Вячеслав Миронов
Чеченские рассказы

Один день из темноты

   Темно вокруг, чернота кругом. Я проснулся и долго лежал, не мог понять, в чем дело. Слышу голоса, потом дошло, но я ничего не вижу, все по-прежнему… Последнее время мне часто снится, что меня похоронили заживо, я рвусь вперед, вверх… Просыпаюсь весь в поту, но все одно – чернота вокруг.
   Человек может надеть черную повязку на глаза и ходить по дому, по улице, вытянув руки вперед, сшибая углы и предметы. Но он знает, что в любую секунду он снимет эту повязку, и вновь будет жить нормально… Нормально. А я?
   А я попал. А я пропал…
   Три месяца назад мы «чистили» деревню… Хорошо было в первую войну в Чечне. Как рассказывали те, кто воевал, прежде чем зайти в заброшенный дом, они сначала кидали гранату, а то и две. А сейчас?
   Вышибаешь дверь с ноги, а потом врываешься с товарищами. Нас раньше было четверо, но Золотухина Димаса зацепило, и нас осталось трое. Теперь я стал вышибать дверь. Димон «Золото» был самый здоровый, поэтому раньше он этим занимался. Следующим по росту и весу был я… Теперь, наверное, Тимофеев («Тимоха»), занял мое место. А я здесь, с повязкой на голове.
   Я не помню ничего, просто со всей дури пнул дверь. Она распахнулась, я вперед и помню лишь, что сбоку, слева, яркая вспышка, ничего ярче я не видел. НЕ ВИДЕЛ!!! И темнота, и чернота…
   Я не помню боли, ничего, кроме черноты. Доктор мне сказал, что сделали четыре операции на мозге. И возили из госпиталя в госпиталь. Сейчас я в Москве. А что толку?
   Несколько дней назад мне сделали еще одну операцию. Не знаю, сколько всего дней и ночей у меня это. Все на одно черное лицо.
   Куска черепа у меня нет давно. Кожа есть, а вот кости нет. Я трогаю кожу, она провисает внутрь, кажется, что могу потрогать свой мозг. Это страшно. Я не вижу, но ощущаю, как под кожей, площадью в ладонь, что-то пульсирует, дышит, что-то происходит. Это мой мозг, который мучается без информации, поступавшей через глаза. И этот мозг иногда думает, а не пора ли мне сдохнуть?
   А зачем такая жизнь? Зачем?!
   Я родом из Кемерово, и недалеко от меня есть завод, там работают слепые. Я смотрел, как мужчины и женщины шли на работу и с работы, стукая перед собой белыми палочками. У них это хорошо получалось, так быстро стукали по тротуару этими палочками. А еще там стоит пешеходный светофор. Нажмешь на кнопку, и светофор начинает громко издавать противный звук – это он переключается с красного на желтый свет. Потом другой звук – это включается зеленый для пешеходов. Звук резкий, высокий, отрывистый, как лай шавки, только усиленный в десятки раз.
   «Га-а-а-в!» – стоять! «Гав, гав, гав!» – раз-два, левой, левой, левой, пошевеливайтесь! Страшно. Мне всего девятнадцать лет. Я слепой! Доктор долго молчит и сопит, прежде чем ответить мне, увижу ли я еще свет. И ответ у него издевательский. «Посмотрим!» Это он, сука, может посмотреть, а я?!
   Я курю. Меня подвели к окну, дали в руки сигарету. Я теперь не могу уже подкурить. А дыма-то я не вижу. Не вижу я дыма. Нет удовольствия от сигареты. Вкус, запах есть, но я не вижу, что делаю.
   Я протягиваю руку в окно. Решетка. Долго ощупываю решетку. Ажурная, какие-то листочки, наверное, красиво. Но голова и тело не пролезут.
   У нас в палате лежат двенадцать человек. Как говорят, «пробитые», «безбашенные», «психические». Это те, у кого ранения в голову. Из слепых только я. Лежат долго, по нескольку месяцев. Месяца полтора как выписали сержанта, у того один глаз не видел. Спасли глаз. В очках, как рассказывали, но видит.
   А я? Всю жизнь мне нравилось копаться в машинах. Сначала с дедом в его «копейке», потом с отцом – в «девятке». И отучился я на автослесаря. Думал, что в армии попаду в ремроту. А сейчас? Сейчас зачем мне эти знания? Зачем?
   Когда родители узнали, что я ранен, то батя продал свою-нашу «девятку», – я ее знал, как свои пять пальцев – чтобы мать приехала ко мне в Ростов.
   Она покупала мне соки, жила в гостинице, кормила меня тем, что я всегда любил. Я ел, но не видел, что ел, я говорил, что вкусно, а когда она уходила, то плакал в подушку и раздавал пацанам в палате то, что оставляла мне мать. Я не могу есть, когда не вижу пищу. Не могу.
   Именно мать уговорила медиков, чтобы отправили меня в Москву. Они уже махнули на меня рукой.
   Она переехала в Москву. Когда стали готовить к операции, уехала домой, кончились деньги. Отец все, что можно продать, продал, отправлял нам деньги. Продал дачу, гараж, весь инструмент и станки, что стояли у нас с ним в гараже.
   Инструмент… Помню, как отец и дед меня приучили бережно относиться к нему. Отец все заначеные деньги тратил не на пиво, как его друзья, а покупал гаечные ключи, списанные станки. Мы с ним отреставрировали токарный, фрезерный, сверлильный.
   Отец с дедом говорили: «Береги, люби инструмент, и он тебя прокормит!» И я берег его. После окончания техникума отец и дед мне подарили шведский набор инструментов. Я давно присматривал его в магазине. Это была мечта. Весь упакованный, блестящие головки, пожизненная гарантия, а стоил он восемь тысяч!
   Отец писал письма, я помню его корявые строчки, руки у него все заскорузлые, не умеют держать ручку, и образования всего четыре класса, после войны не до учебы было, он на заводе работал слесарем.
   Мы с ним постоянно пропадали в гараже, все окрестные мужики приходили к нам за помощью, потом уже и постоянные клиенты появились. У меня были деньги. И девушка была тоже… Сейчас кому я нужен слепой?
   Отец мечтал, что когда я вернусь из армии, то мы в нашем гараже откроем свое дело. Отец и сын! И деньги пополам!
   Батя написал, что он продал весь инструмент, кроме моего набора шведских головок. Он спрашивал, можно ли ему работать им, ремонтировать автомобили. Писал, что ничего не пожалеет на мое здоровье, а потом мы все заработаем.
   Работай, отец, у меня потом будут другие инструменты. Отвертки и пассатижи. Буду в цеху слепых собирать штепселя, розетки, выключатели…
   А я так люблю машины!
   Память – это все, что мне осталось из образов. Есть сны. Во сне я вижу. Сны стали сейчас яркими, сочными. Во сне я вижу. Часто сон путается с явью.
   Память есть близкая и дальняя. Близкая, что было со мной недавно. Чечня. Четыре месяца в Чечне.
   Дальняя – это все, что было со мной до Чечни.
   Порой кажется, все, что было до моей войны, – лишь сон. А там – жизнь. Но кончилось для меня и жизнь до войны, и война тоже кончилась. Теперь я вне времени, теперь я вне войны, вне жизни…
   Соседи по палате мне сказали, что я буду получать пенсию в тысячу двести рублей. За два месяца до призыва я купил себе на заработанные деньги джинсы за тысячу семьсот рублей. Я буду получать меньше. Да бог с ними, с этими деньгами, были бы глаза, я бы заработал их. А сейчас на что мне эти деньги? Отдать матери, чтобы за квартиру заплатить. А дальше? Жив, пока живы родители. Дальше? Дальше – смерть. Можно и сейчас, не хочу в девятнадцать лет становиться родителям обузой.
   В чем я виноват, что стал калекой? В чем?!
   Военкомат меня отправил в армию. При этом они вскользь упомянули, что срок службы мне не пойдет в трудовой стаж. Вот так, гребаное государство считает, что я должен ему отдать долг, но при оно не считает нужным ставить мне штамп в трудовую книжку. Суки! НЕНАВИЖУ это государство!
   Ненавижу чеченов! Ненавижу! Из-за них я стал слепым! Из-за них и из-за придурков в Москве. Они что-то там не поделили, а я теперь валяюсь слепой на этой койке в их Москве!
   Со мной в палате лежит москвич, его тоже зацепило в голову. Он также матом кроет всех политиков и чиновников, что сидят в его родном городе. Ведут себя эти чиновники и политики как захватчики, как оккупанты. Плевать им на Родину, уедут в свою заграницу. Там врачи, там уход!
   Периодически приходит психолог. Он беседует со всеми по очереди.
   Один раз попытался поговорить и со мной… Я все, что думал по этому поводу, и сказал ему. Я не видел его рожи, но понял, что тот в шоке. Он попытался меня переубедить. Что знает этот майор о жизни?! Он не был на войне, он не ходил под пулями. Всю жизнь провел в Москве, весь чистенький, ангелочек, мать его! И этот урод мне пытается втереть, что я должен принять эту черноту! Никогда я ее не приму.
   Видимо, сегодня я проснулся до подъема. Нет глаз, нет ощущения времени. В коридоре слышно: «Подъем! Подъем! Умываться! На завтрак не опаздывать!»
   Поначалу были большие проблемы, как есть. Как кушать. Это сложно, когда не видишь тарелки, и что именно ешь.
   В Ростове был подонок, он пошутил надо мной. Это он думал, будто бы весело, когда человек не видит, что кушает. И когда я ел суп, то он тихо переставлял тарелку в сторону и тихо давился смехом, когда я тыкал ложкой в стол.
   Было слышно, как он хрюкал от своей выходки. Все уходили из палаты в столовую, но оставляли дежурного по палате, чтобы он мог помочь покушать лежачим и таким инвалидам, как я.
   Я не выдержал и вскочил. Ярость шумела в голове. Я ненавидел этого жирного гада, я его чувствовал. Но не видел. Я хотел убить его.
   Но что может сделать слепой? Жирдяй со смехом носился по палате от меня. Я же бросал в его сторону все, что подворачивалось под руку, но все без толку.
   Двое лежачих кричали мне, куда надо идти или кидать предметы. Я бросался, но натыкался на стулья, кровати и на то, что сам раскидал. Два раза я упал. Выставлял руки, старался прикрыть голову.
   Я хотел лишь одного – поймать этого толстого ублюдка и задушить его. Вся обида и ненависть воплотилась лишь в одном слепом желании – убить.
   Он был для меня хуже духа, хуже московского политика, он был моим злом.
   На грохот и шум в палату прибежали.
   Мерзавец пытался свалить на меня, мол, у меня «съехала крыша», но лежачие пацаны рассказали, как было на самом деле.
   Его выписали на следующий день – «за нарушение больничного режима». Ходячие из нашей палаты устроили ему «темную».
   Ночью накинули одеяло и били. Я слышал, как его били и он хныкал, скулил. Сучонок.
   Меня подняли с постели и подвели к кровати, на которой лежал обидчик, в руки вложили табурет, я приложился от всей души раза три.
   Мне стало легче и тогда, и сейчас, когда я вспомнил об этом.
   Как потом рассказали, в часть, где служил этот моральный урод, приехала проверка, вот он и «закосил». Ненадолго.
   Очень сложно ходить в туалет и умываться. Я выучил по шагам, сколько надо пройти от палаты до туалета.
   Много раз, когда шел в туалет, со мной вызывался провожатый из палаты, они шли курить. Можно было курить и в палате, врачи на это не обращали внимания, лишь во время обхода не курили, и дым выпускали в окошко. Но когда я шел в туалет, то со мной кто-то увязывался. Покурить в туалете. Я им был благодарен, но ненавижу, когда меня жалеют.
   И не хочу идти по улице и ощущать на себе сочувствующие взгляды. Ненавижу и не хочу. Я их научился чувствовать кожей.
   Я устал ненавидеть, я устал жить. Если бы не маленькая надежда, что можно меня вылечить, то давно бы перестал жить.
   Сообщили, что меня скоро будет осматривать академик. Хорошо, у кого сломана рука, нога или ребро. Это можно просветить рентгеном, поставить вытяжку или еще чего-нибудь. А голова? Никто не знает, как она работает, туда не загонишь металлические стержни, чтобы она работала хорошо. Академик – это последняя надежда врачей.
   До этого был профессор. Тот что-то мудрым голосом сыпал латинскими фразами, я понял, что последняя надежда – на операцию. А профессор свалил за границу. Позвали его. А именно он должен был делать мне операцию. И удрал за границу. Сделал бы мне эту хренову операцию и ехал бы к своим пиндосам. Ненавижу.
   Теперь вот академик…
   Я встал, накинул халат и, придерживаясь стены, побрел в туалет. Считаю шаги. Поворот, потом еще один, несколько шагов, толкаю дверь, по запаху определяю – туалет.
   Так же медленно возвращаюсь в палату. Ложусь. Мне тоскливо. Очень тоскливо. Аккуратно обходя чужие койки, укладываюсь на свою, укрываюсь с головой.
   Это привычка, ночью свет бьет в глаза в казарме, и так теплее. А сейчас хочется побыть одному.
   Завтрак? К черту!
   Я изображаю, что сплю, а у самого из незрячих глаз текут слезы. Я устал жить в темноте.
   Через час обход, потом перевязка, я снова потрогаю аккуратно свою кожу, которая провисает над мозгом, потом обед, тихий час, ужин, укол, отбой. Я жду отбоя, тогда я буду спать и буду видеть. Хотя бы во сне я вижу.
   Так пройдет неделя, потом академик скажет, что делать, и что будет со мной дальше. И будет ли у меня свет в конце тоннеля. Я устал.

Прости, Виктор…

   В феврале 1997 года меня вызвало командование и сообщило, что я еду в командировку в Москву. Дела служебные у меня должны были занять день, а командировка была выписана на три дня.
   Мужиков, с которыми я служил, встречался по службе, в Москве служило немало.
   Я подготовился к командировке основательно. Подарки подготовил для командиров московских – рыбка малосоленая, орешки кедровые, ягода…
   Для друзей своих московских тоже немного. Всем сестрам по серьгам.
   Позвонил, чтобы ждали.
   Первым в списке моих посещений, после официальной части, был Виктор Волков.
   В Грозном, в январе 1995 года он был в соседней части. И когда мы пробивались на выручку остатков нашего танкового батальона, который засел в руинах республиканской больницы, наши «соседи» прикрывали нас с Севера от духов.
   Витя Волков был ответственным за организацию взаимодействия от своей части, а я – от своей.
   Вот тогда и познакомились…
   Когда мы выбили «чехов» от больницы, Волков заорал по станции, призывая нас на помощь своему полку.
   Духи обошли их с Запада и взяли в «клещи», молотили и с Севера и с Запада.
   Мы силами полутора батальонов помогли им вырваться.
   Так что обязаны жизнями друг другу, и то, что мы слаженно сработали, спасло немало солдатских и офицерских жизней в обоих частях.
   Когда наступило затишье, мы познакомились поближе и выпили немало трофейного коньяка, который я добыл на коньячном заводе Грозного. Обменялись адресами.
   Изредка переписывались, поздравляли друг друга с праздниками, звали в гости.
   Виктор в 1996году поступил в Академию. Перевез семью в Москву, жил в офицерском общежитии.
   Все я это вспоминал, пока отлеживал бока на верхней полке купейного вагона фирменного поезда «Енисей» сообщением «Красноярск-Москва».
   Лежишь на полке и вспоминаешь то, что было. Хорошо вспоминать о войне, когда тебя мерно укачивает вагон, и ты даже не веришь, что все это было с тобой. И ты, и ты твои товарищи смогли выстоять.
   В жизни вроде обычные люди, таких миллионы на Земле, а поди-ка, выжили, и выполнили поставленную задачу. Правда, потом, как оказалось, эта выполненная задача и погибшие пацаны восемнадцати-двадцати лет нахрен никому не нужны, – в августе 1996 года подписана капитуляция.
   Но кто же знал, что так все получится, тогда, в холодном и кровавом январе 1995 года?..
   Выезжал из Красноярска в тридцатиградусный мороз, а приехал в Москву – пять градусов со знаком минус.
   В первопрестольной военные зимой ходят в фуражках, мода у них такая. Чтобы не выглядеть белой вороной, шапку убираю в сумку, на голову фуражку; жаль, что не ходят в Москве в бушлатах, а лишь в шинелях да куртках, которые в Сибири только командиры частей носят, до остальных не доходят.
   Ну, все, Столица. Держись! Три дня пьянства, которые тебя потрясут! Я приехал! Вперед!
   Служебные дела я решил быстро. Подношения сделали свое дело: все подписи и печати на нужных бумагах проставлены. Отметка в командировочном удостоверении с открытой датой. Билеты куплены на послезавтра, я свободен, как ветер в поле!
   В гостинице помылся, побрился, и в магазин. Пару шоколадок двум сорванцам Виктора, торт, водка своя – красноярская, такой здесь нет, так, что еще? Ага! Полбатона колбасы, пару банок рыбных консервов, чтобы не быть у студентов нахлебником.
   Обычное офицерское общежитие. Сам жил во многих подобных. Виктору повезло, он занимал целый блок. Две комнаты, с маленьким коридорчиком, в котором налево – кладовочка – раздевалка, направо – туалет, совмещенный с душем и ножной ванной. Там же в коридоре и кухня. Плитка электрическая, стол, полка с посудой.
   Левая комната – спальня и столовая, правая комната – детская. Так как у Виктора двое ребятишек, то и дали ему отдельный блок. У кого один – ютятся в одной комнате. А холостяки, или кто приехал без семьи, живут по четыре-шесть человек в таком блоке.
   Слово «блок» преследует военных всю службу. Блок-пост, блок. И прочее…
   Дверь отрыли пацаны. Старшему – семь, младшему – четыре. Следом – Виктор. Пацаны окружили меня, младший дергал за штанину, задрав голову вверх, спрашивал:
   – А вы кто? А вы кто?
   – Дядя Слава, – представился.
   Раздал мальчишкам шоколадки, жене – торт. Огляделся.
   Казенная мебель пестрела инвентарными номерами. Как всегда, они были написаны белой краской жирно и на самом видном месте, так проще проводить инвентаризацию.
   Человеку непривыкшему это поначалу режет глаза, а потом ничего, привыкаешь и не замечаешь, что они вообще есть.
   Я начал доставать принесенные припасы, но Виктор остановил меня.
   Мы вышли, и перешли в соседний блок.
   – Сосед – на курс старше, сейчас на каникулах, вот они с семьей и уехали, а мне ключи оставили, чтобы приглядывал, – пояснил он.
   Я достал привезенные три бутылки водки. Одной много, две мало, а три в самый раз, чтобы не бегать потом по ночной Москве, и не покупать самопальный товар.
   Разместились. Налили по первой, начали разговор. Как ты, а как ты? А этого видел, а того помнишь? Уволился? А вот этот спился, уволили с позором. Жаль, хороший мужик. Жизнь такая, после Чечни так и не пришел в себя. М-да, дела…
   Потом и вторая, третья – молча, не чокаясь, за павших. Четвертая, чтобы третий тост за нас не пили.
   Вторая бутылочка. Славка, помнишь, как нас тогда обложили, а вы…
   Помню, Витя, помню, как будто все это было вчера, все помню…
   И тут мне вспомнился один маленький эпизод той войны. Малюсенький, но вспомнился…
   Когда стояли уже в станице Петропавловской, а это было в марте 1995-го, к нам часть пришла молодая женщина. Русская, лет двадцати пяти.
   В мирной жизни она была красива, впрочем, на войне все женщины красивы, кроме чеченских…
   Так вот эта женщина искала своего брата, который пропал без вести в боях в Грозном. Звали его Алексеев Сергей, звание – рядовой, был призван в ноябре 1994-го. Пацан сопливый, только присягу принял – и в мясорубку. У нас в бригаде тоже такие были… Были…
   Так вот этот рядовой Алексеев был вообще не из нашей части, а из полка, в котором служил Волков. Она была в этом полку, ничего не узнала, ей посоветовали обратиться к нам. Может, во время прорыва кто-нибудь из наших с ним встречался, или знает обстоятельства его гибели?
   И вот эта молодая женщина на свои деньги приехала из Воронежа и, рискуя жизнью, бродила по Грозному, по Чечне, разыскивая тело своего брата.
   Лицо ее осунулось, под глазами черные круги, взгляд был, как бы сказать, не потухший, а угасший.
   Больше всего меня поразили ее глаза. Большие голубые глаза, а запали внутрь. Это были красивые глаза, но они, казалось, ничего не видели уже. Страшные красивые глаза… Они врезались в память на всю жизнь.
   Она опрашивала всех, кто принимал участие в том бою. Каждого солдата, прапорщика, офицера. Но никто не мог ей помочь. Мы хотели помочь, но не могли.
   Нельзя было ее отпускать обратно вот так, самостоятельно; начальник штаба Сан Саныч поехал на Ханкалу, на совещание, сделал крюк и оставил девушку в аэропорту Северный. После этого никто ее не видел, и про Алексеева я больше не вспоминал. А вот сейчас, под воздействием водки и воспоминаний, я спросил у Виктора:
   – Витя, а помнишь, боец у вас был Алексеев Сергей?
   – Алексеев? – я удивился перемене настроения Виктора, он отшатнулся от меня как от сатаны.
   – Ты чего?
   – Так, ничего. Наливай! А что ты про него вспомнил? – перекрестился.
   Я рассказал про сестру и ее глаза.
   – Так, помнишь? И чего так тебя перекосило?
   – Было дело… Помнишь Ахтурова?
   – Нет.
   – Здоровый такой, я с ним в одной машине жил?
   – По-моему, Семен?
   – Он.
   – Ну, помню, и что? Мужик как мужик. И что?
   – Когда вышли из Грозного вашу бригаду отправили на Запад, а нас – на Юг. Дело было в апреле. Я был дежурным по части, проверил посты, зашел в кунг выпить чаю. Ночь, часа три, туман, продрог насквозь. Захожу, а Семен не спит. Сидит один и спирт пьет. Один в три часа ночи. На войне рано спать ложатся. А он не спит. Мы с ним начали жить вместе в одном кунге, когда мою машину спалили в Грозном. Водила и напарник у меня был ранен, вот сам и водил свой «ГАЗон». А Семена напарник погиб. Я и переехал к нему. Он странный был, заносчивый очень. Но ничего не поделаешь, по службе я с ним особо не пересекался, так, спали под одной автомобильной крышей, да водку по вечерам пили… А тут он смотрит на меня, и что-то пьяное несет. Мол, он самый крутой, боевик, одним словом… Сам-то в разведку как-то не рвался, и принимал участие в боях, когда мы были в «котле». Как тогда, у больницы… И вот он начинает хвастаться, что он такой, он весь расписной, а награды его обходят. Ты за награды воевал, Слава?
   – Нет, конечно. Не думал, что она мне вообще достанется, у нас в бригаде есть и были более достойные. Что дальше-то?
   – Ну, вот. Слово за слово… Давай выпьем. – Было видно, что Виктору тяжело говорить. – Я возьми и ляпни, что он только в воздух стрелял, чтобы свой страх отогнать. А он и вспомнил про этого Алексеева… Когда духи наш батальон стали окружать, то все пошли на прорыв. И больные, и раненые, и командиры и тыл, одним словом, все. А боец этот молодой, Алексеев, по словам Семена, зажался в окопчик и не высовывается, прижался к земле и дрожит. Ступор у пацана.
   – Бывает такое. По себе помню: много раз жалел, что не надел резиновые трусы, с таким бы удовольствие обделался от страха. И страшно было так, что челюсти «SOS» сами выбивали. Ну и что? Не боится только дурак. А пацан молодой. Это в первом бою кажется все нереально, просто как сон, кино, сказка. А потом, когда на своих убитых товарищей поглядишь, на кишки, да ноги оторванные, как-то жить сразу охота. И не хочется из окопчика вылазить. Но вылазишь. Тем паче, что пацаненок-то совсем зеленый был. Ничего удивительного.
   – Он его убил.
   – Не понял.
   – Семен этого Алексеева пытался ногами достать из окопа, а тот встал и рванул в сторону каких-то руин. Тот ему полмагазина в спину и всадил. Потом тело спрятал в руинах…
   – Блядь! Козел! – я грохнул кулаком по столу. – Пацана сопливого… Блядь!
   – Я был в ярости. Был бы этот герой-боевик, который застрелил молодого своего солдата здесь сейчас – задушил бы собственными руками.
   – Ну, а ты? Ты что сделал с этим гадом? – спросил я у Виктора.
   – Я?
   – Да, ты!
   – У меня автомат висел на плече, предохранитель вниз, и очередь…
   – По нему?
   – По нему, – кивнул Виктор, понурив голову.
   – Понятно.
   – Вытащил я тело из кунга, туман, стрельба постоянно велась, чтобы духи не подобрались. Осветительные ракеты света не давали. Никто не видел. Положил возле туалета. Вроде как пошел по нужде, нарвался на вражескую пулю. Отправили домой. «Орден Мужества» посмертно.
   Потом мы пили водку молча, уткнувшись друг в друга лбами. Слезы капали в водку, жидкость из носа смешивалась со слезами и тоже капала в стаканы. Мы шмыгали носами, вытирали слезы, но не помогало.
   Я никому не рассказывал эту историю. С Виктором мы переписывались, перезванивались, еще раз встретились, но историю эту ни словом, ни взглядом не вспоминали.
   В 2002 году подполковник Волков умер от инсульта.
   Прости, Виктор, что я рассказал эту историю. Не могу я ее носить больше в себе. Прости, Виктор, прости…
 
   Имена изменены

Иванов, Петров

   От автора.
   Когда в Интернете появились отрывки из моей книги «Я был на этой войне», то стала приходить массам писем от читателей, друзей, знакомых, в том числе и от Салтымакова (фамилия изменена). Бывшего старшего оперуполномоченного отдела военной контрразведки, что служил у нас в бригаде. Сейчас он живет за границей, сказал, что мне передадут его записи. И действительно, через некоторое время мне назначили встречу и передали большой портфель, набитый бумагами. Там были записи, наброски, дневники Салтымакова. Некоторые вещи, о которых он писал, вообще не укладываются в голове. На основании его заметок я и написал этот короткий рассказ. Остальная большая часть его дневников ждет своего часа.
В.Н. Миронов

   Когда идут бои, тем более, такие как при штурме Грозного в январе 1995г., то думать о полноценной оперативной работе не приходится. Все, чему тебя учили в мирной жизни, летит к чертовой матери. Приходится вспоминать опыт Великой Отечественной войны.
   В принципе, со времен Китайской империи и Иисуса Христа, человек не придумал ничего нового в оперативной работе.
   Те же самые агенты, те же самые разведчики и шпионы с противоположной стороны.
   Методы и способы приобретения агентуры, способы вербовки – все осталось по-прежнему. Человек по своей натуре слаб. Я имею ввиду, что у каждого человека есть свои слабые и сильные стороны. Одно компенсируется другим и порождает одно другое. Если человек силен физически, то у него, как пить дать, слабость по отношению к женщинам или тщеславен до безобразия. Тут нужна лесть. «На каплю меда поймаешь больше мух, чем на бочку уксуса» – не я придумал, а древние.