня ты сделал мне подарок. Сегодня я сыграю тебя, оставаясь собой. Это больше, чем быть просто собой, compris4?
Огюст умолк, чтобы дать Антуану возможность переварить услышанное, и тут у него вдруг мелькнула в голове мысль, настолько безумная, что он поспешно прикрыл ладошкой рот, чтобы не дать ей вырваться, пусть дозреет. Клоун заторопился, игра была рискованной, но она стоила свеч, а зажечь их можно было, только выйдя на манеж.
— Слушай, Тони, — слова прозвучали немного грубовато, словно Огюст пытался сгладить какую-то неловкость, — сегодня, ну в крайнем случае завтра я тебя подменю, а там, глядишь, всё и наладится. Я по горло сыт своим клоунством, с меня хватит. Главное, ты выздоравливай поскорей… — Огюст кашлянул в кулак. — Ты мечтал о славе? Не хочу загадывать, но, кто знает, может, эта мечта не так уж и несбыточна. У меня тут кое-какая идейка возникла! Я пойду, а ты спи. Завтра договорим… — Огюст осторожно потрепал товарища по плечу, словно хотел подтолкнуть того к выздоровлению. Выходя, он краем глаза заметил, что губы больного слабо шевельнулись в подобии улыбки. Он мягко притворил за собой дверь и на цыпочках вышел в темноту.
Захвативший его замысел приобретал все более отчетливые очертания. Дрожа от возбуждения, Огюст подгонял тягучее время. «Погодите, я вам сейчас устрою такое представление, какого вы еще никогда не видели! Сейчас вы узнаете, что такое клоун! » Он шевелил губами, подпрыгивал на ходу и размахивал руками. Казалось, он слегка не в себе. Впрочем, так оно и было. Но вот объявили его выход. Стоило Огюсту шагнуть на усыпанную опилками арену, привычно сощуриться от слепящих софитов, услышать всхлипывающее треньканье оркестра, как в него будто бес вселился. Он выделывал такие антраша, выписывал такие коленца, какие ему прежде и не снились. Его словно направляла и вела какая-то неведомая рука. Он дарил зрителям нового кумира, и этим кумиром был Антуан. Если бы только тот мог это видеть! Если бы мог присутствовать на собственном debut!
Зал, затаив дыхание, во все глаза следил за преобразившимся за одну ночь «Антуаном». Артист был неистощим на выдумки. «Погодите, — бормотал он, — это цветочки. Это только начало, вы присутствуете при рождении Клоуна. Антуан еще не вылупился, не встал на ноги. Ах, вы его не знаете? Ничего, еще узнаете! »
После первой репризы вокруг Огюста столпилась взволнованная труппа.
— Опомнись! Ты же погубишь Антуана!!! — хватался за голову директор.
— Наоборот! Я вылеплю его заново! Терпение, друзья, умоляю, наберитесь терпения! Все будет хорошо!
— Это уже хорошо, слишком хорошо! Остановись! Иначе Антуану конец!
На препирательства не было времени. К выходу готовились акробаты, и надо было расчистить для них арену.
Когда вновь объявили клоунов, по залу прокатилась волна оживления. Едва Огюст показался из-за кулис, народ впал в неистовство. Все повскакивали со своих мест, захлопали в ладоши, засвистели… «Антуан! Антуан! » — скандировала публика.
Обычно Антуан выступал с одним-единственным сольным номером, плоские шутки которого давным-давно набили оскомину и зрителям, и ему самому. Огюст нередко прикидывал, как бы он сам обыграл ту или иную сценку, что подправил, дабы облагородить это убожество. В такие минуты он казался себе мастером, который доводит до ума наспех намалеванную нерадивыми учениками картину… Тутштрих, там мазок, в итоге от оригинала не остается ничего, кроме разве что самой темы, и рождается Чудо.
Огюст шаманил. Терять — что ему, что Антуану, — было нечего, а между тем вдохновение безудержно выплескивалось на холст арены. Отмороженный номер оживал с каждым новым жестом, гримасой, поворотом головы. Ни одна мелочь не ускользала от внимания Огюста, попутно запоминавшего, на что обратить внимание товарища, чтобы тот сам удерживал свою жар-птицу. Огюст был одновременно Творцом, Антуаном, и при этом оставался собой. А вдалеке уже маячила четвертая субстанция, которой вскоре предстояло обрести более четкие формы. Антуану предстояло стать Великим Лицедеем. Огюст щедро вдыхал жизнь в свое творение, стараясь, однако, не переборщить со слабостями, присущими человеческому существу. Кумиру они ни к чему! Чем больше он об этом думал (удивительно, право, сколько мыслей может одновременно вертеться в голове, пока произносишь слова простенького текста!), тем больше убеждался в правильности своего шага. Клоуна Огюста больше не существовало. Но и новым Антуаном Огюст становиться не собирался. Он хотел прославить настоящего Антуана, чтобы больше никто никогда и не вспомнил об Огюсте.
На следующий день местные газеты пестрели хвалебными откликами. Огюст с директором помалкивали, кроме артистов труппы, о болезни клоуна никто не знал, а тот пребывал в счастливом неведении о своем грандиозном будущем, посему перспективы рисовались весьма многообещающими.
Огюсту не терпелось навестить Антуана. Он счел, что вываливать ворох газет на больного пока не стоит, а вот намекнуть на благоприятные перемены будет в самый раз. А то от обрушившегося как снег на голову успеха бедняга может и умом тронуться. Огюст подготовился к визиту, старательно продумал, что скажет Антуану. Ему даже в голову не приходило, что его подопечный может не оценить вчерашней авантюры по достоинству.