Это уж совсем чужим людям жалуется. Значит, доведен до крайности. А кто-то его уверяет, уговаривает: не капризничай, мой милый, не делай трагедии.
Воспоминания Ивана Бунина
   В мае бывал у Чеховых на Петровке и удивлялся, как они могли так высоко снять квартиру, на третьем, то есть, по-заграничному, на четвертом этаже. Ему очень тяжело было подыматься.
Воспоминания дочери Гиляровского
   Из частых бесед с матерью я узнала, что здоровье Антона Павловича внушает серьезную тревогу, что дни его буквально сочтены. Отец получил записку, в которой Антон Павлович сообщил, что хочет его повидать и собирается зайти завтра. Был теплый майский день. Я открыла дверь и увидела незнакомого человека. Он сказал, что внизу, на лестнице, какой-то господин в пенсне ожидает кого-нибудь из семьи Гиляровских. Мы спустились на площадку под нами. Там, на скамейке, тяжело дыша и кашляя, сидел Антон Павлович. Бледное, покрытое испариной лицо, и в полумраке он выглядел очень похудевшим, осунувшимся. Он смотрел на нас своими ясными глазами, несколько раз кашлянул и, комкая в руках платок, тихо, точно стесняясь, сказал отцу, что смог взойти только на половину лестницы – подняться на третий этаж у него не хватило сил. Отец послал меня за водой. Я быстро принесла стакан и молча стояла перед друзьями. Оба они сознавали, что видятся в последний раз.
   ЧЕХОВ – ДЕДЛОВУ
   10 ноября 1903. Ялта
   Вы не женаты? Отчего? – извините за вопрос. Года 2–3 назад я женился и очень рад; мне кажется, что жизнь моя изменилась к лучшему.
   Человек, который уверен, не станет писать «мне кажется». Ошибка в один год ничего не значила бы во фразе «я женился 32–33 года назад». А если так недавно, то ошибка в целый год…
   Осенью уехал в Ялту. И снова мучения. Снова не может допроситься простейших вещей.
   ЧЕХОВ – МАРИИ ЧЕХОВОЙ (сестре)
   15 ноября 1903. Ялта
   Сегодня уже 15-е, а нет ни валенок, ни бумаги, которую я жду с самого сентября. Настроение такое, что я даже боюсь письма писать, чтобы не нагрубить.
   ЧЕХОВ – ОЛЬГЕ КНИППЕР
   16 ноября 1903. Ялта
   Не писал тебе так долго, потому что был сильно не в духе и боялся наговорить в письме глупостей. Если не высылали еще валенок и бумаги, то и не высылайте. У меня характер несносный, прости меня.
   ЧЕХОВ – ОЛЬГЕ КНИППЕР
   17 ноября 1903. Ялта
   Сижу без бумаги. Испытываю мучительное раздражение уже недели три. Ну, будь здорова, господь с тобой.
   Почта работала быстрее, чем теперь, но два с половиной месяца он не может допроситься бумаги и валенок. Ежедневные надежды разрушает приход почтальона. Чехов вдобавок смешон: что, опять нет посылки? – Нету, ваше благородие, едет-с.
   ЧЕХОВ – ОЛЬГЕ КНИППЕР
   25 ноября 1903. Ялта
   Не скупись, старайся, чтобы шуба была полегче: ведь мне и в пальто теперь тяжеловато.
   В Москву! в Москву! в Москву! вернулся к той же окончательно непосильной лестнице.
   ЧЕХОВ – БЕЛОУСОВУ
   29 декабря 1903. Москва
   Дорогой Иван Алексеевич, было бы весьма приятно и интересно повидаться с Вами, но как это сделать, чтобы не заставлять Вас с Вашим ревматизмом понапрасну взбираться ко мне на 25-й этаж? Меня лестница замучила.
   Третий этаж кажется Чехову уже двадцать пятым. Глядя, как мучается человек, можно было бы пожалеть. За восемь месяцев можно было бы сменить квартиру. Но жене нравится эта.

Занавес

   А почему ж «комедия»? Может, это потому, что автор, пока писал, много смеялся. Ведь он писал роли на своих друзей, знакомых. Он предвкушал, какие штуки будут откалывать знаменитые артисты. Летом (за год до смерти) Чехов еще позволял себе развлечься, давал знаменитому артисту Художественного театра медицинские рекомендации.
   ЧЕХОВ – ВИШНЕВСКОМУ
   10 июня 1903. Наро-Фоминское
   Милый Александр Леонидович, Вы уже по опыту знаете, как вредны для Вас возбуждения, те самые, которые Вы описываете в Вашем письме; разве Вы забыли, как два года назад перед каждым спектаклем во время грима трое рабочих должны были затягивать Вам веревкой половые органы, чтобы во время спектакля не лопнули брюки и не случился скандал?
   А может быть, «комедия» – это привет Пушкину, который трагедию «Борис Годунов» назвал «Комедией о настоящей беде Московскому царству». И «Вишневый сад» – комедия о настоящей беде Московскому царству. Или – о предстоящей беде.
   …Чехов прощается. Сейчас опустится занавес. Имение продано. Персонажи уезжают – исчезают в иной мир. Во всяком случае, мы больше их не увидим.
   А последний, вроде бы оставшийся – его бросили как собаку – умирает без помощи, без участия, без духовного напутствия – в одиночестве. Умирает – то есть перестает быть человеком. И сцена пуста, ибо на ней нет ни души. А тело, если и видно, – то это не более живой предмет, чем многоуважаемый шкаф.
   Возможно, что это единственная в мире пьеса, где в финале пусто.
   И от них, от того мира, который был так прекрасен, не осталось ничего.
   …После премьеры прожил полгода.
   И уже сто с лишним лет весь мир – французы, итальянцы, немцы, англичане, японцы, американцы, венгры, поляки, чехи, прибалты, грузины (товарищ Сталин перечислил бы здесь сто национальностей) – весь мир ставит эти пьесы, потому что они полны тайн. Хотя русским школьникам они кажутся ужасно скучными.
* * *
   Автор умер в 1904-м, потом две-три революции (1905-й и 1917-й), потом 1937-й, 1941-й…
   Место, где мы живем, по-прежнему называется Среднерусская возвышенность, но все чаще кажется, что это низменность.
 
Ах, флора там все та же,
Да фауна не та.
 
   P.S. «Вишневый сад» – пьеса старая, а никто не знает, о чем. А она без всяких подтекстов – прямо и открыто: о вишневом саде, о том, как Лопахин (Чехов) его купил. Предсмертная. О себе.
   ЧЕХОВ – СУВОРИНУ
   28 февраля 1892. Москва
   Третьего дня я был в имении, которое покупаю. Впечатление ничего себе. Дорога от станции до имения все время идет лесом. Дом новый, крепкий… Мой кабинет прекрасно освещен сплошными итальянскими окнами… Сад и парк хороши.
   Покупать имение скучно. Это раздражающая пошлость. Все время я делал глупости и среди пошляков чувствовал себя непрактическим дураком, который берется не за свое дело. Я рыскал по всякого рода паразитным учреждениям и платил вдвое больше, чем рассчитывал (земельные комитеты, архитектурно-планировочные управления, взятки – как это все знакомо. – А.М.).
   Формальности по покупке обошлись мне дороже тысячи рублей. Продающий мне имение, шалый человек, из страха, что я могу отлынуть, все время лгал мне и в крупном, и в мелочах, так что каждый день я делал открытия. Имение его оказалось всё в долгах, и я должен был платить эти долги… Слава Богу, за квартиру и за дрова уже не платить. Лесу у меня 160 десятин, и дров хватит.
   Через все жалобы звенит счастье: я купил! Одного лесу 175 гектаров!
2002–2009

Часть II
В Москву! В Москву!

Интерлюдия

   ПИМЕН. Минувшее проходит предо мною –
   Давно ль оно неслось событий полно,
   Волнуяся, как море-окиян?
Пушкин. Борис Годунов
   Внезапно сознаёшь, что школьником читал эти буквы, ничего не понимая. А теперь…
   Минувшее проходит предо мною.
   Тексты в книге написаны с 1982-го по 2009-й. Двадцать семь лет – от полной стабильности мировой системы к полному хаосу. Распад СССР, две Чеченские войны, дефолты, мультимиллиардеры, вымирание на миллион в год.
   По театральным заметкам этого не увидишь. Обычное дело. Мейерхольд едет ночью на трамвае с репетиции лермонтовского «Маскарада», вдали выстрелы, утром оказывается, что он проехал Великую Октябрьскую Социалистическую революцию. Потом она его переехала.
 
   Тексты (до 1992-го) проходили цензуру; сохранились некоторые оригиналы с редакторской правкой, в редких случаях – верстка (например, «Литературка». Дойдете – увидите, как «Политбюро превращается в «чиновников», а «репрессии» – в «оргвыводы»).
 
   ПИМЕН
 
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
 
   Вот и вопрос: зачем Пимен все это пишет? Вдумайтесь: о живом царе! Найдут – удавят. Гонораров не существует вообще (даже понятия такого нет), ни издателей, ни тиража.
   Что им движет? – долг, завещанный от Бога.
 
   Гришка Отрепьев мысленно обращается к царю:
 
   ГРИГОРИЙ
 
Борис, Борис! всё пред тобой трепещет,
А между тем отшельник в темной келье
Здесь на тебя донос ужасный пишет:
И не уйдешь ты от суда мирского,
Как не уйдешь от Божьего суда.
 
   Этот ужасный донос – «всего лишь» правда об эпохе и царе. И Пимен не пытается уйти от ответственности:
 
   ПИМЕН
 
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
 
   Это «мы» – ужасный упрек всей нашей эпохе демократических выборов.
   Понимаем не всё. Лотман в «Комментарии к «Евгению Онегину» перечень непонятных терминов начинает с «вопросов чести…» Необходимость объяснений, что такое честь, так же позорна для нашего общества, как позорно объяснять взрослому, что бить детей – стыдно. Понятия чести; поведение, движимое честью, – вот, что утрачено.
   «Береги честь смолоду» – эпиграф «Капитанской дочки». Под этим знаком и надо читать, он указывает направление понимания. Культивировалась честь. А сегодня ксюши, гордоны, ерофеевы и пр. культивируют бесчестье. И овощи, выросшие на ихних грядках, даже если читают «Капитанскую дочку» – не понимают о чем.
   Рыба тухнет с головы. Бесчестье идет с самого верху. Понятие исчезнет полностью, и наткнувшись на эпиграф, случайный читатель ХХII века будет думать: что это – кошелек? телефон? батарейка? – а что еще можно беречь?
   Но читая Трифонова, Можаева, Шукшина… Что такое проработка, оргвыводы, соцсоревнование, выговор с занесением в учетную карточку, разоружиться перед партией, встречный план, народ и партия едины, выше знамя советского машиностроения, общественная нагрузка, семилетка качества… Вся эта чертовщина нуждается теперь в примечаниях более, чем античные авторы. И значит, это была идиотская дурь. Она не нужна для жизни. Советская система бессмысленно уничтожила честь, почти уничтожила веру и ничего не дала взамен. Бомбы и ракеты сделали ведь не коммунисты, а ученые и инженеры. И раз они сделали не хуже (лучше) в других странах, – значит, эта система была бессмысленна. И ее описание бессмысленно, никому не пригодится. Шаламов начинает «Колымские рассказы» с утверждения, что лагерный опыт – «отрицательный опыт» – ничего не дает.
   Разве что история повторится.
 
   ПИМЕН
 
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне грешному. Недаром многих лет
Свидетелем Господь меня поставил
И книжному искусству вразумил…
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу…
 
   Чем лучше исполняешь свой долг, тем больше шансов, что такая история не повторится.
 
   Уведомление автора. Постскриптумы (P.S.) и сноски сделаны при подготовке книги в печать.

…не быть?

   …Невежду это рассмешит,
   но знаток опечалится.
Шекспир. Гамлет

   Вот загадка! Режиссер может поставить Шекспира глупо, до неприличия невежественно – так, что ни в какие ворота не лезет. Но критик лишен права называть вещи своими именами.
   Нет. Раз уж есть имена на афише, то и в статье должны быть. А то публицистика смахивает на анонимку навыворот. Подпись есть, но критикуемого нет.[7] А не зная имени критикуемого, невозможно и возразить. Таким образом, критик и врага не наживает, и оппонентов не имеет. И значит, всегда прав!
   Стариков нельзя ругать, потому что… ну, тут много причин, и все они известны. Молодых нельзя ругать, чтоб не подорвать их веру в себя и начинающуюся карьеру, а главное, потому что у них есть родители. Провинциалов – из жалости. Гастролеров – из гостеприимства. Иностранных гастролеров – тем паче.
   Привезли «Гамлета» из Капошвара (Венгрия). Унылый, небритый, немытый лежебок. Деклассированный элемент. Ночует на лавке, укрывшись дырявым пальто. Эльсинор? Казанский вокзал? Не дошедший до зрителя намек на полусонное существование интеллигенции? А порой такое буквалистское иллюстрирование текста, что диву даешься – зачем?
   Вот ночь, встреча с Призраком:
   ПРИЗРАК. Убийца твоего отца – в его короне!
   ГАМЛЕТ. Мой дядя?!
   ПРИЗРАК. Да. Кровосмеситель и прелюбодей.
   Оставшись один, Гамлет восклицает с сарказмом: «Где грифель мой? Я это запишу, что можно улыбаться, улыбаться и быть мерзавцем». С сарказмом потому, что он, конечно, и прежде знал улыбчивых мерзавцев, и нечего тут записывать.
   Как это виделось Шекспиру? Брал ли Гамлет—Бербедж[8] блокнот на свидание с тенью? Неизвестно и неважно. Но венгерский люмпен-принц – взял. И, сказавши нужные слова, достал блокнотик. Тут-то и случилось чудо: из-за кулис ударил узкий луч и любезно осветил страничку. Кто это светил, чем и кому? Если режиссер – актеру, то это разрушает игру, ибо противоречит стилю постановки. Если же это светят Гамлету, то не иначе как силы ада, и тогда непонятно, откуда у средневековых чертей электролампочка. А главное, выходит, что ни теперешний актер, ни тогдашний Гамлет (у которого как-никак Виттенберг за плечами) не могут и двух слов в темноте написать. Да и не темно вовсе. Не темно на сцене, ведь мы же прекрасно видим актеров. Не темно и в ночном Эльсиноре, ибо действующим лицам видны и проседь в бороде Призрака, и выражение его глаз, да и луну упоминают…
   Гамлетовский блокнотик и освещение его – мелочь? Нет и нет. Это деталь, говорящая о всей постановке. Знаменитый натуралист брался восстановить полный скелет по единственной косточке. Разве профессиональный критик бестолковей зоолога? Разве не довольно пяти минут, чтоб понять, что спектакль плох?
   Фальшь – везде фальшь. Если скрипач фальшивит пять минут, ни один меломан не станет ждать прекрасного финала. Человек не имеет слуха, не владеет инструментом – чего ждать? Чуда?
* * *
   КОРРЕСПОНДЕНТ. Чем вы порадуете нас в предстоящем сезоне?
   РЕЖИССЕР. Осуществлю Шекспира.
«Вечерний Градовск», 29.02.1985

   Кто знает, что, кроме тщеславия, движет бесталанными режиссерами, берущимися ставить, или, как с очаровательной грацией пишут в газетах, «осуществлять» Шекспира? Что хотят поведать миру? Из спектакля понять этого нельзя совершенно. Догадываясь о сей печали, взялись театры писать предисловия к спектаклям. Напыщенный и убогий текст объясняет (тому, кто успел перед началом прочесть программку), как следует понимать происходящее на сцене. Рассчитывают, очевидно, на рефлекс абсолютного доверия публики к печатному слову. И это вовсе не так глупо, как может показаться. Срабатывает эффект, давно описанный Андерсеном: страх показаться глупцом, не видящим того, что все видят, не оценившим того, чем все восхищаются. А младенца в зале не находится, и «король-то – голый!» никто не кричит. А уходят в антракте, видимо, те, кому программки не досталось и, значит, не довелось узнать, сколь замечательно и умно то, от чего они бегут.
   Вот буклет латышского «Юлия Цезаря». В нем кроме фотографий два десятка строк на канцелярско-русском, подписанных главным режиссером театра А.Яунушансом: «Это – мой первый режиссерский опыт в области драматургии Шекспира. Почему выбор остановился именно на этой трагедии, которую сегодня на сценах Советского Союза так редко ставят? “Юлий Цезарь” – политическая трагедия, чья проблематика стала крайне актуальной в двадцатом веке, когда отдельные псевдоидеями охваченные властители втягивали и втягивают в свои политические авантюры других людей, целые народы, даже весь мир, сладострастно наслаждаясь, пьянея от своей силы, своей вседозволенности, от сознания, что могут вызвать катаклизмы, катастрофы, могут создать мир по своему подобию, попрать права других, воздействовать на психику людей. В трагедии я увидел эти опасные игры мужчин, которые, может быть, не были бы такими ужасными, если цель была бы не такой ужасной, если цель была бы достойной и благородной – соответствовала интересам народов».
   Высокопарные, тривиальные и туманные разъяснения того, о чем, по мнению режиссера, должен говорить зрителям спектакль. А ведь это должно быть понятно из спектакля. Дело режиссера – ставить, а не излагать в декларативной форме свои замыслы, заранее внушая публике, что именно она обязана увидеть на сцене. Грех был бы невелик, будь результат, то есть спектакль, иным. Но художественный уровень спектакля не опроверг опасений, вызванных буклетом. Мы не увидели тех глобальных проблем, о коих столь важно и путано вещал буклет. Зато увидели классический пример того, как форма определила содержание.
   На сцене было некое подобие моста. Подобие, ибо мост строят над рекой, над ущельем, над улицей, а этот был построен исключительно «для красоты». Подобие это покоилось на четырех ступенчатых основаниях. Сверху, из-под колосников до пола, свисали цепи. Сзади тянулась решетка. Цепи и решетка обязаны были наглядно демонстрировать нам отсутствие свободы в рабовладельческом Риме; ступени, должно быть, вели к власти (вверх) или к опале (вниз). Ну а помост – красивое место для произнесения красивых речей.
   Стереотипная и высокопарная сценография вполне соответствовала декларациям буклета.
   А когда появились актеры, то уже по одним костюмам, по красивым плащам можно было предсказать все, что произойдет.
   Так оно и вышло. Чтобы красивый плащ красиво развевался, актерам пришлось не ходить и не бегать, а передвигаться этакими грациозными замедленными прыжками. Чтобы оправдать наличие ступеней и как-то разнообразить горизонтальные прыжки, персонажи без всякой нужды запрыгали вверх и вниз по опорам моста. Ну а оказавшись на мосту, разве можно было не попрыгать по нему, ведь это так красиво, особенно если для пущей красоты включить стробоскоп.
   Нашлось применение и цепям. По одной из них, пронзенный кинжалами заговорщиков, смертельно раненный Цезарь взобрался, как по канату, на помост (что и здоровому трудно). Зачем? Для красоты. Впрочем, режиссеру показалось, что красоты еще маловато. И Цезарю, опять-таки для красоты, пришлось рухнуть с помоста на руки убийцам.
   В антракте публика потянулась в гардероб. Да и стоит ли смотреть, если уже в буклете нам все объяснили заранее.
   Заявки буклета остались пустыми словами. Не было пугающего «сладострастного наслаждения вседозволенностью от сознания способности вызывать катаклизмы». Была скука – злейший враг и недремлющий обличитель декларативного надуманного театра.
   Бесспорно, есть и удачи. Есть даже шедевры. Незабываемы «Гамлет» на Таганке, «Ричард III» в Театре имени Руставели. Повезло тем, кто видел «Отелло» в Театре имени Марджанишвили, «Ромео и Джульетту» на Малой Бронной, «Короля Джона» и «Кориолана» в Армении. Но вряд ли ошибусь, если скажу, что за десять лет не насчитаем и десяти побед. Настоящих удач в осуществлении Шекспира не случается годами.
   На Шекспировской конференции слышим сетования: мало, мол, ставят Шекспира. А может, и слава богу? Безрадостна эта статистика и печальна. Ну пятьдесят, ну сто постановок в год – что толку, ежели все они окажутся серыми. Или невтерпеж стать «самой осуществляющей Шекспира страной»? Еще один рекорд поставить?
   Пока же ситуация такова, что убогие постановки проходят тихо и, кроме убытков, никакого вреда вроде бы не чинят. А дотация все покроет, а «друг кулис» умудрится похвалить. И почет. Театру иметь Шекспира на афише, а режиссеру – в послужном списке просто необходимо. Это как французский язык для невесты: без него и то, и это – все уже будет не то. Это – Гоголь. А сейчас говорят – «для понта».
   Вот и вопрос: стоит ли многословно и подробно разбирать, привлекая цитаты из гениев Возрождения и основоположников марксизма, спектакли, поставленные «для понта»? А выражаясь культурно – спектакли, идейно-художественный уровень которых не дает повода для серьезного анализа. Ведь и провалы разные бывают, об одном можно диссертацию написать, другой тянет лишь на эпиграмму.
   Привезли в Москву «Лира» из Челябинска. И пришлось прочесть о нем в газетах, что он, дескать, не совсем удачен. Выходит, удачен, но не совсем. Как понять рецензентов? Победили, но не очень? Появись такой «Лир» в годы существования безответственных, но тогда многочисленных театральных журналов, другое прочли бы о себе челябинцы. Их Лир ну никак не справлялся с ролью трагического короля. Все время казалось, что это то ли царь Дадон из «Золотого петушка», то ли его коллега из «Конька-Горбунка». Вот бы и вся рецензия. Но какой раздастся крик: «Оскорбляют!» И театр закричит (да еще и жалобу в инстанции накатает), и критики возмутятся: так нельзя! А почему нельзя? Почему оскорблять эстетическое и моральное чувство зрителя можно, а назвать неудачу неудачей нельзя? Ведь на личности мы не переходим, речь только о постановке. Мы не свистим, не шикаем – такие мы все теперь воспитанные. А весьма и весьма культурные и воспитанные люди свистели и шикали. Или мы и Пушкина решились бы учить, как себя вести? Мыслил он, выходит, культурно, коли мы эти мысли в школе проходим, но человек был некультурный, свистел.
   Не в «культуре» дело. В страхе высказать свое мнение прямо в глаза и не камуфлируя презрение и насмешку в «кантиленность симультанности». В страхе нажить врагов. В любви к покою. Слишком жаждут многие «деятели» личного внешнего покоя. А внутреннего давно достигли, победив совесть. Она умерла, когда по заказу редакции писали первую хвалебную рецензию на бездарную постановку бездарной пьесы.
   Мы все любуемся нашим ХIХ веком, но, вероятно, лжи и клеветы было значительно меньше еще и потому, что существовала и всеми осознавалась реальнейшая возможность получить публичную пощечину за бесчестный поступок. Так же бескомпромиссна была и критика.
   Все взаимосвязано. Приглаженная, обтекаемая критика формирует соответствующую литературу. И – наоборот. Этакая обоюдоуспокаивающая обратная связь. Попритихли взаимно и только милые дискуссии размазываем: ах, где он, идеальный герой? И кто дискутирует? Кто поет о морали, самоотверженности, долге? На некоторых, как говорится, пробы негде ставить. А отповеди публичной им нет. Значит, правы!
   Вот дождались разрешения правду говорить. (Сам факт, что искусство беспечально обходилось без правды, чудовищен.) Разрешили. Казалось бы, и давай! Нет. Только и слышно: ах, как прекрасно, что теперь можно правду говорить! Ах, как чудесно! И – не говорим. Осторожненько пробуем, как холодную воду босой ногой, – и отдергиваем. Страшновато.
   Забавно, что и честно похвалить не решаемся. Гениальное назвать гениальным боимся. Непрофессионал вообще не отличит по рецензиям поражения от победы. Стертыми, шаблонными, усталыми фразами все наличное искусство доводим до среднеарифметического. В тумане серых усредненных оценок становятся возможны и настоящие чудеса. Читаешь о Мейерхольде – ошибся тут, недоучел там, а бездарные режиссеры перебираются из театра в театр, собирая в папочку расчудесную «прессу».
   Престиж критики на нуле. В нее не верит ни публика, ни актеры, ни коллеги-критики, прекрасно знающие «отчего да почему». Не косноязычие, не тупость, не ошибки, а бесконечное вранье привело к этому позору. Ведь, правда же, позорно и смешно, что речи Генерального секретаря острее любого спектакля, а спектакли острее критических статей. Кого такая критика ведет? Куда? Да и критика ли это, клянись она Белинским хоть в каждом абзаце?
* * *
   Играющим дураков запретите говорить больше, чем для них написано.
Шекспир. Гамлет

   Немало похвал пришлось слышать о «Гамлете», поставленном в Лиепайском театре. И вот смотрим. После эпизода «Мышеловка» Гамлет идет к матери и вдруг видит: Клавдий молится. Никого. Вот удобный случай убить убийцу. Но Гамлет останавливает себя: убить молящегося – значит, отправить его душу в рай, а отец умер без покаяния, мучается в аду – разве это месть? отложим! Так у Шекспира. А тут было иначе: Клавдий увидел подкрадывающегося Гамлета, вскочил с колен, обнажил меч, и… лиепайский Гамлет попятился, попятился и удрал. Вошел к матери и закатил ей пощечину. Прямо поперек шекспировского принца, который обещал:
 
   ГАМЛЕТ
 
Но это мать родная – и рукам
Я воли даже в ярости не дам.
 
   От вооруженного дяди убежал, а безоружную маму ударил. Трус и мерзавец. Стоит ли смотреть дальше? Стоит ли мудрствовать, пытаясь понять, зачем введен отсутствующий в пьесе шут и почему этому дураку отдана половина текста Гамлета, в том числе «Быть или не быть…» Что нам до этих новаций, если так неприлично ведет себя принц, у Шекспира – бесстрашный, а тут…