Воскресенье 14 декабря, первый день без комендантского часа, который соблюдался всю неделю. Стало можно ходить по улицам после шести вечера. Но из-за немецкого времени уже в середине дня темнело.
   Когда и в котором часу милосердные монахини заметили, что Доры нет? Скорее всего, вечером. Возможно, по окончании службы в часовне, когда всех учениц вели в дортуар. Я думаю, настоятельница постаралась немедленно связаться с родителями Доры, чтобы узнать, не осталась ли девочка у них. Знала ли она, что Дора и ее родители - евреи? В ее биографии написано: "Во времена гонений на евреев много детей из еврейских семей нашли убежище в стенах "Святого Сердца Марии" благодаря человеколюбию и самоотверженности сестры Мари-Жан-Батист. При поддержке своих сестер, строго соблюдавших тайну и проявивших не меньшее мужество, она не отступала перед опасностью".
   Но Дорин случай был особый. Ее зачислили в "Святое Сердце Марии" в мае 1940 года, когда гонения еще не начались. Она не была зарегистрирована в октябре 1940-го. А еврейских детей религиозные организации прятали только с июля 1942-го, когда начались повальные облавы, Дора провела в "Святом Сердце Марии" полтора года. Скорее всего, она была единственной еврейкой в пансионе. Знал ли об этом кто-нибудь из ее товарок? А из монахинь?
   На первом этаже дома 41 по бульвару Орнано, в кафе Маршаля был телефон: Монмартр 44-74, но я не знаю, была ли связь между кафе и гостиницей, был ли этот Маршаль также и ее владельцем. Пансиона "Святое Сердце Марии" в телефонном справочнике того времени нет. Я нашел другой адрес Христианской миссии Милосердия, видимо, в 1942 году по этому адресу находился какой-нибудь филиал пансиона: улица Сен-Мор, 64. Бывала ли там Дора? Номер телефона тоже не был указан.
   Как знать? Может быть, настоятельница только в понедельник утром позвонила к Маршалю или, скорее, послала одну из монахинь на бульвар Орнано. Или Сесиль и Эрнест Брюдер сами пришли в пансион?
   Знать бы, какая была погода 14 декабря, в день бегства Доры. В то воскресенье могло светить ласковое зимнее солнышко, рождающее в вас чувство свободы, праздника и бесконечности жизни - иллюзорное чувство, когда кажется, будто время приостановило свой бег, что можно спрыгнуть на ходу и освободиться от петли, которая вот-вот затянется на вашей шее.
   Я долго ничего не знал о том, что сталось с Дорой Брюдер после ее бегства и объявления о розыске, опубликованного в "Пари-Суар". Потом узнал, что восемь месяцев спустя, 13 августа 1942 года, ее поместили в лагерь Дранси. В карточке указано, что она прибыла туда из лагеря Турель. Действительно, в тот день, 13 августа 1942-го, триста евреев были переведены из лагеря Турель в лагерь Дранси. Тюрьма, лагерь, а если еще точнее - перевалочный пункт Турель занимал бывшую казарму колониальной пехоты, казарму Турель на бульваре Мортье, 141, у заставы Лила. Он был открыт в октябре 1940-го, в то время туда помещали "незаконно проживающих" евреев без французского гражданства. С 1941 года, когда мужчин стали отправлять прямо в Дранси или в лагеря под Орлеаном, лагерь Турель остался тюрьмой для женщин-евреек, нарушивших немецкие предписания, а также коммунистов и уголовных преступников.
   Когда именно и на каком основании Дору Брюдер посадили в Турель? Я не знал, существуют ли документы, найдется ли хоть какой-нибудь след, который подсказал бы ответ на этот вопрос. Оставалось только предполагать. Арестовали ее, скорее всего, на улице. В феврале 1942-го - два месяца спустя после ее побега - немцы обнародовали новое предписание, запрещавшее евреям в Париже выходить из дому после восьми вечера и менять место жительства. Полиция соответственно усилила бдительность, на улицах стало опаснее, чем в предыдущие месяцы. Я был почти уверен, что именно в том студеном и мрачном феврале, когда полиция по делам евреев расставляла свои капканы в переходах метро, у кинозалов, у театров по окончании спектаклей, Дора и попалась. Я даже удивлялся, как шестнадцатилетняя девчушка, при том, что в полиции было известно о ее бегстве в декабре и имелся словесный портрет, ухитрялась заметать следы все это время. Разве что нашла надежное убежище. Но где она могла укрыться в Париже зимой 1941 - 1942-го, самой темной, самой суровой за все время оккупации, когда снегопады начались еще в ноябре, в январе температура упала до минус пятнадцати, повсюду замерзала вода, гололед был страшный, а в феврале опять выпало невиданное количество снега? Где же она пряталась? И как кормилась в тогдашнем Париже?
   Да, именно в феврале, думалось мне, в феврале "они" поймали ее в свои сети, "Они" - может, это были обычные стражи порядка, а может, инспектора полиции по делам несовершеннолетних или по делам евреев, проверявшие документы где-нибудь в общественном месте. В каких-то мемуарах я читал, что за малейшее нарушение "немецких предписаний" в Турель отправляли девушек восемнадцати-девятнадцати лет, и даже моложе, шестнадцатилетних, как Дора. В том же феврале, вечером того дня, когда вошел в силу новый немецкий указ, мой отец попал в облаву на Елисейских полях. Инспектора полиции по делам евреев перекрыли все выходы из ресторана на улице Мариньян, где он обедал в тот вечер с другом. Посетителям приказали предъявить документы. У отца их при себе не было. Его забрали. В "корзине для салата"**, которая везла его с Елисейских полей на улицу Греффюль - там находилась полиция по делам евреев, - он заметил среди едва различимых в сумраке теней девушку лет восемнадцати. Отец потерял ее из виду, когда их вели по лестнице на тот этаж, где размешался этот полицейский гадюшник и кабинет начальника, некоего комиссара Швеблина. Потом, на той же лестнице, когда его уже вели вниз, чтобы препроводить в камеру предварительного заключения, погас свет и ему удалось бежать.
   Отец лишь вскользь упомянул об этой девушке, когда рассказывал мне о своем злоключении в первый и последний раз в жизни, июньским вечером 1963 года, - мы сидели в ресторане на Елисейскнх полях, почти напротив того, где его арестовали двадцать лет назад. Он не описал ее внешности, не сказал, как она была одета, Я почти забыл о ней, но в тот день, когда узнал о существовании Доры Брюдер, вспомнил. Тогда мне пришло в голову: что, если девушка, оказавшаяся в "корзине для салата" с моим отцом и другими неизвестными мне людьми в ту февральскую ночь, и была Дора Брюдер, которую тоже арестовали в тот день, после чего отправили в Турель?
   Наверно, мне хотелось, чтобы они встретились, мой отец и она, той зимой 1942 года. Они были очень разные, он и эта девушка, но в ту зиму их подвели под одну категорию - изгоев. Отец тоже не встал на учет в октябре 1940-го, и у него не было номера "еврейского досье". Так что и он жил нелегалом, порвав все связи с миром, в котором каждый обязан предъявлять документы с зафиксированными в них профессией, семейным положением, гражданством, рождения и адресом. Он был выброшен из этого мира. Как и беглянка Дора.
   Но все же до чего разные у них судьбы! Как могла выжить шестнадцатилетняя девушка, сбежавшая из пансиона, совсем одна в Париже зимой 1942 года? В глазах полиции и властей того времени она была дважды нарушительницей: еврейка и несовершеннолетняя в бегах.
   Для отца, на четырнадцать лет старше Доры, дорога была проторена: не по своей воде оказавшись вне закона, он пошел дальше по этому скользкому пути, промышлял в Париже чем придется и погряз в трясине черного рынка.
   Недавно я узнал, что та девушка в "корзине для салата" не могла быть Дорой Брюдер. В списке женщин, помешенных в лагерь Турель, я попытался найти и ее имя. Две молодые девушки, двадцати лет и двадцати одного года, польские еврейки, поступили в Турель 18 и 19 февраля 1942 года. Их звали Сима Бергер и Фредель Трайстер. Даты совпадают, но которая из них была с моим отцом? Из камеры предварительного заключения мужчин отправляли в Дранси, женщин - в Турель. А может быть, та незнакомка, как и мой отец, сумела избежать уготованной им всем участи? Боюсь, она так и останется безымянной, она и другие тени, попавшие в облаву в ту ночь. В полиции по делам евреев уничтожили их досье, все протоколы, все списки арестованных в облавах и задержанных на улицах. Не напиши я эти строки, так никто бы никогда и не узнал, что эта неизвестная девушка и мой отец оказались в "корзине для салата" в феврале 1942-го на Елисейских полях. Они так и остались бы теми, кого - живыми или мертвыми - зачисляют в категорию "неустановленных лиц".
   Двадцать лет спустя моя мать играла в одном спектакле в театре "Мишель". Я часто ждал ее в кафе на углу улиц Матюрен и Греффюль.
   Тогда я еще не знал, что мой отец едва не поплатился здесь жизнью и что я нахожусь там, где когда-то была черная дыра. Мы шли ужинать в ресторан на улице Греффюль - возможно, в тот самый дом,где помещалась полиция по делам евреев и где моего отца волокли по коридору в кабинет комиссара Швеблина. Жак Швеблин. Родился в 1901 году в городе Мюлузе, в Эльзасе. В лагерях Дранси и Питивье его люди обыскивали каждую партию отправляемых в Освенцим.
   "Г-н Швеблин, начальник полиции по делам евреев, являлся в лагерь в сопровождении 5 или 6 полицейских в штатском, которых он именовал "вспомогательным составом"; по имени знали только его одного. Его помощники носили на кожаном ремне револьвер с одной стороны и дубинку с другой.
   Распределив своих людей по баракам, г-н Швеблин отбывал из лагеря; возвращался он только к вечеру, чтобы забрать изъятое при обыске. Каждому из его помощников отводился стол, по обе стороны которого ставили ящички один для денег, другой для драгоценностей. Узники один за другим подходили к полицейским, и те обыскивали их тщательно и унизительно. Часто побоями заставляли снимать штаны, били ногами в живот, приговаривая: "Ну что? Хочешь еще попробовать христианского тела? А полицейского?" Выворачивали наружные и внутренние карманы и нередко, якобы торопясь, грубо выдирали их с мясом. Не стану рассказывать, как обыскивали женщин, в каких местах шарили.
   По окончании обыска деньги и драгоценности вперемешку сваливали в чемоданы, перевязывали их шпагатом, пломбировали и грузили в машину г-на Швеблина.
   Пломбы эти ровным счетом ничего не значили, поскольку пломбир находился в руках у полицейских. Они имели полную возможность присваивать банкноты и драгоценности. Впрочем, они не стеснялись, например, показать ценное кольцо со словами: "Гляди-ка, камушек-то настоящий!" - или достать из кармана пачку крупных банкнот и сказать: "Надо же! Я про них и забыл!" Полицейские обыскивали и бараки, проверяли все койки, вспарывали матрасы, потрошили подушки. Никаких документальных свидетельств обысков, производимых полицией по делам евреев, не сохранилось"***.
   Команда Швеблина состояла из семи мужчин - всегда одних и тех же. И еще там была одна женщина. Никто не знает, как их звали. Они были в то время молодыми, кто-то, наверно, жив до сих пор. Но некому узнать их в лицо.
   Швеблин бесследно исчез в 1943 году. Скорее всего, немцы сами его убрали. Но отец, когда рассказывал о своем недолгом пребывании в кабинете этого человека, добавил, что однажды ему почудилось, будто среди прохожих он узнал его - у заставы Майо, воскресным днем после войны.
   "Корзины для салата" не очень изменились к началу шестидесятых годов. Единственный раз в жизни мне довелось побывать в такой "корзине", причем вместе с отцом; я не стал бы рассказывать об этом приключении, если б оно не показалось мне символичным.
   Случилось это при обстоятельствах самых что ни на есть банальных. Мне исполнилось тогда восемнадцать, и я был еще несовершеннолетний. Родители мои развелись, но жили в одном доме; отец - с истеричной соломенной блондинкой, этакой Милен Демонжо**** местного пошиба. А я с матерью. В тот день родители сильно повздорили на лестнице - ссора вспыхнула из-за скромных алиментов, которые отец был вынужден выплачивать матери по решению суда после бесконечного разбирательства в инстанциях. Верховный суд департамента Сена. Апелляционный суд. Решение в пользу истицы, врученное судебным исполнителем. Мать сказала мне: пойди позвони к нему и потребуй деньги, которые он не выплатил. Увы, больше нам жить было не на что. Скрепя сердце я подчинился. Честное слово, я звонил в его квартиру с намерением поговорить с ним по-хорошему и даже извиниться за свое вторжение. А он захлопнул дверь перед моим носом. Я слышал, как его Милей Демонжо вопила и звонила в полицию, мол, "тут хулиган скандалит".
   За мной пришли минут через десять в квартиру матери, и мне пришлось вместе с отцом сесть в "корзину для салата", стоявшую у подъезда. Мы сидели друг напротив друга на деревянных скамьях, по бокам у каждого - два полицейских. Мне подумалось, что для меня это - первый подобный опыт в жизни, а вот отец уже испытал такое, двадцать лет назад, в ту февральскую ночь 1942 гола, когда инспектора полиции по делам евреев запихнули его в "корзину для салата" - почти такую же, как эта. И я спрашивал себя: а не вспомнил ли он об этом сейчас? Но он делал вид, будто не замечает меня, и старался не встречаться со мной взглядом.
   Я точно помню, как мы ехали. По набережным. Потом по улице Сен-Пер. По бульвару Сен-Жермен. Остановились у светофора напротив кафе "Де-Маго". Через зарешеченное окошко я видел людей, сидевших за столиками на террасе, на солнышке, и завидовал им. Впрочем, мне-то ничего особенного не грозило: слава Богу, время на дворе было мирное, безобидное, время, которое назовут впоследствии "три славных десятилетия".
   Но я не мог понять, как мой отец, переживший арест тогда, во время оккупации, так спокойно дал посадить меня в "корзину для салата". Он сидел напротив, невозмутимый, с легкой брезгливостью на лице, в упор не видел меня, сторонился, как зачумленного, и я боялся предстоящего объяснения в участке, понимая, что никакой поддержки от него ждать не приходится. Это казалось мне тем более несправедливым, что я тогда как раз начал писать книгу - мою первую книгу, - в которой принял на себя всю боль, испытанную им при оккупации. Несколько лет назад я нашел в его библиотеке труды антисемитов, изданные в сороковые годы, - должно быть, он купил их тогда, чтобы попытаться понять, в чем эти люди его обвиняли. Я представлял себе, как поразило его описание чудища, рожденного больным воображением, зловещей тени с крючковатым носом и когтистыми пальцами, маячившей на каждой стене, нелюдя, носителя всех мыслимых пороков, ответственного за все зло и виновного во всех преступлениях. Мне хотелось в моей первой книге дать отповедь этим людям, оскорбившим меня через моего отца. На своей территории французской прозы я намеревался раз и навсегда поставить их на место. Сегодня я хорошо понимаю всю детскую наивность моего замысла: где теперь эти авторы - расстреляны, высланы, впали в маразм или умерли от старости? Да, как ни жаль, я опоздал.
   "Корзина для салата" остановилась на улице Аббеи перед полицейским участком квартала Сен-Жермен-де-Пре. Полицейские провели нас в кабинет комиссара. Отец сухо объяснил ему, что я "хулиган" и что постоянно "со скандалом врываюсь в его дом" с семнадцати лет. Комиссар пообещал мне "в следующий раз посадить в кутузку" - тоном, каким говорят с преступниками. Я понял, что отец и мизинцем бы не шевельнул, захоти комиссар перейти от слов к делу и отправить меня в камеру предварительного заключения.
   Мы с отцом вышли из участка вместе. Я спросил: неужели было так необходимо вызывать полицию и "закладывать" меня комиссару? Он не ответил. Я не держал на него зла. Поскольку нам было по пути, мы пошли рядом, он молчал, я тоже. Мне хотелось напомнить ему о той февральской ночи в 1942 году, когда его тоже везли в "корзине для салата", спросить, вспомнил ли он об этом сейчас. Но, вероятно, для него это было не так важно, как для меня.
   Мы так и не сказали друг другу ни слова, ни по дороге, ни на лестнице. Он пошел к себе, я - к себе. Я виделся с ним еще два или три раза, через год, в августе, когда он забрал мой военный билет и другие документы, чтобы против моей воли определить меня на военную службу в гарнизон Рейи. После этого я больше его не видел.
   Что же все-таки делала Дора Брюдер 14 декабря 1941-го? Может быть, она решила не возвращаться в пансион в последний момент, уже подойдя к его дверям, а потом бродила по окрестным улицам весь вечер, до комендантского часа?
   Улицы в этом квартале еще сохранили деревенские названия: Мельники, Волчья Яма, Черешневая аллея. Но тенистая улочка, что бежит вдоль стены "Святого Сердца Марии", выходит к товарной станции, а немного подальше,, если идти по авеню Домениль, начинается Лионский вокзал. Железнодорожные пути проходят в нескольких сотнях метров от пансиона, где жила взаперти Дора Брюдер. Этот тихий квартал, будто и не парижский, с его обителями, никому не ведомыми кладбищами и безлюдными проспектами, - это ведь еще и квартал рельсов и дальних дорог.
   Я не знаю, потому ли Дора решилась на побег, что Лионский вокзал был так близко. Не знаю, слышала ли она из дортуара в тишине непроглядных военных ночей стук колес товарных поездов или тех, что отправлялись с Лионского вокзала в свободную зону... Ей наверняка были знакомы эти два лживых слова: свободная зона.
   В романе, который я написал, почти ничего не зная о Доре Брюдер, - но и писал-то я для того, чтобы она подольше оставалась в моих мыслях, девушка, ее ровесница, я назвал ее Ингрид, бежит со своим другом в свободную зону. Я писал, думая о Белле Д., которая тоже в пятнадцать лет покинула Париж, нелегально пересекла демаркационную линию - и оказалась в тулузской тюрьме; об Анне Б., которую в восемнадцать задержали без документов на вокзале в Шалоне-сюр-Сон и приговорили к четырем месяцам заключения... Все это они рассказали мне в шестидесятые годы.
   А Дора Брюдер - готовилась ли она к побегу заранее, помогал ли ей кто-нибудь, друг или подруга? Осталась ли она в Париже или попыталась добраться до свободной зоны?
   В регистрационном журнале полицейского участка квартала Клиньянкур 27 декабря 1941 года в графах "Дата и ориентировка - Гражданское состояние Заведено дело..." записано следующее:
   "27 декабря 1941. Брюдер Дора, родилась 25/2/26, Париж, 12-й округ, проживает по адресу: бульвар Орнано, 41. Показания Брюдера Эрнеста, 42 лет, отца".
   На полях проставлены цифры, но я не знаю, что они означают: 7029 21/12.
   Полицейский участок квартала Клиньянкур находился в доме 12 по улице Ламбер, позади Монмартрского холма, фамилия комиссара была Сири. Но Эрнест Брюдер обратился, по всей вероятности, в окружной комиссариат, улица Мон-Сени, 74, в ведении которого находился участок Клиньянкур: это было ближе к его гостинице. Комиссара там звали Корнек.
   Прошло тринадцать дней с побега Доры; почти две недели Эрнест Брюдер не решался пойти в участок и заявить об исчезновении дочери. Можно себе представить, сколько тревог и сомнений пережил он за эти тринадцать долгих дней. Ведь он не вписал Дору, заполняя досье в октябре 1940-го в том же самом комиссариате, и полицейские могли теперь это обнаружить. Пытаясь разыскать дочь, отец сам привлекал к ней внимание.
   Протокола допроса Эрнеста Брюдера в архивах полицейской префектуры нет. Наверно, в комиссариатах подобные документы уничтожались сразу же по истечении срока хранения. А через несколько лет после волны были уничтожены и другие полицейские архивы, например специальные реестры, заведенные в июне 1942-го, когда все евреи получили фон три желтые звезды на каждого старше шести лет. В эти реестры вносились фамилия еврея, номер удостоверения личности, адрес, а в последней графе он должен был расписаться в получении этих самых звезд. В полицейских комиссариатах Парижа и предместий было составлено больше пятидесяти таких реестров.
   Никто никогда не узнает, на какие вопросы о дочери и о самом себе отвечал Эрнест Брюдер. Возможно, ему попался полицейский чин, который просто делал свою работу, так же, как и до войны, и не видел никакой разницы между Эрнестом Брюдером с дочерью и прочими французам". Конечно, этот человек был "экс-австрийцем", жил в гостинице и не имел профессии. Но его дочь родилась в Париже и была французской подданной. Подросток в бегах. В эти смутные времена такое случалось часто. Может быть, тот полицейский и посоветовал Эрнесту Брюдеру дать объявление в "Пари-Суар", поскольку прошло уже две недели с тех пор, как Дора исчезла. Или нашелся газетчик, из тех, что подвизаются на мелких происшествиях типа "сбитых собак" и околачиваются в комиссариатах, который сам наобум тиснул это объявление о розыске среди других заметок под рубрикой "Вчера и сегодня"?
   Я хорошо помню чувство, охватившее меня, когда я сбежал из дома в январе 1960 года, - такой силы чувство, что даже не знаю, испытывал ли я еше в жизни что-нибудь подобное. Хмельной восторг от того, что порваны одним махом все путы: захотел - и разом разделался с навязанной тебе дисциплиной, с пансионом, с учителями и одноклассниками. Ты теперь сам по себе и не имеешь ничего общего со всеми этими людьми; ты порвал с родителями, которые не любят тебя, потому что просто не умеют, и на которых нет никакой надежды; это чувство мятежной свободы и полного одиночества, такое острое, что перехватывает дыхание и кажется, будто мажешь взлететь. Наверно, это один из редких случаев в моей жизни, когда я по-настоящему был самим собой и ни под кото не подлаживался.
   Но такое упоение не может быть долгим. У него нет будущего. Тебя собьют как птицу влет.
   Бегство, думается мне, - это крик о помощи, а порой и форма самоубийства. И все же, хоть ненадолго, ощущаешь вечность. Ведь ты порвал не только с этим миром, но и со временем. Поддень, светло-голубое небо, и ничто больше тебя не тяготит. Стрелки часов в саду Тюильри застыли навеки. И муравей, все ползет по солнечному пятну и никак не доберется до края.
   Я думаю о Доре Брюдер. Я говорю себе, что ей, когда она "бежала, было не так просто, как мне, двадцать лет спустя, в мире, снова ставшим мирным, Тот Париж в декабре 1941-го, комендантский час, солдаты, полиция - все было ей враждебно и грозило гибелью. Против нее, шестнадцатилетней, был весь мир, и она даже не знала почему. Другие мятежники в Париже тех лет, такие же одинокие, как и Дора Брюдер, бросали в немцев гранаты, взрывали их эшелоны, залы, где происходили их сборища. Тем мятежникам было столько же лет, сколько и ей. Лица некоторых из них остались в памяти истории, и я невольно в мыслях отождествляю их с Дорой.
   Летом 1941 года сперва в "Нормандии", а затем и в кинотеатрах квартала шел один из фильмов, снятых уже при оккупации. Милая такая комедия "Первое свидание". В последний раз, когда я ее видел, меня не оставляло странное чувство, и дело тут было не в простенькой интриге и не в жизнерадостных героях. Я говорил себе: а что, если Дора однажды в воскресенье смотрела этот фильм про девушку-беглянку, ее ровесницу? Эта девушка убежала из пансиона, очень похожего на "Святое Сердце Марии", и встретила своего, как говорится в сказках и романсах, прекрасного принца.
   На экране рассказана та же история, что произошла с Дорой в реальной жизни, только в розовом варианте, со счастливым концом. Не этот ли фильм подал ей идею побега? Я внимательно всматривался в детали: дортуар, коридоры интерната, форма учениц, кафе, где ждала героиня, когда стемнело... Я не находил ничего даже отдаленно похожего на действительность; впрочем, большинство сцен снимались в павильоне. И все же мне было не по себе. Экран как-то по-особому светился; пленка, что ли, была не такая, как теперь. Все кадры казались подернутыми пеленой, которая то усиливала контрасты, то, наоборот, сглаживала их в какой-то зимней белизне. Свет, слишком бледный и в то же время тусклый, Приглушал голоса или делал их пронзительнее и тревожнее.
   И вдруг я понял, в чем дело: фильм этот смотрели когда-то, во времена оккупации, самые разные зрители, многие и многие из которых не дожили до конца войны. Их увезли в неизвестность, но они успели сходить в кино субботним вечером, который был для них краткой передышкой. Они забыли на время сеанса о войне, об опасностях, подстерегавших за стенами кинотеатра. В темном зале, рядом, плечо к плечу, они неотрывно глядели на сменяющие друг друга кадры - и ничего больше не могло случиться. И все эти завороженные взгляды пропитали пленку и в силу какой-то химической реакции изменили ее структуру, свет и голоса актеров. Вот что я почувствовал, когда, думая о Доре Брюдер, смотрел пустую в общем-то картину "Первое свидание".
   Эрнест Брюдер был арестован 19 марта 1942-го; точнее, в этот день он поступил в лагерь Дранси. За что и при каких обстоятельствах его арестовали - не Знаю, следов найти не удалось. В так называемой "семейной картотеке", составленной для полицейской префектуры, где были собраны данные на каждого еврея, значится следующее:
   "Брюдер Эрнест
   21.5.99-Вена
   No еврейского досье: 49091
   Профессия: нет.
   Инвалид войны 10096. Французский легионер 2-го класса; отравлен газами; легочный туберкулез. .
   No по картотеке Е56404".
   Ниже в карточке стоит штемпель: "В РОЗЫСКЕ" и приписано карандашом: "Находится в лагере Дранси".
   Эрнеста Брюдера могли арестовать как "экс-австрийца" во время августовской облавы в 1941 году - 20 августа французские полицейские под командованием немецких офицеров полностью перекрыли XI округ, а в последующие дни арестовали множество евреев иностранного происхождения и на улицах других округов, в том числе и восемнадцатого. Как ему удалось остаться на свободе после этой облавы? Благодаря громкому званию "французский легионер 2-го класса"? Вряд ли.