Там стефанандр раскинул свою оригинальную листву, всю испещренную полосами, которые восхищали меня переливами всевозможных цветов, от густозеленого до голубовато-стального, от нежно-розового до грубо-пурпурного, от светло-желтого до темно-охрового.
   А рядом группа гигантских вибурнумов, вы шиною с дуб, покачивала большими снежными шариками на конце каждой ветки.
   Местами, стоя на коленях в траве или взобравшись на красные лестницы, садовники заставляли ломонос виться по тонким бамбуковым палкам; другие обвивали ипомеи, калистегии по длинным и тонким подпоркам из черного дерева. А повсюду, по лужайкам, лилии выставляли свои готовые расцвести стебли.
   Все эти деревья, кусты, группы, отдельные растения с первого взгляда, казалось, были разбросаны случайно, без метода, без плана, только по воле природы, только по капризу жизни. Заблуждение. Напротив, посадка каждого растения была старательно изучена и подобрана или для того, чтобы цвета и формы дополняли друг друга, увеличивали ценность один другого, или для того, чтобы использовать планы, воздушные побеги, цветные перспективы и увеличить ощущение, комбинируя декорацию.
   Самый скромный цветочек, так же как самое гигантское дерево, самой своей посадкой способствовал непреклонной гармонии, сочетанию искусства, действие которого было тем поразительнее, что здесь не чувствовались ни геометрическая работа, ни декоративное усилие.
   Тут все, казалось, было так расположено, чтобы, благодаря щедростям природы, дать торжество пионам.
   На легких склонах, усеянных вместо газона пахучими крестоцветными розами цвета старого шелка, развертывались великолепные ковры пионов, поля пионов. Около нас они росли поодиночке и протягивали нам свои огромные красные, черные, медные, оранжевые, пурпурные цветы.
   Другие, идеально чистые, сохраняли самые действенные розовый и белый оттенки. Собранные в переливающуюся волну или совершенно одинокие на краях аллей, мечтающие у подножия деревьев, влюбленные вдоль чащ пионы были на самом деле феями, чудесными королевами этого чудесного сада.
   Всюду, куда бы ни падал взор, он встречал пион. На каменных мостах, совершенно покрытых вьющимися растениями и своими смелыми арками соединявших массивы скал и сообщавшись между собою киоски, пионы толпились подобно праздничной толпе.
   Их сверкающие процессии спускались с холмов, вокруг которых поднимались, перекрещивались, перепутывались аллеи и тропинки, окаймленные мелким серебряным бересклетом и бирючиной, подстриженной шпалерами. Я залюбовался одним холмиком, на котором на очень низких, совершенно белых стенах, построенных завитками, были разбросаны самые дорогие породы пионов, которые искусные артисты подстригли в разнообразие формы шпалер.
   В промежутках между этими стенами незабываемые пионы, в виде шариков на длинных голых стеблях, росли в квадратных ящиках. А верхушка увенчивалась густыми кустами, свободными кустами священного растения, цветы которого, такие кратковременные в Европе, не прекращаются здесь во все времена года.
   А направо от меня и налево, совсем близко от меня, или совершенно пропадая в отдаленной перспективе, были все пионы, пионы и пионы.
   Клара шла очень быстро, почти не чувствуя этой красоты; она шла опять с мрачной морщинкой на челе, с горящими глазами.
   Можно было сказать, что она идет, подхваченная силой разрушения.
   Она говорила, а я не слышал ее или слышал очень мало. Слова: «Смерть, очарование, мучение, любовь», которые беспрестанно срывались с ее губ, казались мне только отдаленным эхом, тихим голосом колокола, едва долетевшим оттуда, и утопавшим в славе, в торжестве, в ясном и величественном сладострастии этой ослепительной жизни.
   Клара шла, шла, и я шел рядом с ней, и перед нами все открывались новые виды: пионы, мечтательные или безумные кусты, голубые бересклеты, падубы с яркой окраской, завитые магнолии, карликовые кедры, растрепанные, как шевелюра, аралии, и высокие злаки, гигантские евлалии, листья которых лентами спускаются и округляются, словно кожа змеи, расшитая золотом.
   Были тут тропические растения, незнакомые деревья, на стволах которых раскачивались бесстыдные орхидеи; индийский банан, врастающий в землю своими многочисленными ветвями; огромные бананы, а под прикрытием их листьев, цветы вроде насекомых, вроде птиц, например, феерическая стрелиция, желтые лепестки которой – это крылья и которая постоянно трепещется, словно летает.
   Вдруг Клара остановилась, словно на нее сразу опустилась невидимая рука.
   Великолепная, нервная, с трепещущими ноздрями, словно лань, почувствовавшая в воздухе запах самца, она глотала воздух вокруг себя. Дрожь, которая была мне известна, как предвестник спазм пробежала по всему ее телу. Ее губы немедленно покраснели еще больше и надулись.
   – Ты чувствуешь? – спросила она отрывисто и глухо.
   – Я чувствую аромат пионов, наполняющий весь сад, – ответил я.
   Она ударила нетерпеливо ногой о землю.
   – Не то! Ты не чувствуешь? Припомни!
   И, еще шире раздув ноздри и с еще более сверкающими глазами, она сказала:
   – Пахнет, как когда я люблю тебя?
   Тогда она быстро нагнулась к одному растению, фаликтру, фаликтру, возвышавшему на краю аллеи свой длинный тонкий стебель, трубчатый, прямой, ярколиловый. Каждая боковая ветка выходила из ножен в форме влагалища и оканчивалась кистью совсем мелких цветов, прижавшихся друг к другу и покрытых цветочной пыльцой.
   – Это он! Это он! О, мой милый!
   На самом деле, могучий, фосфорный запах, запах человеческого семени исходил из этого растения. Клара сорвала стебелек, принудила меня понюхать странный Запах, потом, осыпав мне лицо цветочной пылью, сказала:
   – О милое, милое прекрасное растение! Как оно опьяняет меня! Как оно разжигает меня! Разве не любопытно, что есть растения, пахнущие любовью? Почему, а? Не знаешь? Ну, а я знаю. Почему так много цветов, напоминающих нам о любви? Разве не потому, что природа не перестает кричать живым существам всеми своими формами, всеми своими запахами: нЛюбите! Любите! Делайте, как цветы. На свете есть только одна любовь!» Я тоже говорю, что есть только любовь. О, скажи же скорее, дорогой, обожаемый поросенок!
   Она продолжала вдыхать запах фаликтра и жевать его кисть, пыльца которой пачкала ей губы. И вдруг она заявила:
   – Я хочу этого запаха в саду. Я хочy его в своей комнате, в киоске, во всем доме. Понюхай, сердечко мое, понюхай! Простое растение, это удивительно! А теперь пойдем, пойдем! Только бы нам не слишком поздно прийти к колоколу.
   С гримаской, которая в одно и то же время была комической и трагической, она прибавила:
   – Почему ты так прилип к этой скамье? А все эти цветы! Не смотри на них, не смотри на них больше. Ты лучше после рассмотришь их, после того, как посмотришь страдания, после того, как увидишь смерть. Ты увидишь, насколько они еще прекраснее, какую жгучую страсть возбуждают их ароматы! Понюхай еще, мой милый, и иди. Возьми мою грудь. Как она упруго! Соски ее возбуждаются шелком платья. Можно сказать, что горячит огонь сжигает их. Это – прелестно. Идем же.
   Она побежала. Лицо ее было все желтое от пыльцы, а стебелек фаликтра был все еще в зубах.
   Клара не захотела остановиться перед другим изображением Будды, искривленное и разрушенное временем лицо которого корчилось на солнце. Какая-то женщина украсила его ветками сидуна, и эти цветы показались мне детскими сердечками…
   На повороте одной аллеи мы встретились с двумя мужчинами, несущими носилки, на которых корчился какой-то комок окровавленного тела, подобие человеческого существа, изрезанная ремнями кожа которого волочилась по земле, как лохмотья. Хотя уже невозможно было найти малейший признак человека в этой ужасной ране, которая, однако, была человеком, чувствовалось, что каким-то чудом оно еще дышало. А красные капли, полосы крови указывали путь.
   Клара сорвала два цветка пиона и молча, дрожащей рукой, положила их на носилки. Носильщики грубо улыбнулись и открыли свои черные десны и лакированные зубы. А когда носилки прошли дальше, Клара сказала:
   – Ах! Я вижу колокол, я вижу колокол.
   А всюду вокруг нас, и вокруг удалявшихся носилок был словно розовый, серый и белый дождь, трепет оттенков, такой нежный и такой изменчивый, что невозможно словами передать бесконечную мягкость и невыразимую райскую прелесть его…

VI

   Мы оставили круговую аллею, от которой ответвляются другие аллеи, идущие к центру, и которая шла вдоль откоса, усаженного множеством редких и дорогих кустарников, и пошли по маленькой тропинке, по небольшому ущелью, оканчивающемуся как раз около колокола. Тропинки и аллея были усыпаны толченым кирпичом, что придавало зелени лужаек и листвы необыкновенную яркость и словно прозрачность изумруда под светом люстры.
   Направо – цветущие лужайки; налево – все ещё кусты. Розовые кукушники, слегка тронутые матовым серебром, ярким золотом, бронзой или красной медью, магонии, листья которых, цвета темно-красной кожи, так же широки, как листья кокосовой пальмы; элеагнусы, словно покрытые разноцветными лаками; пирусы, опудренные слюдою; лавровые деревья, на которых отсвечивают и порхают тысячи граней радужных кристаллов; каладиумы, жилки которых, цвета старого золота, оправлены вышитым шелком или розовыми кружевами, голубые, серые, посеребренные, расцвеченные бледно-желтым, ядовито-оранжевым цветом туи; светлые тамаринды, зеленые тамаринды, красные тамаринды, ветки которых волнуются и развиваются по воздуху, как мелкие водоросли в море; плопчатники, кисти которых постоянно летают и носятся в воздухе; саликс и веселый рай его крылатых семян; клеродендроны, распустившие, наподобие зонтиков, свои широкие ярко-красные соцветия. Между этими кустарниками, в освещенных пространствах в газоне виднелись анемоны, лютики, хешерасы; в затемненных местах виднелись странные тайнобрачные растения, мхи, покрытые мелкими белыми цветочками, и лишаи, похожие на скопление полипов, массу кораллов.
   Повсюду было очарование.
   А посреди этого цветочного очарования возвышались эшафоты, аппараты для распятия, эшафоты с яркой окраской, совершенно черные виселицы, на верхушках которых гримасничали ужасные маски демонов; высокие виселицы для простого удушения, более низкие, с инструментами эшафоты для разрывания на куски.
   По стержням этих орудий пыток, благодаря дьявольской утонченности мшистые калистегии, даурские ипомеи, лофоснермы, колоквии раскинули свои цветы, переплетаясь с цветами ломоносов и подлесков. Птицы здесь распевали любовные песни…
   У подножия одной из таких виселиц, разукрашенный цветами, как колонна террасы,, сидел палач со своим футляром на коленях и чистил шелковыми клочьями тонкие стальные инструменты; его одежда была покрыта кровавыми пятнами; руки его, казалось, были в красных перчатках. Вокруг него падали, жужжали и кружились тучи мух.
   Но посреди всего цветущего и благоухающего это зрелище не было ни отвратительным, ни ужасным.
   Можно было сказать, что на его одежду упал дождь лепестков с соседнего квитового дерева.
   К тому же у него был мирный и добродушный живот. – Его лицо во время отдыха выражало добродушие и даже веселость; веселость хирурга, которому только что удалась трудная операция.
   Когда мы проходили мимо него, он поднял на нас глаза и вежливо поклонился.
   Клара обратилась к нему по-английски.
   – Действительно, досадно, что вы не пришли часом раньше, отвечал этот добродушный человек. – Вы увидели бы нечто очень красивое, что не каждый день увидишь. Необыкновенная работа, миледи. Я изрезал человека с ног до головы, предварительно сняв с него всю – кожу. Он так плохо был сложен! Ха! Ха! Ха!
   Его потрясаемый смехом живот то опускался, то вздувался с глухим бурчанием.
   Нервная судорога растягивала его рот до скул в то же время, как опустившиеся ресницы соединялись с углами губ посредством жирных складок кожи.
   И эта гримаса – множество гримас – придавала его лицу выражение смешной жестокости.
   Клара спросила:
   – Это, вероятно, мы его только что сейчас встретили на носилках?
   – А! Вы встретили его? – воскликнул польщенный добряк. – Ну, и что же вы скажете?
   – Какой ужас! – сказала Клара спокойным тоном, противоречившим смыслу ее восклицания.
   Тогда палач объяснил:
   – Это был жалкий портовый кули… ничего больше, миледи. Конечно, он не заслужил чести такой прекрасной работы. Он, кажется, украл мешок риса у англичан, у наших дорогих и милых друзей, англичан. Когда я содрал ему кожу и когда она держалась у него на плечах только двумя маленькими пуговками, я заставил его ходить, миледи. Ха! Ха! Ха! На самом деле, прекрасная мысль! Можно было лопнуть от смеха. Можно было сказать, что у него на теле как вы это называете? Ах, да, верно! макфермлам? Никогда он, собака, так хорошо не одевался и у такого великолепного портного. Но у него были такие твердые кости, что я иступил пилу, вот эту прекрасную пилу.
   Между зубьями пилы остался маленький белесоватый и жирный кусочек. Он выковырял его пальцем и бросил на газон, посреди цветов.
   – Это – костный мозг, миледи, – сказал веселый добряк. – Недорого он стоил.
   И, покачав головой, он добавил:
   – Не часто вообще попадются стоящие, потому что мы почти всегда работаем на простом народе. Потом он сказал с видом спокойного удовлетворения:
   – Вчера, честное слово, было очень любопытно. Из мужчины я сделал женщину. Хе! Хе! Хе! Легко было ошибиться. А я, видите ли, ошибся. Завтра, если добрые духи удостоят меня милости и пришлют на эту виселицу женщину, я сделаю из нее мужчину. Это не так легко. Ха! Ха!
   От припадка нового смеха его тройной подбородок, складки его шеи и его живот дрожали, как студень.
   Одна линия, красная и изогнутая, соединила в это время левый угол его рта со смычкой его правых век, прорезывая складки кожи и морщины, по которым текли мелкие струйки пота и слез от смеха.
   Он вложил вычищенную и сверкавшую пилу в футляр и закрыл его. Ящик был чудесный и прекрасно лакирован рисунком: пролет диких птиц над прудом ночью, на котором лотосы и ирисы серебрились от луны.
   В эту минуту тень от эшафота падала на тело палача поперечной, лиловатой полоской.
   – Видите ли, миледи, – продолжал болтливый добряк, – наше ремесло, так же как и наши прекрасные вазы, наши прекрасные вышитые шелка, наши лаковые вещи все больше и больше падает. Теперь мы уже не знаем, что такое на самом деле мучение. Хотя я и стараюсь сохранить почитаемые традиции, я бессилен. И я один не могу предотвратить упадка. Чего вы хотите? Теперь палачи набираются неизвестно откуда! Ни экзаменов, ни конкурсов. Одно только покровительство, протекция решают выбор. И если бы вы знали, какой выбор! Это ужасно! Прежде эти важные обязанности поручались только истинным ученым, людям уважаемым, великолепно знавшим анатомию человеческого Тела, имевшим диплом, опытность или природный талант. Теперь ничего этого не нужно. Самый плохой Сапожник может претендовать на получение этих почетных и трудных должностей. Нет ни иерархии, ни традиций. Все пропало. Мы живем в эпоху дезорганизации. В Китае, миледи, происходит какое-то гниение.
   Он глубоко вздохнул и, показывая нам свои совершенно красные руки, а потом указывая на футляр, блестевший около него на траве, продолжал:
   – И, однако, я, как вы сами могли убедиться, работаю изо всех сил, чтобы снова поднять наш униженный престиж. Потому что я лично старый консерватор, непреклонный националист, и отвергаю все обычаи, все новшества, которые под видом цивилизации, преподносят нам европейцы, а в особенности – англичане. Это – честные и очень уважаемые люди. Но, надо сознаться, их влияние на наши нравы было гибельно. С каждым днем они отнимают у нашего Китая его самостоятельный характер. В одном только отношении мучений, миледи, они причинили нам много зла, много зла. Это очень жалко.
   – Однако, они с этим делом знакомы, – прервала Клара, которую оскорбил этот упрек в ее национальном самолюбии, потому что она, выказывая себя суровой по отношению к своим соотечественникам, требовала, чтобы другие уважали их.
   Мучитель пожал плечами и, под влиянием нервной судороги, скорчил самую невероятно-смешную гримасу, какую только можно увидеть на человеческом лице. И в то время, как мы, несмотря на ужас, едва смогли удержаться от смеха, он решительно заявил:
   – Нет, миледи, они с этим делом совсем незнакомы. В этом отношении они – настоящие дикари. Вот в Индии – скажем только про Индию – какая грубая и не изящная работа! И как они зверски – да зверски портят смерть!
   Он сложил свои окровавленные руки, как для молитвы, поднял глаза к небу и воскликнул таким голосом, в котором, казалось, рыдало столько сожаления:
   – Когда подумаешь только, миледи, какие чудесные вещи они могли бы сделать там, и которых они не сделали и которых они никогда не сделают. Это непростительно.
   – Ну, – запротестовала Клара, – вы не знаете, что говорите.
   – Пусть меня возьмут духи, если я вру! – воскликнул толстый добряк.
   И более медленным голосом, с поучительными жестами, он наставлял:
   – В мучении, как и во всем другом, англичане не художники. У них есть все качества, какие хотите, миледи, только не это. Нет, нет, нет.
   – Как так! Они заставляют плакать все человечество.
   – Плохо, миледи, очень плохо, – поправил палач. – Искусство состоит не в том, чтобы много убивать, душить, избивать, уничтожать людей массами… Это, действительно, слишком легко. Искусство, миледи, состоит в том, чтобы убивать согласно с уставами красоты, божественный секрет которой знаем только одни мы, китайцы. Уметь убить. Ничто более редко не встречается, а в этом все дело. Уметь убить! То есть так обработать человеческое тело, как скульптор обрабатывает свою глину или кусок слоновой кости, извлечь из него всю сумму, все чудеса страдания, которые оно таит в своей глубине. Вот! Здесь необходимо умение, разнообразие, изящество, вдохновение, наконец, талант: Но теперь все гибнет. Западная пошлость, захватывающая нас, броненосцы, скорострельные пушки, дальнобойные ружья, электричество, взрывчатые вещества… что еще? Все, что делает смерть коллективной, административной и бюрократической, наконец, вся грязь вашего прогресса, разрушают понемногу наши прошлые прекрасные традиции. И только вот здесь, в этом саду, они еще кое-как сохраняются. Здесь мы, по крайней мере, стараемся как-нибудь уберечь их. Сколько трудностей? Сколько препятствий! Какая вечная борьба, если бы вы знали! Увы! – я чувствую, что это не долго еще протянется. Мы побеждены посредственностью. И вот повсюду торжествует буржуазный дух.
   На его лице лежало странное выражение меланхолии и в то же время гордости, в то время как его движения доказывали сильное утомление.
   – И, однако, я, говорящий с вами, миледи, – продолжал он, – конечно, не простой человек. Я могу гордиться, что всю свою жизнь бескорыстно работал на славу нашей великой империи. Я всегда был первым в изобретении мучений. Поверьте мне, я изобрел на самом деле дивные вещи, восхитительные казни, которые в другое время и при другой династии принесли бы мне богатство и бессмертие. Ну, что же? И на меня едва обращают внимание. Меня не понимают. Скажу откровенно: меня презирают. Что же делать? Ныне талант не ценится ни во что, никто к нему больше не выказывает никакого почтения. Уверяю вас, это тяжело! Несчастный Китай, прежде такой художественный, такой знаменитый! Ах! Я очень боюсь, не будет ли он в скором времени завоеван?
   Жестом пессимизма и отчаяния он брал Клару в свидетели этого упадка.
   – Наконец, что же, миледи? Как же тут не плакать? Ведь я именно выдумал мучение посредством крысы. Пусть духи разорвут мою печень, если это не я! Ах, миледи, уверяю вас, необыкновенная пытка. Все в ней есть: оригинальность, живописность, психология, умение причинить боль. А к тому же она была бесконечно смешна. Она вдохновлялась старой китайской веселостью, совершенно забытой в наши дни. Ах, какой смех вызывала она у всех! Какой источник для томных разговоров! Ну, и они отвергли ее. Лучше сказать, она не понравилась им. И однако три опыта, произведенные нами перед судьями, имели колоссальный успех.
   Так как не было видно, что мы сочувствуем ему, что, скорее, его жалобы старого чиновника надоедают нам, то палач повторил, напирая на слова:
   – Колоссальный! Ко-лос-саль-ный!
   – А что это за мучение при помощи крысы? – спросила моя подруга. – И почему я совершенно его не знаю?
   – Шедевр, миледи, настоящий шедевр! – подтвердил зычным голосом толстяк, дряблое тело которого еще более ушло в траву.
   – Я согласна. Но в чем же дело?
   – На самом деле, шедевр! И вы видите ли, вы совсем не знаете его… никто не знает. Какая жалость! Как же вы хотите, чтобы я не был униженным?
   – Вы можете описать его нам?
   – Могу ли? Конечно, да, могу… Я сейчас вам все объясню, а вы судите сами. Слушайте.
   И толстяк продолжал, точными жестами обрисовывая в воздухе формы:
   – Вы берете осужденного, очаровательная миледи, или кого-либо другого – потому что для успешного действия моего снаряда необходимо, чтобы наказуемый был к чему бы то ни было осужден; вы берете человека, насколько возможно молодого, сильного, у которого были бы очень упругие мускулы, исходя из того принципа, что чем больше силы, тем сильнее будет борьба, а чем сильнее печаль, тем больше муки. Хорошо. Раздеваете его. Хорошо. И когда он будет совершенно голый, – понимаете, миледи? – вы заставляете его согнувшись стать на колени на землю, к которой прикрепляете его цепями, прикованными к железным кольцам, сжимающим ему затылок, запястья, колени. Хорошо. Не знаю, достаточно ли понятно я объясняю? Тогда в большой горшок со сделанным на дне небольшим отверстием – цветочный коршок, миледи, – вы сажаете огромную крысу, которой в течение двух дней не давали пищи, чтобы возбудить ее свирепость. И этот горшок с крысой, как огромную кровососную банку, вы, посредством крепких ремней, привязанных к надетому на него кожаному поясу, герметически прикрепляете к ягодицам осужденного. Ах! Как это понятно!
   И он лукаво смотрел на нас из-под опущенных век, чтобы следить, какое впечатление произвели на нас его слова.
   – И тогда? – просто спросила Клара.
   – Тогда, миледи, в маленькое отверстие горшка вы вставляете – угадайте, что?
   – Разве я знаю!
   Добряк потирал руки, ужасно улыбался и продолжал:
   – Вы вставляете железный стержень, раскаленный докрасна в горне, в подвижном горне, который должен находиться около вас. И когда будет вставлен железный стержень, то что произойдет? Ах! Ах! Ах! Представляете ли вы себе, миледи, что должно произойти?
   – Но говорите же, старая болтушка! – приказала моя подруга, гневные ножки которой топтали песок аллеи…
   – Ну! ну! – успокаивал пространный мучитель. – Немножко терпения, миледи… Будем идти методически… Итак, вы вставляете в дыру горшка железный прут, докрасна раскаленный в горне. Крыса захочет убежать от ожогов прута и от его света. Она беснуется, скачет, вертится и прыгает, кружится по стенкам горшка, карабкается и бегает по ягодицам человека, которые она сначала щекочет, а потом рвет своими лапами и кусает острыми зубами, ища выхода сквозь истерзанное и окровавленное тело. Но выхода нет. Или, по крайней мере, в первые минуты бешенства крыса не находит выхода. А железный прут, медленно и искусно направляемый, все продолжает приближаться к крысе, угрожает ей, опаливает шерсть. Что вы скажете о такой прелюдии?
   Он несколько секунд отдувался и важно, авторитетно продолжал поучать:
   – Главное достоинство здесь состоит в том, что надо уметь продолжить эту первоначальную операцию насколько возможно дольше, потому что законы физиологии вас учат, что нет ничего ужаснее, как соединение на человеческом теле чесотки и укусов. Может даже случиться, что пациент сойдет от этого с ума. Он воет, рвется. Его тело, свободное в промежутках железных поясов, трепещет, вздувается, корчится, трясется от мучительной дрожи. Но члены крепко держатся цепями, горшок – ремнями. А движения осужденного только увеличивают бешенство крысы, к которому скоро присоединяется опьянение кровью. Великолепно, миледи.
   – И, наконец? – спросила отрывистым и дрожащим голосом слегка побледневшая Клара.
   Палач щелкнул языком и продолжал:
   – Наконец, – потому что я вижу, вы очень торопитесь узнать развязку этой великолепной и веселой истории – наконец, под угрозой раскаленного прута и благодаря нескольким своевременным ожогам, крыса, наконец, находит выход… естественный выход, миледи, и какой омерзительный! Ах! Ах! Ах!
   – Какой ужас! – воскликнула Клара.
   – А, как видите! Вы сами это сказали… И я очень горжусь, что вы так заинтересовались моим мучением… Но подождите. Крыса проникает, вы уже сами знаете, каким способом, в тело человека, расширяя лапами и зубами… нору. Ах! Ах! Ах! Нору, которую она роет бешено, как в земле. И она околевает, задохнувшись, в то время, как и осужденный после получаса невыразимых и несравнимых мук падает от кровотечения, если не от чрезмерности страдания, или от припадка ужасающего умопомешательства. Во всяком случае, миледи, поверьте, какова бы ни была окончательная причина этой смерти, все это необычайно прекрасно!