Сон лежал как бы в основании всех этих вещей, без сна все
другоебыло просто невозможно – душа стонала, сосуды суживались, и голова ничего не соображала, тело не слушалось, и даже женщины как-то раздражали и не влекли…
Но если все остальное человечество (как правило) относилось ко сну слишком просто, ничем не выделяя его из всей остальной, примитивной физиологии, из жизни тела (вопрос о сновидениях мы рассмотрим отдельно), – то Лева относился ко сну не так, он сон любил, ценил и тонко различал его оттенки.
Он мог спать днем, после завтрака и после обеда, мог дремать вечером, хотя знал, что потом будет мучительно бродить по комнатам, не в силах заснуть до утра, мог выключаться в присутствии, то есть на работе, вытянув ноги под столом и склонив голову набок, мог прикорнуть в метро, стоя или сидя, а иногда глаза его слипались и он вырубался на несколько секунд или минут даже во время разговора или во время спектакля, фильма, и особенно – когда слушал любимые пластинки, приняв свою любимую позу трупа.
Лиза не раз размышляла вслух над этой его особенностью – спать всюду, особенно когда он вырубался под ярким электрическим светом, под орущим телевизором, под громкими звуками проигрывателя – рок, конечно, для этого не очень подходил, да Лева и не любил его, предпочитая классику или джаз.
– Ты действительно можешь вот так спать? – не верила она. – Или притворяешься?
– Да нет, правда, – смущенно улыбался Лева, переворачивая подушку и удобнее устраивая ее себе под голову. – Прям чем больше света, чем громче звук, тем быстрей я вырубаюсь… Устал, наверное.
– Наверное, – вздыхала Лиза, внимательно глядя на него. – От чего ты устал-то, бедненький? В общем, свет не выключать, громкость не убавлять?
– Да нет, не надо…
– Ну, слушай дальше, – говорила она, и выходила из комнаты. – Приятных сновидений.
Эта его особенность – засыпать везде и всюду – немало ее раздражала. Но бороться она не хотела – бесполезно, лишь иногда едко замечая, что лучше все-таки дотерпеть до одиннадцати, чем засыпать под программу «Время» и потом бродить без сна по квартире до четырех утра. Но бороться с Левой было бесполезно, и в какой-то момент она бросила это занятие – улучшать его режим.
… Сама она была типичный жаворонок – в двенадцать уже плохо соображала, в час валилась с ног, ложилась, через десять минут уже крепко спала, крайне раздраженно реагируя на любые его шумы и говоря, что если он ее разбудит, потом мало не покажется, а в семь, иди даже в шесть, а иногда в пять – вскакивала, как солдат на побудку.
Лева, впрочем, считал про себя, что жаворонок она не природный, а искусственный – в отпуске, например, она спала гораздо дольше, вполне могла понежиться в кровати, как все нормальные люди – и ее раннее вставание было скорее многолетним инстинктом матери, чем биологической особенностью.
Была, впрочем, еще одна интересная подробность – начиная с юности Лиза не просто просыпалась рано. А просыпалась… и плакала.
Иногда она просыпалась сразу от беспричинных слез, иногда – напротив, ее будили отчетливые тяжелые мысли (на самые разные темы – о детях, о болезнях Левы, о каких-то не решаемых проблемах, которые ей уже никогда не решить), а уж мысли потом переходили в слезы…
Порой Лиза осторожно будила Леву, чтобы он как-то скрасил эту утреннюю безысходность, но он ничего не понимал, а главное – ничего не мог в семь утра, только гладил ее по щекам, целовал, шептал глупости противным ртом, потом снова вырубался, и делать она это со временем перестала.
Вообще их биологические ритмы – особенно остро он почувствовал это в последние годы – совершенно не совпадали. И в этом смысле они были далеко не идеальной парой.
Причем Лева, в отличие от большинства известных ему людей, был почти совсем, почти напрочь лишен дара сновидения.
То есть, как ему объяснили, – он просто забывал свои сны на переходе к бодрствованию. Так было, конечно, не всегда, не каждый день – иногда ему все же доставались какие-то обрывки, ощущения, некие скомканные сюжеты, то есть крошечная часть того, что он на самом деле видел во сне – но он никогда не жалел об этих потерянных снах.
Разные люди, особенно женщины, часто рассказывали ему свои сны – цветные, яркие, страшные, счастливые, загадочные, политические, детективные, повторяющиеся, странные, детские, эротические, философские, смешные, грустные, печальные, горькие, мрачные, провидческие, путаные и дурацкие, похабные, грубые, гомерически забавные… Но он никогда никому не завидовал в этом смысле. Он не любил сны изначально. Видимо, в детстве, самом раннем, они мучили его – и он не хотел их больше видеть.
Исключение, конечно, составляли сны с удивительными полетами – это были сладкие, обворожительные сны, – и он очень жалел, что они кончились, причем очень поздно, где-то после тридцати. Все остальные сновидения ему были не нужны – он легко променял их на ту фазу, сладчайшую и нежнейшую, когда ты просыпаешься и никак не можешь проснуться.
Именно этой фазы была лишена Лиза – она просыпалась сразу, очень резко. Он же мог валяться часами, как бы не приходя в сознание и в то же время ощущая все вокруг, все звуки и даже легкие дуновения. Он мог не выходить из этой неги час или даже два, чувствуя, как расслаблено его тело, как ему легко и просто думать о чем угодно, – и он думал, и мысли переходили в видения, а видения – в мысли, и не было в этом состоянии ничего тяжелого, никаких утренних раздумий о главном, о больном, а только скольжение по поверхности…
Каким-то коротким суррогатом этого легкого, расслабленного состояния была его дневная дрема или вечерняя, на работе или в метро – суррогатом не таким приятным, иногда даже тяжеловатым, но все-таки и это тоже его расслабляло и позволяло отдохнуть посреди самого пустого и неудачного дня.
… Так расслабляются дети во время яктации – бесконечного раскачивания, когда они улетают куда-то далеко, и их потом лечат от этой привычки, или когда они сосут палец, или теребят свой пупок, и их снова и снова ведут к врачу, выспрашивают, запугивают, пичкают лекарствами и травами, а они просто хотят отдохнуть…
Может быть, у него тоже это было патологически привычное действие – отрубон, дрема, мгновенное засыпание – недолеченное в шестой детской больнице? Или напротив, благоприобретенное там же, во время сеансов Б. 3.?
Лева никогда не мучился этой проблемой, не пытался бороться с этой привычкой, смаковал эти утренние часы, когда в голове плыли прозрачные блики, облака, легкие мысли, женские образы, руки, глаза, птицы… но иногда все-таки проваливался в совершенно дурацкие, идиотские ненавистные сны, которые всю жизнь у него были одни и те же.
Но о повторяющихся его снах мы расскажем потом, а пока отметим, что будить Леву – резко и силой – в эти часы утреннего кайфа было, разумеется, преступлением. Конечно, он милостиво прощал всех тех, кто будил его по незнанию или по необходимости (а иногда и самому приходилось вскакивать по будильнику, лайф из лайф).
Да, он прощал всех, кто будил его раньше срока, звонил, стучал, входил, лаял, производил строительные работы, но организм не прощал – и день у Левы в этих трагических случаях просто валился из рук, просто летел кувырком, голова была тяжелая до самого обеда, а мысли – порой ну просто очень плохие.
И вот когда его разбудила Лиза из Америки, со своим срочным поручением, он потом сразу отрубился, сходив в туалет отлить, и при этом позорно забыв до трех часов дня, о чем же она его попросила, – но на самом деле в отместку,или не в отместку, просто на эту тему, он включился в дрему уже с идеей ( проЛизу), и потом эта идея как-то плавно у него перетекла в идею Даши, потом в идею Марины, и тут неожиданно возникла и идея Кати.
И поскольку Лева находился в утренней нирване, никакие муки совести его не глодали, никакие проблемы не вставали – он просто взял все эти четыре идеи и выстроил их в ряд, как солдат при разводе. Или при утренней поверке.
Лиза.
46 лет, как и ему.
Чуть выше среднего роста, худая брюнетка, волосы… она никогда не носила ни хвоста, ни косичек, всегда ее прическа напоминала круглый шар, или что-то сложно-геометрическое, с челкой, особенно ему нравилось, когда она – была такая мода в середине 80-х – стала выстригать затылок, и обнажалась сзади трогательная, беззащитная, тонкая шея… Лиза была самой роскошной – не эффектной, а именно роскошной женщиной, которую он когда-либо знал, с очень нежными, как бы мерцающими в полумраке чертами лица, с огромными глазами-каплями, которые вечно скрывали большие очки, но это ему никогда не мешало, поскольку очки можно было снять, и она сразу становилась послушной, почти покорной, хотя это только казалось, ее вечная насмешливость никогда не исчезала – до самых последних секунд. Ему нравился ее маленький рот, ее губы, ее нос, ее полные плечи, которые никак не соответствовали всему остальному, словом, ему нравилось в ней все. Но главное – ему нравилась в ней ощущение вечной свежести, как будто Лизу придумали специально на зависть всем остальным – без морщин, без радикальных изменений в лице, без возраста, как волшебное молоко, она не скисала и не могла скиснуть, он это знал, оставалась всегда одинаково пахнущей и одинаковой в движениях, в речи, в словах, в мыслях, в одежде, в своем качестве, которое дал ей Бог, и которое Лева вроде распробовал за жизнь, но напробоваться до конца так и не успел. Как описать ее иначе, он не знал, ни на какую актрису она не была похожа, разве что на Одри Хепберн в молодости – законсервированную на сто лет.
Марина.
38, 39, 40 лет – он так и не узнал, сколько, она скрывала, тщательно и истово, а он пытался подсчитать, и подсчиталтаки… но примерно.
Среднего роста, блондинка, совсем не худая, но и не полная – в ней, как нарочно, были подчеркнуты все те детали фигуры, которые ему так нравились – и ровно настолько, насколько ему было нужно. Она все носила в обтяжку – брюки, джинсы, обтягивающий свитер, обтягивающую кофточку, любила каблуки, смеялась громко, большим ртом, который почти не помещался на лице – лице когда-то эффектной, классической блондинки, которое со временем стало чуть суше, чуть острее и печальнее, но… Но он никогда не задумывался над тем, как быстро она постареет (хотя вот о вечной молодости Лизы задумывался часто), – Марина была только здесь и только сейчас. Ее не было в дыму прошлого, в призраке будущего, она была настолько конкретна и легка, что он радовался как ребенок, что она вдруг появилась, и совершенно не хотел замечать недостатков, смотреть на нее оценивающе. Но если уж говорить о недостатках, если уж говорить о них, о недостатках, то, например, да, это хорошо, когда большой рот смеется или целуется, а если он презрительно кривится или строго сжимается, или же ее большой (тонкий и длинный) нос, или тяжеловатые скулы – но все это исчезало влет, испарялось, потому что были ее глаза – прозрачные, меняющие свой цвет по сто раз на дню. Марина умела загораться, вспыхивать, остывать, переливаться, и все менялось, как пейзаж на море, другие оттенки, другая дымка, другая синева, и от этих переходов он сходил с ума. И кожа. У Лизы была хорошая, очень хорошая кожа, удивительная, матовая… Но когда он ее трогал, было совсем другое ощущение – мрамор, слоновая кость, карельская береза, музейный экспонат, руками не трогать.
Но если все остальное человечество (как правило) относилось ко сну слишком просто, ничем не выделяя его из всей остальной, примитивной физиологии, из жизни тела (вопрос о сновидениях мы рассмотрим отдельно), – то Лева относился ко сну не так, он сон любил, ценил и тонко различал его оттенки.
Он мог спать днем, после завтрака и после обеда, мог дремать вечером, хотя знал, что потом будет мучительно бродить по комнатам, не в силах заснуть до утра, мог выключаться в присутствии, то есть на работе, вытянув ноги под столом и склонив голову набок, мог прикорнуть в метро, стоя или сидя, а иногда глаза его слипались и он вырубался на несколько секунд или минут даже во время разговора или во время спектакля, фильма, и особенно – когда слушал любимые пластинки, приняв свою любимую позу трупа.
Лиза не раз размышляла вслух над этой его особенностью – спать всюду, особенно когда он вырубался под ярким электрическим светом, под орущим телевизором, под громкими звуками проигрывателя – рок, конечно, для этого не очень подходил, да Лева и не любил его, предпочитая классику или джаз.
– Ты действительно можешь вот так спать? – не верила она. – Или притворяешься?
– Да нет, правда, – смущенно улыбался Лева, переворачивая подушку и удобнее устраивая ее себе под голову. – Прям чем больше света, чем громче звук, тем быстрей я вырубаюсь… Устал, наверное.
– Наверное, – вздыхала Лиза, внимательно глядя на него. – От чего ты устал-то, бедненький? В общем, свет не выключать, громкость не убавлять?
– Да нет, не надо…
– Ну, слушай дальше, – говорила она, и выходила из комнаты. – Приятных сновидений.
Эта его особенность – засыпать везде и всюду – немало ее раздражала. Но бороться она не хотела – бесполезно, лишь иногда едко замечая, что лучше все-таки дотерпеть до одиннадцати, чем засыпать под программу «Время» и потом бродить без сна по квартире до четырех утра. Но бороться с Левой было бесполезно, и в какой-то момент она бросила это занятие – улучшать его режим.
… Сама она была типичный жаворонок – в двенадцать уже плохо соображала, в час валилась с ног, ложилась, через десять минут уже крепко спала, крайне раздраженно реагируя на любые его шумы и говоря, что если он ее разбудит, потом мало не покажется, а в семь, иди даже в шесть, а иногда в пять – вскакивала, как солдат на побудку.
Лева, впрочем, считал про себя, что жаворонок она не природный, а искусственный – в отпуске, например, она спала гораздо дольше, вполне могла понежиться в кровати, как все нормальные люди – и ее раннее вставание было скорее многолетним инстинктом матери, чем биологической особенностью.
Была, впрочем, еще одна интересная подробность – начиная с юности Лиза не просто просыпалась рано. А просыпалась… и плакала.
Иногда она просыпалась сразу от беспричинных слез, иногда – напротив, ее будили отчетливые тяжелые мысли (на самые разные темы – о детях, о болезнях Левы, о каких-то не решаемых проблемах, которые ей уже никогда не решить), а уж мысли потом переходили в слезы…
Порой Лиза осторожно будила Леву, чтобы он как-то скрасил эту утреннюю безысходность, но он ничего не понимал, а главное – ничего не мог в семь утра, только гладил ее по щекам, целовал, шептал глупости противным ртом, потом снова вырубался, и делать она это со временем перестала.
Вообще их биологические ритмы – особенно остро он почувствовал это в последние годы – совершенно не совпадали. И в этом смысле они были далеко не идеальной парой.
Причем Лева, в отличие от большинства известных ему людей, был почти совсем, почти напрочь лишен дара сновидения.
То есть, как ему объяснили, – он просто забывал свои сны на переходе к бодрствованию. Так было, конечно, не всегда, не каждый день – иногда ему все же доставались какие-то обрывки, ощущения, некие скомканные сюжеты, то есть крошечная часть того, что он на самом деле видел во сне – но он никогда не жалел об этих потерянных снах.
Разные люди, особенно женщины, часто рассказывали ему свои сны – цветные, яркие, страшные, счастливые, загадочные, политические, детективные, повторяющиеся, странные, детские, эротические, философские, смешные, грустные, печальные, горькие, мрачные, провидческие, путаные и дурацкие, похабные, грубые, гомерически забавные… Но он никогда никому не завидовал в этом смысле. Он не любил сны изначально. Видимо, в детстве, самом раннем, они мучили его – и он не хотел их больше видеть.
Исключение, конечно, составляли сны с удивительными полетами – это были сладкие, обворожительные сны, – и он очень жалел, что они кончились, причем очень поздно, где-то после тридцати. Все остальные сновидения ему были не нужны – он легко променял их на ту фазу, сладчайшую и нежнейшую, когда ты просыпаешься и никак не можешь проснуться.
Именно этой фазы была лишена Лиза – она просыпалась сразу, очень резко. Он же мог валяться часами, как бы не приходя в сознание и в то же время ощущая все вокруг, все звуки и даже легкие дуновения. Он мог не выходить из этой неги час или даже два, чувствуя, как расслаблено его тело, как ему легко и просто думать о чем угодно, – и он думал, и мысли переходили в видения, а видения – в мысли, и не было в этом состоянии ничего тяжелого, никаких утренних раздумий о главном, о больном, а только скольжение по поверхности…
Каким-то коротким суррогатом этого легкого, расслабленного состояния была его дневная дрема или вечерняя, на работе или в метро – суррогатом не таким приятным, иногда даже тяжеловатым, но все-таки и это тоже его расслабляло и позволяло отдохнуть посреди самого пустого и неудачного дня.
… Так расслабляются дети во время яктации – бесконечного раскачивания, когда они улетают куда-то далеко, и их потом лечат от этой привычки, или когда они сосут палец, или теребят свой пупок, и их снова и снова ведут к врачу, выспрашивают, запугивают, пичкают лекарствами и травами, а они просто хотят отдохнуть…
Может быть, у него тоже это было патологически привычное действие – отрубон, дрема, мгновенное засыпание – недолеченное в шестой детской больнице? Или напротив, благоприобретенное там же, во время сеансов Б. 3.?
Лева никогда не мучился этой проблемой, не пытался бороться с этой привычкой, смаковал эти утренние часы, когда в голове плыли прозрачные блики, облака, легкие мысли, женские образы, руки, глаза, птицы… но иногда все-таки проваливался в совершенно дурацкие, идиотские ненавистные сны, которые всю жизнь у него были одни и те же.
Но о повторяющихся его снах мы расскажем потом, а пока отметим, что будить Леву – резко и силой – в эти часы утреннего кайфа было, разумеется, преступлением. Конечно, он милостиво прощал всех тех, кто будил его по незнанию или по необходимости (а иногда и самому приходилось вскакивать по будильнику, лайф из лайф).
Да, он прощал всех, кто будил его раньше срока, звонил, стучал, входил, лаял, производил строительные работы, но организм не прощал – и день у Левы в этих трагических случаях просто валился из рук, просто летел кувырком, голова была тяжелая до самого обеда, а мысли – порой ну просто очень плохие.
И вот когда его разбудила Лиза из Америки, со своим срочным поручением, он потом сразу отрубился, сходив в туалет отлить, и при этом позорно забыв до трех часов дня, о чем же она его попросила, – но на самом деле в отместку,или не в отместку, просто на эту тему, он включился в дрему уже с идеей ( проЛизу), и потом эта идея как-то плавно у него перетекла в идею Даши, потом в идею Марины, и тут неожиданно возникла и идея Кати.
И поскольку Лева находился в утренней нирване, никакие муки совести его не глодали, никакие проблемы не вставали – он просто взял все эти четыре идеи и выстроил их в ряд, как солдат при разводе. Или при утренней поверке.
Лиза.
46 лет, как и ему.
Чуть выше среднего роста, худая брюнетка, волосы… она никогда не носила ни хвоста, ни косичек, всегда ее прическа напоминала круглый шар, или что-то сложно-геометрическое, с челкой, особенно ему нравилось, когда она – была такая мода в середине 80-х – стала выстригать затылок, и обнажалась сзади трогательная, беззащитная, тонкая шея… Лиза была самой роскошной – не эффектной, а именно роскошной женщиной, которую он когда-либо знал, с очень нежными, как бы мерцающими в полумраке чертами лица, с огромными глазами-каплями, которые вечно скрывали большие очки, но это ему никогда не мешало, поскольку очки можно было снять, и она сразу становилась послушной, почти покорной, хотя это только казалось, ее вечная насмешливость никогда не исчезала – до самых последних секунд. Ему нравился ее маленький рот, ее губы, ее нос, ее полные плечи, которые никак не соответствовали всему остальному, словом, ему нравилось в ней все. Но главное – ему нравилась в ней ощущение вечной свежести, как будто Лизу придумали специально на зависть всем остальным – без морщин, без радикальных изменений в лице, без возраста, как волшебное молоко, она не скисала и не могла скиснуть, он это знал, оставалась всегда одинаково пахнущей и одинаковой в движениях, в речи, в словах, в мыслях, в одежде, в своем качестве, которое дал ей Бог, и которое Лева вроде распробовал за жизнь, но напробоваться до конца так и не успел. Как описать ее иначе, он не знал, ни на какую актрису она не была похожа, разве что на Одри Хепберн в молодости – законсервированную на сто лет.
Марина.
38, 39, 40 лет – он так и не узнал, сколько, она скрывала, тщательно и истово, а он пытался подсчитать, и подсчиталтаки… но примерно.
Среднего роста, блондинка, совсем не худая, но и не полная – в ней, как нарочно, были подчеркнуты все те детали фигуры, которые ему так нравились – и ровно настолько, насколько ему было нужно. Она все носила в обтяжку – брюки, джинсы, обтягивающий свитер, обтягивающую кофточку, любила каблуки, смеялась громко, большим ртом, который почти не помещался на лице – лице когда-то эффектной, классической блондинки, которое со временем стало чуть суше, чуть острее и печальнее, но… Но он никогда не задумывался над тем, как быстро она постареет (хотя вот о вечной молодости Лизы задумывался часто), – Марина была только здесь и только сейчас. Ее не было в дыму прошлого, в призраке будущего, она была настолько конкретна и легка, что он радовался как ребенок, что она вдруг появилась, и совершенно не хотел замечать недостатков, смотреть на нее оценивающе. Но если уж говорить о недостатках, если уж говорить о них, о недостатках, то, например, да, это хорошо, когда большой рот смеется или целуется, а если он презрительно кривится или строго сжимается, или же ее большой (тонкий и длинный) нос, или тяжеловатые скулы – но все это исчезало влет, испарялось, потому что были ее глаза – прозрачные, меняющие свой цвет по сто раз на дню. Марина умела загораться, вспыхивать, остывать, переливаться, и все менялось, как пейзаж на море, другие оттенки, другая дымка, другая синева, и от этих переходов он сходил с ума. И кожа. У Лизы была хорошая, очень хорошая кожа, удивительная, матовая… Но когда он ее трогал, было совсем другое ощущение – мрамор, слоновая кость, карельская береза, музейный экспонат, руками не трогать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента