— Возможно, я не порядочный человек.
— Вы часто с ним видитесь?
— Да, очень. Он принял меня в племянники.
Бэйтмен подался вперед и впился глазами в Эдварда.
— Он тебе нравится?
— Очень.
— Но разве ты не знаешь, что он жулик, что его судили? Разве здесь этого не знают? Его надо изгнать из цивилизованного общества.
Кольцо дыма от сигары Эдварда поплыло в неподвижном благоуханном воздухе, и он проводил его взглядом.
— Я думаю, Джексон — самый первостатейный плут, — сказал он наконец. — И я не уверен, что его стоит оправдывать, хотя бы он и покаялся в своих грехах. Он был обманщик и лицемер. Этого не вычеркнешь. Но я не встречал собеседника приятней. Он научил меня всему, что я знаю.
— Чему это он тебя научил? — изумленно воскликнул Бэйтмен.
— Как жить.
Бэйтмен иронически рассмеялся.
— Хорош учитель, нечего сказать. Так вот почему ты упустил случай разбогатеть и теперь зарабатываешь на жизнь, стоя за прилавком в грошовой лавчонке?
— Он удивительный человек, — сказал Эдвард, добродушно улыбаясь. — Может быть, вечером ты и сам поймешь, что я хочу сказать.
— Я не собираюсь обедать у него, если ты это имеешь в виду. Никогда ты меня не уговоришь переступить порог его дома.
— Сделай это для меня, Бэйтмен. Мы столько лет были друзьями, ты не можешь мне отказать, ведь я прошу тебя.
В тоне Эдварда было что-то совсем незнакомое Бэйтмену. Он говорил мягко, но перед этой мягкостью трудно было устоять.
— Ну если так, придется мне поехать, — сказал Бэйтмен с улыбкой.
И потом, рассудил он, совсем не вредно узнать Арнольда Джексона поближе. Ясно, что он забрал большую власть над Эдвардом и, если предстоит бороться с ним, необходимо понять, в чем состоит эта власть. Чем больше он беседовал с Эдвардом, тем явственней понимал, как тот переменился. Он чувствовал, что следует быть осторожнее, и решил не открывать истинной причины своего приезда, пока не нащупает верный путь. Он принялся болтать о том, о сем, о своих успехах в делах за время поездки, о политических новостях в Чикаго, об общих знакомых, вспомнил те времена, когда они вместе учились.
Наконец Эдвард сказал, что ему пора возвращаться в лавку, и обещал заехать за Бэйтменом в пять часов, чтобы вместе отправиться к Арнольду Джексону.
— Между прочим, — сказал Бэйтмен, выходя вместе с Эдвардом из сада, — я думал, ты живешь в этой гостинице. Кажется, здесь это единственное приличное место.
— Ну нет, для меня тут слишком роскошно, — засмеялся Эдвард. — Я снимаю комнату за городом. Там дешево и чисто.
— Насколько я помню, в Чикаго для тебя было важно совсем другое.
— Чикаго!
— Что ты хочешь сказать, Эдвард? Чикаго — лучший город в мире.
— Верно, — сказал Эдвард.
Бэйтмен быстро взглянул на него, но лицо Эдварда было непроницаемо.
— Когда ты думаешь вернуться?
— Сам не знаю, — улыбнулся Эдвард.
Ответ Эдварда, его тон потрясли Бэйтмена, но, прежде чем он успел спросить, в чем дело, Эдвард помахал рукой проезжавшему в машине метису.
— Подвези-ка меня, Чарли, — сказал он.
Он кивнул Бэйтмену и побежал к машине, остановившейся в нескольких шагах от ворот гостиницы. Бэйтмен остался один разбираться в путанице впечатлений.
Эдвард заехал за ним в расхлябанной двуколке, в которую была запряжена старая кобыла, и они поехали берегом моря. По обе стороны дороги тянулись плантации кокосовых пальм и ванили, изредка попадалось на глаза огромное манговое дерево, в пышной зелени которого прятались желтые, алые, пурпурные плоды; порой за деревьями на миг открывалась синяя гладь лагуны, и на ней там и сям — крохотные островки, увенчанные высокими пальмами. Дом Арнольда Джексона стоял на пригорке, и к нему вела лишь узкая дорожка, поэтому они распрягли кобылу, привязали ее к дереву, а двуколку оставили на обочине. «Ну и порядки», — подумал Бэйтмен. У дома их встретила высокая, красивая, но уже немолодая туземка, которой Эдвард крепко пожал руку. Потом он представил ей Бэйтмена.
— Это мой друг, мистер Хантер. Мы будем у вас обедать, Лавиния.
— Очень хорошо, — сказала она, и лицо ее осветилось улыбкой. — Арнольд еще не воротился.
— Мы пока искупаемся. Дайте-ка нам с мистером Хантером парео.
Женщина кивнула и вошла в дом.
— Кто это? — спросил Бэйтмен.
— Да это Лавиния. Жена Арнольда.
Бэйтмен сжал губы, но ничего не сказал. Через минуту она вернулась со свертком, который и вручила Эдварду; крутой тропинкой мужчины спустились на берег в кокосовую рощу. Они разделись, и Эдвард показал другу, как превратить длинный красный лоскут, называемый парео, в аккуратные купальные трусики. Скоро они уже плескались в теплой неглубокой воде. Эдвард был превосходно настроен. Он смеялся, кричал, пел. Совсем как пятнадцатилетний мальчишка. Никогда прежде Бэйтмен не видел его таким веселым; а потом, когда они лежали на берегу и курили, пуская дым в прозрачный воздух, Бэйтмен только диву давался, глядя на беззаботного, ликующего Эдварда.
— Ты, я вижу, доволен жизнью, — сказал Бэйтмен.
— Вполне.
Они услыхали какой-то шорох и, оглянувшись, увидели идущего к ним Арнольда Джексона.
— А я за вами, — сказал он. — Понравилось вам купание, мистер Хантер?
— Очень, — ответил Бэйтмен.
Арнольд Джексон уже успел снять свой щеголеватый полотняный костюм, теперь на нем было только парео. Он был босиком, все тело покрыто темным загаром. Его белоснежные кудри и лицо аскета странно не вязались с этим туземным нарядом, но держался он уверенно и свободно.
— Если вы готовы, пойдемте в дом, — сказал он.
— Сейчас я оденусь, — сказал Бэйтмен.
— Да разве вы не захватили для своего друга парео, Тедди?
— Он, наверно, предпочтет свой костюм, — улыбнулся Эдвард.
— Ну, разумеется, — мрачно отозвался Бэйтмен, видя, что Эдвард опоясался набедренной повязкой и уже готов идти, а сам он еще и рубашку не надел.
— А ногам не больно босиком? — спросил он. — Мне показалось, дорога каменистая.
— Ну, я привык.
— Приятно переодеться в парео, когда возвращаешься из города, — сказал Джексон. — Если бы вы собирались остаться на Таити, я бы очень советовал вам позаимствовать эту привычку. Я, пожалуй, не видывал одежды разумней. Прохладно, удобно и недорого.
Они поднялись к дому, и Джексон ввел их в просторную комнату с выбеленными стенами, где стоял накрытый к обеду стол, Бэйтмен заметил, что на нем пять приборов.
— Ева, — позвал Джексон, — выйди покажись другу Тедди и приготовь нам коктейли.
Потом он подвел Бэйтмена к широкому низкому окну.
— Смотрите, — сказал он и торжественно повел рукой. — Смотрите хорошенько.
Кокосовые пальмы беспорядочной толпой спускались по крутому склону к лагуне, и в вечернем свете она вся переливалась нежными красками, точно грудь голубки. Неподалеку на берегу ручья теснились туземные хижины, а у рифа четко вырисовывался силуэт челна и в нем — два рыбака. Дальше открывался беспредельный простор Тихого океана, и в двадцати милях, воздушный, бесплотный, точно сотканный воображением поэта, виднелся несказанной прелести остров Муреа. Красота была такая, что у Бэйтмена дух захватило.
— В жизни не видел ничего подобного, — вымолвил он наконец.
Арнольд Джексон не отрываясь смотрел на раскинувшуюся перед ними картину, и взгляд у него был мечтательный и мягкий. Тонкое, задумчивое лицо его было сосредоточенно и строго, и, взглянув на него, Бэйтмен вновь поразился его необычайной одухотворенности.
— Истинная красота, — прошептал Арнольд Джексон. — Не часто случается видеть ее лицом к лицу. Всмотритесь в нее, мистер Хантер, такого вы уже никогда больше не увидите, ибо мгновение преходяще, но память о нем всегда будет жить в вашем сердце. Вы коснулись вечности.
Голос его был глубок и звучен. Казалось, ему ведомы одни лишь возвышенные мысли и чувства, и Бэйтмен не без труда напомнил себе, что человек, говорящий это, — преступник и злостный обманщик. Но тут Эдвард, словно услыхав что-то, быстро обернулся.
— Моя дочь, мистер Хантер.
Бэйтмен пожал ей руку. У нее были великолепные темные глаза и смеющийся алый рот, но кожа смуглая и вьющиеся волосы, рассыпанные по плечам, угольно-черные. Весь наряд — один только розовый ситцевый балахон, ноги босы, а на голове венок из белых душистых цветов. Прелестное создание. Словно богиня полинезийской весны.
Она слегка смутилась, но не больше Бэйтмена, который с самого начала чувствовал себя здесь крайне неловко и пришел в еще большее замешательство, увидев, как эта маленькая сильфида опытной рукой смешала три коктейля.
— Сделай-ка нам покрепче, девочка, — сказал Джексон.
Она разлила коктейли по бокалам и с очаровательной улыбкой подала их мужчинам. Бэйтмен льстил себя надеждой, что он в совершенстве владеет тонким искусством смешивать коктейли, и не на шутку удивился, когда оказалось, что этот коктейль превосходен. Джексон заметил невольное восхищение на лице гостя и горделиво рассмеялся.
— Недурно, а? Я сам обучал девочку, а ведь в былые времена в Чикаго я любому бармену мог дать сто очков вперед. В тюрьме от нечего делать я развлекался тем, что придумывал новые коктейли, но, если уж говорить всерьез, нет ничего лучше сухого мартини.
Бэйтмен вздрогнул точно от удара, кровь прилила к его щекам и тотчас вновь отхлынула. Он не находил слов, но тут в комнату вошел туземец с огромной суповой миской, все сели за стол. Вскользь брошенное замечание о коктейле, как видно, пробудило в Арнольде Джексоне цепь воспоминаний, и он стал рассказывать о днях, проведенных в тюрьме. Говорил легко, свободно и беззлобно, словно прошел курс наук где-то в чужой стране и теперь делился впечатлениями. Обращался он к Бэйтмену, и Бэйтен поначалу смутился, а потом и вовсе не знал, куда деваться. Он видел, что Эдвард не сводит с него глаз и глаза эти искрятся лукавством. Он багрово покраснел, решив, что Джексон потешается над ним, вдруг почувствовал себя дураком, хотя для этого, конечно, не было никаких оснований, и обозлился. Ну и бесстыдство, другого слова не подберешь! И цинизм этого Арнольда Джексона — все равно, подлинный он или напускной — просто возмутителен. Обед шел своим чередом. Чем только не потчевали Бэйтмена: и сырой рыбой, и еще какими-то непонятными кушаньями, — он пробовал их из одной только вежливости, но, к величайшему своему удивлению, убеждался, что они очень даже вкусны. А потом случилось самое убийственное для Бэйтмена происшествие за весь этот вечер. Перед его прибором лежал небольшой венок, и, желая поддержать разговор, он что-то сказал о красоте цветов.
— Ева сплела его для вас, — сказал Джексон, — да, видно, постеснялась отдать.
Бэйтмен взял венок в руки и вежливо поблагодарил девушку.
— Вы должны его надеть, — сказала она с улыбкой и покраснела.
— Я? Ну, что вы!
— Это очень милый таитянский обычай, — сказал Арнольд Джексон.
Перед его прибором тоже лежал венок, и он возложил его себе на голову. Эдвард последовал его примеру.
— Боюсь, мой костюм не подходит к случаю, — поежился Бэйтмен.
— Хотите парео? — с живостью спросила Ева. — Я мигом принесу.
— Нет, весьма признателен. Мне и так удобно.
— Покажите ему, как надевают венок, Ева, — сказал Эдвард.
В эту минуту Бэйтмен ненавидел своего лучшего друга. Ева встала из-за стола и с веселым смехом возложила венок на его черные волосы.
— Он вам очень к лицу, — сказала миссис Джексон. — Правда, Арнольд?
— Ну, конечно.
Бэйтмена даже пот прошиб.
— Какая жалость, что уже темно, — сказала Ева, — а то бы мы вас троих сфотографировали.
Бэйтмен возблагодарил свою счастливую звезду. Конечно, вид у него дурацкий: синий костюм, стоячий воротничок, все строго, аккуратно, как подобает джентльмену, и вдруг на голове этот нелепый венок. Он негодовал, никогда еще ему не стоило такого труда сохранять хотя бы видимость любезности. Его бесил этот старик во главе стола, полуголый, с лицом святого и с живыми цветами на красивых белых кудрях. Просто чудовищно.
Но вот обед кончился, Ева с матерью остались убирать со стола, а мужчины вышли на веранду. Было очень тепло, и воздух напоен ароматом белых ночных цветов. Полная луна сияла в безоблачном небе, и лунная дорожка протянулась по широкой глади океана, уводя в беспредельные просторы Вечности. Арнольд Джексон нарушил молчание. Своим звучным, мелодичным голосом он заговорил о туземцах, о древних легендах Таити. То были диковинные рассказы о былых временах, об опасных путешествиях в неведомые края, о любви и смерти, о ненависти и мщении. Рассказы об искателях приключений, открывших эти затерянные в океане острова, о мореплавателях, которые селились здесь и брали в жены дочерей славных вождей таитянских племен, о пестрой жизни бродяг и авантюристов, промышляющих на этом серебристом побережье. Бэйтмен, возмущенный до глубины души, поначалу слушал Джексона угрюмо, но вскоре какое-то колдовство, таившееся в этих рассказах, завладело им, и он сидел точно завороженный. Романтический мираж заслонил от него трезвый свет будней. Уж не забыл ли он, что Арнольд Джексон красноречив, как змий, что своим красноречием он выманивал миллионы у доверчивых людей, что это красноречие едва не помогло ему ускользнуть от кары за его преступления? Не было на свете человека сладкоречивей, и никто на свете не умел так вовремя остановиться. Неожиданно Джексон поднялся.
— Ну, мальчики, вы давно не виделись. Я ухожу, вам надо поболтать. Когда захотите лечь, Тедди покажет вам, где постель.
— Но я вовсе не собирался оставаться у вас ночевать, мистер Джексон, — сказал Бэйтмен.
— Это куда удобнее. Мы позаботимся, чтобы вас вовремя разбудили.
И, любезно пожав руку гостю, Арнольд Джексон откланялся, величавый, точно епископ в полном облачении.
— Разумеется, если хочешь, я отвезу тебя в Папеэте, — сказал Эдвард, — но лучше оставайся. Проехаться берегом на заре — истинное наслаждение.
Несколько минут оба молчали. Бэйтмен не знал, как приступить к разговору, который после всех событий дня стал казаться ему еще важнее.
— Когда ты возвращаешься в Чикаго? — неожиданно спросил он.
Минуту Эдвард молчал. Потом лениво через плечо посмотрел на друга и улыбнулся:
— Не знаю. Пожалуй, что никогда.
— То есть как? Что ты говоришь? — воскликнул Бэйтмен.
— Мне здесь хорошо. А от добра добра не ищут, правда?
— Боже милостивый, но не можешь же ты весь свой век здесь просидеть. Да разве это жизнь? Это значит похоронить себя заживо. Уедем, Эдвард, уедем сейчас же, пока еще не поздно. Я так и знал, что с тобой что-то неладно. Ты влюбился в этот остров, подпал под дурное влияние, но стоит тебе вырваться отсюда — и ты возблагодаришь судьбу. Ты будешь чувствовать себя, как наркоман, который наконец излечился от своей страсти. И тогда ты поймешь, что два года дышал отравленным воздухом. Ты даже не представляешь себе, какое это будет облегчение — вновь полной грудью вдохнуть свежий и чистый воздух родины.
Бэйтмен говорил торопливо, сбивчиво, и в голосе его звучали искреннее волнение и нежность. Эдвард был тронут.
— Спасибо тебе, дружище.
— Едем завтра, Эдвард. Тебе вообще не следовало приезжать сюда, это была ошибка. Здешняя жизнь не для тебя.
— Ты вот говоришь: такая жизнь, этакая. А по-твоему, как надо жить?
— Да тут не может быть двух мнений. Надо исполнять свой долг, упорно трудиться, выполнять все обязательства, которые накладывает на тебя твое положение в обществе.
— И в чем награда?
— Награда в сознании, что ты достиг всего, к чему стремился.
— Что-то очень уж возвышенно для меня, — сказал Эдвард, и в ночной полутьме Бэйтмен разглядел, что он улыбается. — Боюсь, ты сочтешь, что я безнадежно опустился. У меня сейчас есть кое-какие мысли, которые три года назад, вероятно, показались бы мне возмутительными.
— Тебе внушил их Арнольд Джексон? — с презрением спросил Бэйтмен.
— Он не нравится тебе? Пожалуй, это естественно. Сперва он и мне не нравился. Я страдал теми же предрассудками, что и ты. Джексон — необыкновенный человек. Ты сам видел, он не делает секрета из своего пребывания в тюрьме. Не думаю, чтобы он сожалел об этом или о преступлениях, которые привели его туда. Я слышал от него одну-единственную жалобу — что в тюрьме он подорвал свое здоровье. По-моему, он просто не знает, что такое угрызения совести. Нравственных критериев для него не существует. Он приемлет все на свете, в том числе и себя самого. Он великодушен и добр.
— И всегда был таким, — перебил Бэйтмен, — за чужой счет.
— Я обрел в нем хорошего друга. Разве это противоестественно, что я принимаю человека таким, каким я его знаю?
— И в конце концов теряешь всякое представление о том, что хорошо и что дурно.
— Нет, добро и зло я и теперь прекрасно различаю, но вот чего я уже не могу понять с прежней ясностью, так это разницы между плохим человеком и хорошим. Кто такой Арнольд Джексон — плохой человек, совершающий добрые поступки, или хороший человек, совершающий дурные поступки? На это нелегко ответить. Может быть, на самом деле вовсе и нет такой уж разницы между людьми. Может быть, даже лучшие из нас — грешники и худшие из нас — святые. Кто знает?
— Ты никогда не убедишь меня, что белое есть черное, а черное есть белое.
— Ну, конечно, нет, Бэйтмен.
Бэйтмен так и не понял, почему по губам Эдварда скользнула улыбка, — ведь он же согласился с ним.
— Когда я увидел тебя сегодня утром, — заговорил Эдвард после короткого молчания, — мне показалось, я увидел себя самого, каким я был два года назад. Тот же воротничок, те же туфли, тот же синий костюм, та же энергия. Та же решительность. Господи, до чего же я был энергичен! У меня руки чесались, когда я смотрел на это сонное царство. Куда ни пойдешь, всюду открывалось широкое поле деятельности для предприимчивого человека. Тут можно было нажить не одно состояние. Что за нелепость, думал я, увозить копру[7] в Америку и лишь там выжимать из нее масло. Куда выгодней делать все на месте, где есть дешевая рабочая сила, и не тратить денег на перевозки, и я уже видел, как на острове возникают огромные фабрики. Потом мне показался безнадежно устаревшим самый способ выжимания масла, и я изобрел машину, которая разрезала кокосовый орех и выскабливала мякоть из скорлупы со скоростью двухсот сорока штук в час. Гавань была тесновата. Я строил планы, как расширить ее, потом образовать синдикат и купить землю, построить две-три большие гостиницы и несколько бунгало для людей, приезжающих надолго; я придумал, как наладить пароходное сообщение, чтобы привлечь сюда туристов из Калифорнии. Я уже видел, как через двадцать лет на месте этого полуфранцузского ленивого городишки Папеэте вырастает большой американский город с десятиэтажными домами и трамваями, театрами, биржей и мэром.
— Так действуй же, Эдвард, действуй! — воскликнул Бэйтмен, в волнении вскакивая со стула. — У тебя есть идеи и есть способности. Ведь ты станешь самым богатым человеком на всем Тихом океане!
Эдвард тихонько засмеялся.
— А мне это вовсе не нужно.
— Неужели ты хочешь сказать, что тебе не нужны деньги, огромные деньги, миллионы? А ты знаешь, что можно сделать с такими деньгами? Знаешь, какую силу они дают? И если тебе самому все равно, подумай, ты ведь можешь открыть новые области для применения человеческой энергии, можешь дать работу тысячам людей. Твои слова вызывают в воображении такие картины, что у меня голова кружится.
— Тогда лучше сядь, дорогой мой Бэйтмен, — рассмеялся Эдвард. — Моя машина для резки кокосов так и останется на бумаге, и, если это будет зависеть от меня, трамвай никогда не потревожит сонных улиц Папеэте.
Бэйтмен тяжело опустился на стул.
— Не понимаю я тебя, — сказал он.
— Это пришло ко мне не сразу. Мало-помалу я полюбил здешнюю жизнь, ее непринужденность, ее досуг, полюбил здешних людей, их добродушие, их беззаботные улыбки. Я стал думать. Прежде у меня на это никогда не хватало времени. Я стал читать.
— Ты всегда читал.
— Я читал, чтобы сдать экзамены. Читал, чтобы суметь поддержать разговор. Читал в поисках нужных мне сведений. Здесь я научился читать удовольствия ради. Я научился разговаривать. Известно тебе, что беседа — одно из величайших удовольствий в жизни? Но для этого нужен досуг. Прежде я всегда был слишком занят. И понемногу все, что казалось мне таким важным, значительным, стало казаться довольно-таки мелким и пошлым. Что толку в этой вечной суете, в постоянном напряжении? Вот я вспоминаю Чикаго и вижу мрачный, серый город, сплошной камень — точно тюрьма, — и непрестанную суматоху. А к чему все эти усилия? Так ли надо жить? Для того ли мы родились на свет, чтобы спешить на службу, работать час за часом весь день напролет, потом спешить домой, обедать, ехать в театр? Так ли я должен проводить свою молодость? Ведь молодость коротка, Бэйтмен. А когда состаришься, чего тогда ждать? Утром спешить из дому на службу и работать час за часом весь день напролет, а потом снова спешить домой, обедать, ехать в театр? Если сколачивать состояние, быть может, оно того и стоит, — не знаю, это зависит от характера; ну, а если ты не стремишься к богатству, тогда чего ради? Я большего хочу от жизни, Бэйтмен.
— Что же тогда ты ценишь в жизни?
— Боюсь, ты станешь смеяться надо мной. Красоту, правду и доброту.
— Неужели ты думаешь, что не найдешь всего этого в Чикаго?
— Некоторые, может быть, и найдут, а я — нет. — Эдвард порывисто поднялся. — Говорю тебе: когда я думаю, что за жизнь я вел в прежние времена, меня охватывает ужас, — с силой воскликнул он. — Меня дрожь пробирает, когда я думаю, какой опасности я избежал. Я и не знал, что у меня есть душа, пока не приехал сюда. Останься я богатым человеком, я потерял бы ее безвозвратно.
— Как ты можешь говорить такие вещи? — с негодованием крикнул Бэйтмен. — Мы часто спорили об этом.
— Да, знаю. С таким же успехом глухонемые могут спорить о музыке. Я никогда не вернусь в Чикаго, Бэйтмен.
— А как же Изабелла?
Эдвард подошел к краю веранды и, облокотившись на перила, заглянул в колдовскую синеву ночи. Когда он обернулся, Бэйтмен увидел на его лице улыбку.
— Изабелла чересчур хороша для меня. Ни одной женщиной я не восхищался так, как ею. У нее великолепная голова, и она так же добра, как и красива. Я уважаю ее энергию и ее честолюбие. Она рождена для успеха. Я ее совершенно не стою.
— Она думает иначе.
— Но ты должен ей это объяснить, Бэйтмен.
— Я? — воскликнул Бэйтмен. — Кто угодно, только не я.
Эдвард стоял спиною к ярко сияющей луне, и лица его нельзя было разглядеть. Неужели он опять улыбается?
— Даже и не думай что-либо скрыть от нее, Бэйтмен. Она ведь так умна, она в два счета все у тебя выпытает. Лучше уж сразу расскажи все начистоту.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. Конечно, я расскажу, что виделся с тобой. — В голосе его звучало волнение. — Честное слово, просто не знаю, что ей сказать.
— Скажи, что я ничего не добился. Скажи, что я не только беден, но и доволен этим. Скажи, что меня прогнали со службы за лень и нерадивость. Скажи обо всем, что ты видел сегодня вечером, и обо всем, что я сказал тебе.
Неожиданная мысль осенила Бэйтмена, он вскочил и, не владея собою, в смятении посмотрел на Эдварда.
— Боже милостивый, ты что, не хочешь на ней жениться?
Эдвард серьезно взглянул на него.
— Я не могу просить ее вернуть мне слово. Если она пожелает, чтобы я сдержал его, я сделаю все, что в моих силах, чтоб быть ей хорошим, любящим мужем.
— И ты хочешь, чтобы я передал ей это, Эдвард? Нет, я не могу. Это ужасно. Никогда ей не приходило в голову, что ты не хочешь на ней жениться. Она любит тебя. Да разве могу я причинить ей такую боль?
Опять Эдвард улыбнулся.
— Почему бы тебе самому не жениться на ней, Бэйтмен? Ты любишь ее с незапамятных времен. Вы прекрасная пара. С тобой она будет совершенно счастлива.
— Не говори так. Я не могу этого вынести.
— Я отказываюсь в твою пользу, Бэйтмен. Ты лучше меня.
Было что-то в тоне Эдварда, что заставило Бэйтмена быстро вскинуть на него глаза, но Эдвард смотрел серьезно, без улыбки. Бэйтмен не знал, что сказать. Смущение овладело им. Не подозревает ли Эдвард, что он приехал на Таити по ее поручению? И как это ни было ужасно, он не мог совладать с собой, сердце его ликовало.
— Что ты сделаешь, если Изабелла напишет тебе и разорвет вашу помолвку? — медленно произнес он.
— Как-нибудь переживу.
Бэйтмен был так взволнован, что не услышал ответа.
— Хоть бы уж ты был одет по-человечески, — с досадой сказал он. — Ведь тут решается судьба. Из-за этого твоего нелепого костюма все выглядит таким ужасно несолидным.
— Уверяю тебя, что в парео и в венке из роз я могу быть столь же серьезен, как в цилиндре и смокинге.
Тут новая мысль поразила Бэйтмена.
— Эдвард, а ты делаешь это не ради меня? Я не знаю, но, может быть, от этого вся моя жизнь пойдет по-другому. Ты не жертвуешь собой ради меня? На это, знаешь, я согласиться не могу.
— Нет, Бэйтмен. Здесь я отучился от глупостей и сантиментов. Я очень хочу счастья и тебе и Изабелле, но и сам вовсе не желаю быть несчастным.
Его ответ несколько охладил Бэйтмена. Это отдавало цинизмом. А Бэйтмен был не прочь сыграть роль благородного героя.
— Вы часто с ним видитесь?
— Да, очень. Он принял меня в племянники.
Бэйтмен подался вперед и впился глазами в Эдварда.
— Он тебе нравится?
— Очень.
— Но разве ты не знаешь, что он жулик, что его судили? Разве здесь этого не знают? Его надо изгнать из цивилизованного общества.
Кольцо дыма от сигары Эдварда поплыло в неподвижном благоуханном воздухе, и он проводил его взглядом.
— Я думаю, Джексон — самый первостатейный плут, — сказал он наконец. — И я не уверен, что его стоит оправдывать, хотя бы он и покаялся в своих грехах. Он был обманщик и лицемер. Этого не вычеркнешь. Но я не встречал собеседника приятней. Он научил меня всему, что я знаю.
— Чему это он тебя научил? — изумленно воскликнул Бэйтмен.
— Как жить.
Бэйтмен иронически рассмеялся.
— Хорош учитель, нечего сказать. Так вот почему ты упустил случай разбогатеть и теперь зарабатываешь на жизнь, стоя за прилавком в грошовой лавчонке?
— Он удивительный человек, — сказал Эдвард, добродушно улыбаясь. — Может быть, вечером ты и сам поймешь, что я хочу сказать.
— Я не собираюсь обедать у него, если ты это имеешь в виду. Никогда ты меня не уговоришь переступить порог его дома.
— Сделай это для меня, Бэйтмен. Мы столько лет были друзьями, ты не можешь мне отказать, ведь я прошу тебя.
В тоне Эдварда было что-то совсем незнакомое Бэйтмену. Он говорил мягко, но перед этой мягкостью трудно было устоять.
— Ну если так, придется мне поехать, — сказал Бэйтмен с улыбкой.
И потом, рассудил он, совсем не вредно узнать Арнольда Джексона поближе. Ясно, что он забрал большую власть над Эдвардом и, если предстоит бороться с ним, необходимо понять, в чем состоит эта власть. Чем больше он беседовал с Эдвардом, тем явственней понимал, как тот переменился. Он чувствовал, что следует быть осторожнее, и решил не открывать истинной причины своего приезда, пока не нащупает верный путь. Он принялся болтать о том, о сем, о своих успехах в делах за время поездки, о политических новостях в Чикаго, об общих знакомых, вспомнил те времена, когда они вместе учились.
Наконец Эдвард сказал, что ему пора возвращаться в лавку, и обещал заехать за Бэйтменом в пять часов, чтобы вместе отправиться к Арнольду Джексону.
— Между прочим, — сказал Бэйтмен, выходя вместе с Эдвардом из сада, — я думал, ты живешь в этой гостинице. Кажется, здесь это единственное приличное место.
— Ну нет, для меня тут слишком роскошно, — засмеялся Эдвард. — Я снимаю комнату за городом. Там дешево и чисто.
— Насколько я помню, в Чикаго для тебя было важно совсем другое.
— Чикаго!
— Что ты хочешь сказать, Эдвард? Чикаго — лучший город в мире.
— Верно, — сказал Эдвард.
Бэйтмен быстро взглянул на него, но лицо Эдварда было непроницаемо.
— Когда ты думаешь вернуться?
— Сам не знаю, — улыбнулся Эдвард.
Ответ Эдварда, его тон потрясли Бэйтмена, но, прежде чем он успел спросить, в чем дело, Эдвард помахал рукой проезжавшему в машине метису.
— Подвези-ка меня, Чарли, — сказал он.
Он кивнул Бэйтмену и побежал к машине, остановившейся в нескольких шагах от ворот гостиницы. Бэйтмен остался один разбираться в путанице впечатлений.
Эдвард заехал за ним в расхлябанной двуколке, в которую была запряжена старая кобыла, и они поехали берегом моря. По обе стороны дороги тянулись плантации кокосовых пальм и ванили, изредка попадалось на глаза огромное манговое дерево, в пышной зелени которого прятались желтые, алые, пурпурные плоды; порой за деревьями на миг открывалась синяя гладь лагуны, и на ней там и сям — крохотные островки, увенчанные высокими пальмами. Дом Арнольда Джексона стоял на пригорке, и к нему вела лишь узкая дорожка, поэтому они распрягли кобылу, привязали ее к дереву, а двуколку оставили на обочине. «Ну и порядки», — подумал Бэйтмен. У дома их встретила высокая, красивая, но уже немолодая туземка, которой Эдвард крепко пожал руку. Потом он представил ей Бэйтмена.
— Это мой друг, мистер Хантер. Мы будем у вас обедать, Лавиния.
— Очень хорошо, — сказала она, и лицо ее осветилось улыбкой. — Арнольд еще не воротился.
— Мы пока искупаемся. Дайте-ка нам с мистером Хантером парео.
Женщина кивнула и вошла в дом.
— Кто это? — спросил Бэйтмен.
— Да это Лавиния. Жена Арнольда.
Бэйтмен сжал губы, но ничего не сказал. Через минуту она вернулась со свертком, который и вручила Эдварду; крутой тропинкой мужчины спустились на берег в кокосовую рощу. Они разделись, и Эдвард показал другу, как превратить длинный красный лоскут, называемый парео, в аккуратные купальные трусики. Скоро они уже плескались в теплой неглубокой воде. Эдвард был превосходно настроен. Он смеялся, кричал, пел. Совсем как пятнадцатилетний мальчишка. Никогда прежде Бэйтмен не видел его таким веселым; а потом, когда они лежали на берегу и курили, пуская дым в прозрачный воздух, Бэйтмен только диву давался, глядя на беззаботного, ликующего Эдварда.
— Ты, я вижу, доволен жизнью, — сказал Бэйтмен.
— Вполне.
Они услыхали какой-то шорох и, оглянувшись, увидели идущего к ним Арнольда Джексона.
— А я за вами, — сказал он. — Понравилось вам купание, мистер Хантер?
— Очень, — ответил Бэйтмен.
Арнольд Джексон уже успел снять свой щеголеватый полотняный костюм, теперь на нем было только парео. Он был босиком, все тело покрыто темным загаром. Его белоснежные кудри и лицо аскета странно не вязались с этим туземным нарядом, но держался он уверенно и свободно.
— Если вы готовы, пойдемте в дом, — сказал он.
— Сейчас я оденусь, — сказал Бэйтмен.
— Да разве вы не захватили для своего друга парео, Тедди?
— Он, наверно, предпочтет свой костюм, — улыбнулся Эдвард.
— Ну, разумеется, — мрачно отозвался Бэйтмен, видя, что Эдвард опоясался набедренной повязкой и уже готов идти, а сам он еще и рубашку не надел.
— А ногам не больно босиком? — спросил он. — Мне показалось, дорога каменистая.
— Ну, я привык.
— Приятно переодеться в парео, когда возвращаешься из города, — сказал Джексон. — Если бы вы собирались остаться на Таити, я бы очень советовал вам позаимствовать эту привычку. Я, пожалуй, не видывал одежды разумней. Прохладно, удобно и недорого.
Они поднялись к дому, и Джексон ввел их в просторную комнату с выбеленными стенами, где стоял накрытый к обеду стол, Бэйтмен заметил, что на нем пять приборов.
— Ева, — позвал Джексон, — выйди покажись другу Тедди и приготовь нам коктейли.
Потом он подвел Бэйтмена к широкому низкому окну.
— Смотрите, — сказал он и торжественно повел рукой. — Смотрите хорошенько.
Кокосовые пальмы беспорядочной толпой спускались по крутому склону к лагуне, и в вечернем свете она вся переливалась нежными красками, точно грудь голубки. Неподалеку на берегу ручья теснились туземные хижины, а у рифа четко вырисовывался силуэт челна и в нем — два рыбака. Дальше открывался беспредельный простор Тихого океана, и в двадцати милях, воздушный, бесплотный, точно сотканный воображением поэта, виднелся несказанной прелести остров Муреа. Красота была такая, что у Бэйтмена дух захватило.
— В жизни не видел ничего подобного, — вымолвил он наконец.
Арнольд Джексон не отрываясь смотрел на раскинувшуюся перед ними картину, и взгляд у него был мечтательный и мягкий. Тонкое, задумчивое лицо его было сосредоточенно и строго, и, взглянув на него, Бэйтмен вновь поразился его необычайной одухотворенности.
— Истинная красота, — прошептал Арнольд Джексон. — Не часто случается видеть ее лицом к лицу. Всмотритесь в нее, мистер Хантер, такого вы уже никогда больше не увидите, ибо мгновение преходяще, но память о нем всегда будет жить в вашем сердце. Вы коснулись вечности.
Голос его был глубок и звучен. Казалось, ему ведомы одни лишь возвышенные мысли и чувства, и Бэйтмен не без труда напомнил себе, что человек, говорящий это, — преступник и злостный обманщик. Но тут Эдвард, словно услыхав что-то, быстро обернулся.
— Моя дочь, мистер Хантер.
Бэйтмен пожал ей руку. У нее были великолепные темные глаза и смеющийся алый рот, но кожа смуглая и вьющиеся волосы, рассыпанные по плечам, угольно-черные. Весь наряд — один только розовый ситцевый балахон, ноги босы, а на голове венок из белых душистых цветов. Прелестное создание. Словно богиня полинезийской весны.
Она слегка смутилась, но не больше Бэйтмена, который с самого начала чувствовал себя здесь крайне неловко и пришел в еще большее замешательство, увидев, как эта маленькая сильфида опытной рукой смешала три коктейля.
— Сделай-ка нам покрепче, девочка, — сказал Джексон.
Она разлила коктейли по бокалам и с очаровательной улыбкой подала их мужчинам. Бэйтмен льстил себя надеждой, что он в совершенстве владеет тонким искусством смешивать коктейли, и не на шутку удивился, когда оказалось, что этот коктейль превосходен. Джексон заметил невольное восхищение на лице гостя и горделиво рассмеялся.
— Недурно, а? Я сам обучал девочку, а ведь в былые времена в Чикаго я любому бармену мог дать сто очков вперед. В тюрьме от нечего делать я развлекался тем, что придумывал новые коктейли, но, если уж говорить всерьез, нет ничего лучше сухого мартини.
Бэйтмен вздрогнул точно от удара, кровь прилила к его щекам и тотчас вновь отхлынула. Он не находил слов, но тут в комнату вошел туземец с огромной суповой миской, все сели за стол. Вскользь брошенное замечание о коктейле, как видно, пробудило в Арнольде Джексоне цепь воспоминаний, и он стал рассказывать о днях, проведенных в тюрьме. Говорил легко, свободно и беззлобно, словно прошел курс наук где-то в чужой стране и теперь делился впечатлениями. Обращался он к Бэйтмену, и Бэйтен поначалу смутился, а потом и вовсе не знал, куда деваться. Он видел, что Эдвард не сводит с него глаз и глаза эти искрятся лукавством. Он багрово покраснел, решив, что Джексон потешается над ним, вдруг почувствовал себя дураком, хотя для этого, конечно, не было никаких оснований, и обозлился. Ну и бесстыдство, другого слова не подберешь! И цинизм этого Арнольда Джексона — все равно, подлинный он или напускной — просто возмутителен. Обед шел своим чередом. Чем только не потчевали Бэйтмена: и сырой рыбой, и еще какими-то непонятными кушаньями, — он пробовал их из одной только вежливости, но, к величайшему своему удивлению, убеждался, что они очень даже вкусны. А потом случилось самое убийственное для Бэйтмена происшествие за весь этот вечер. Перед его прибором лежал небольшой венок, и, желая поддержать разговор, он что-то сказал о красоте цветов.
— Ева сплела его для вас, — сказал Джексон, — да, видно, постеснялась отдать.
Бэйтмен взял венок в руки и вежливо поблагодарил девушку.
— Вы должны его надеть, — сказала она с улыбкой и покраснела.
— Я? Ну, что вы!
— Это очень милый таитянский обычай, — сказал Арнольд Джексон.
Перед его прибором тоже лежал венок, и он возложил его себе на голову. Эдвард последовал его примеру.
— Боюсь, мой костюм не подходит к случаю, — поежился Бэйтмен.
— Хотите парео? — с живостью спросила Ева. — Я мигом принесу.
— Нет, весьма признателен. Мне и так удобно.
— Покажите ему, как надевают венок, Ева, — сказал Эдвард.
В эту минуту Бэйтмен ненавидел своего лучшего друга. Ева встала из-за стола и с веселым смехом возложила венок на его черные волосы.
— Он вам очень к лицу, — сказала миссис Джексон. — Правда, Арнольд?
— Ну, конечно.
Бэйтмена даже пот прошиб.
— Какая жалость, что уже темно, — сказала Ева, — а то бы мы вас троих сфотографировали.
Бэйтмен возблагодарил свою счастливую звезду. Конечно, вид у него дурацкий: синий костюм, стоячий воротничок, все строго, аккуратно, как подобает джентльмену, и вдруг на голове этот нелепый венок. Он негодовал, никогда еще ему не стоило такого труда сохранять хотя бы видимость любезности. Его бесил этот старик во главе стола, полуголый, с лицом святого и с живыми цветами на красивых белых кудрях. Просто чудовищно.
Но вот обед кончился, Ева с матерью остались убирать со стола, а мужчины вышли на веранду. Было очень тепло, и воздух напоен ароматом белых ночных цветов. Полная луна сияла в безоблачном небе, и лунная дорожка протянулась по широкой глади океана, уводя в беспредельные просторы Вечности. Арнольд Джексон нарушил молчание. Своим звучным, мелодичным голосом он заговорил о туземцах, о древних легендах Таити. То были диковинные рассказы о былых временах, об опасных путешествиях в неведомые края, о любви и смерти, о ненависти и мщении. Рассказы об искателях приключений, открывших эти затерянные в океане острова, о мореплавателях, которые селились здесь и брали в жены дочерей славных вождей таитянских племен, о пестрой жизни бродяг и авантюристов, промышляющих на этом серебристом побережье. Бэйтмен, возмущенный до глубины души, поначалу слушал Джексона угрюмо, но вскоре какое-то колдовство, таившееся в этих рассказах, завладело им, и он сидел точно завороженный. Романтический мираж заслонил от него трезвый свет будней. Уж не забыл ли он, что Арнольд Джексон красноречив, как змий, что своим красноречием он выманивал миллионы у доверчивых людей, что это красноречие едва не помогло ему ускользнуть от кары за его преступления? Не было на свете человека сладкоречивей, и никто на свете не умел так вовремя остановиться. Неожиданно Джексон поднялся.
— Ну, мальчики, вы давно не виделись. Я ухожу, вам надо поболтать. Когда захотите лечь, Тедди покажет вам, где постель.
— Но я вовсе не собирался оставаться у вас ночевать, мистер Джексон, — сказал Бэйтмен.
— Это куда удобнее. Мы позаботимся, чтобы вас вовремя разбудили.
И, любезно пожав руку гостю, Арнольд Джексон откланялся, величавый, точно епископ в полном облачении.
— Разумеется, если хочешь, я отвезу тебя в Папеэте, — сказал Эдвард, — но лучше оставайся. Проехаться берегом на заре — истинное наслаждение.
Несколько минут оба молчали. Бэйтмен не знал, как приступить к разговору, который после всех событий дня стал казаться ему еще важнее.
— Когда ты возвращаешься в Чикаго? — неожиданно спросил он.
Минуту Эдвард молчал. Потом лениво через плечо посмотрел на друга и улыбнулся:
— Не знаю. Пожалуй, что никогда.
— То есть как? Что ты говоришь? — воскликнул Бэйтмен.
— Мне здесь хорошо. А от добра добра не ищут, правда?
— Боже милостивый, но не можешь же ты весь свой век здесь просидеть. Да разве это жизнь? Это значит похоронить себя заживо. Уедем, Эдвард, уедем сейчас же, пока еще не поздно. Я так и знал, что с тобой что-то неладно. Ты влюбился в этот остров, подпал под дурное влияние, но стоит тебе вырваться отсюда — и ты возблагодаришь судьбу. Ты будешь чувствовать себя, как наркоман, который наконец излечился от своей страсти. И тогда ты поймешь, что два года дышал отравленным воздухом. Ты даже не представляешь себе, какое это будет облегчение — вновь полной грудью вдохнуть свежий и чистый воздух родины.
Бэйтмен говорил торопливо, сбивчиво, и в голосе его звучали искреннее волнение и нежность. Эдвард был тронут.
— Спасибо тебе, дружище.
— Едем завтра, Эдвард. Тебе вообще не следовало приезжать сюда, это была ошибка. Здешняя жизнь не для тебя.
— Ты вот говоришь: такая жизнь, этакая. А по-твоему, как надо жить?
— Да тут не может быть двух мнений. Надо исполнять свой долг, упорно трудиться, выполнять все обязательства, которые накладывает на тебя твое положение в обществе.
— И в чем награда?
— Награда в сознании, что ты достиг всего, к чему стремился.
— Что-то очень уж возвышенно для меня, — сказал Эдвард, и в ночной полутьме Бэйтмен разглядел, что он улыбается. — Боюсь, ты сочтешь, что я безнадежно опустился. У меня сейчас есть кое-какие мысли, которые три года назад, вероятно, показались бы мне возмутительными.
— Тебе внушил их Арнольд Джексон? — с презрением спросил Бэйтмен.
— Он не нравится тебе? Пожалуй, это естественно. Сперва он и мне не нравился. Я страдал теми же предрассудками, что и ты. Джексон — необыкновенный человек. Ты сам видел, он не делает секрета из своего пребывания в тюрьме. Не думаю, чтобы он сожалел об этом или о преступлениях, которые привели его туда. Я слышал от него одну-единственную жалобу — что в тюрьме он подорвал свое здоровье. По-моему, он просто не знает, что такое угрызения совести. Нравственных критериев для него не существует. Он приемлет все на свете, в том числе и себя самого. Он великодушен и добр.
— И всегда был таким, — перебил Бэйтмен, — за чужой счет.
— Я обрел в нем хорошего друга. Разве это противоестественно, что я принимаю человека таким, каким я его знаю?
— И в конце концов теряешь всякое представление о том, что хорошо и что дурно.
— Нет, добро и зло я и теперь прекрасно различаю, но вот чего я уже не могу понять с прежней ясностью, так это разницы между плохим человеком и хорошим. Кто такой Арнольд Джексон — плохой человек, совершающий добрые поступки, или хороший человек, совершающий дурные поступки? На это нелегко ответить. Может быть, на самом деле вовсе и нет такой уж разницы между людьми. Может быть, даже лучшие из нас — грешники и худшие из нас — святые. Кто знает?
— Ты никогда не убедишь меня, что белое есть черное, а черное есть белое.
— Ну, конечно, нет, Бэйтмен.
Бэйтмен так и не понял, почему по губам Эдварда скользнула улыбка, — ведь он же согласился с ним.
— Когда я увидел тебя сегодня утром, — заговорил Эдвард после короткого молчания, — мне показалось, я увидел себя самого, каким я был два года назад. Тот же воротничок, те же туфли, тот же синий костюм, та же энергия. Та же решительность. Господи, до чего же я был энергичен! У меня руки чесались, когда я смотрел на это сонное царство. Куда ни пойдешь, всюду открывалось широкое поле деятельности для предприимчивого человека. Тут можно было нажить не одно состояние. Что за нелепость, думал я, увозить копру[7] в Америку и лишь там выжимать из нее масло. Куда выгодней делать все на месте, где есть дешевая рабочая сила, и не тратить денег на перевозки, и я уже видел, как на острове возникают огромные фабрики. Потом мне показался безнадежно устаревшим самый способ выжимания масла, и я изобрел машину, которая разрезала кокосовый орех и выскабливала мякоть из скорлупы со скоростью двухсот сорока штук в час. Гавань была тесновата. Я строил планы, как расширить ее, потом образовать синдикат и купить землю, построить две-три большие гостиницы и несколько бунгало для людей, приезжающих надолго; я придумал, как наладить пароходное сообщение, чтобы привлечь сюда туристов из Калифорнии. Я уже видел, как через двадцать лет на месте этого полуфранцузского ленивого городишки Папеэте вырастает большой американский город с десятиэтажными домами и трамваями, театрами, биржей и мэром.
— Так действуй же, Эдвард, действуй! — воскликнул Бэйтмен, в волнении вскакивая со стула. — У тебя есть идеи и есть способности. Ведь ты станешь самым богатым человеком на всем Тихом океане!
Эдвард тихонько засмеялся.
— А мне это вовсе не нужно.
— Неужели ты хочешь сказать, что тебе не нужны деньги, огромные деньги, миллионы? А ты знаешь, что можно сделать с такими деньгами? Знаешь, какую силу они дают? И если тебе самому все равно, подумай, ты ведь можешь открыть новые области для применения человеческой энергии, можешь дать работу тысячам людей. Твои слова вызывают в воображении такие картины, что у меня голова кружится.
— Тогда лучше сядь, дорогой мой Бэйтмен, — рассмеялся Эдвард. — Моя машина для резки кокосов так и останется на бумаге, и, если это будет зависеть от меня, трамвай никогда не потревожит сонных улиц Папеэте.
Бэйтмен тяжело опустился на стул.
— Не понимаю я тебя, — сказал он.
— Это пришло ко мне не сразу. Мало-помалу я полюбил здешнюю жизнь, ее непринужденность, ее досуг, полюбил здешних людей, их добродушие, их беззаботные улыбки. Я стал думать. Прежде у меня на это никогда не хватало времени. Я стал читать.
— Ты всегда читал.
— Я читал, чтобы сдать экзамены. Читал, чтобы суметь поддержать разговор. Читал в поисках нужных мне сведений. Здесь я научился читать удовольствия ради. Я научился разговаривать. Известно тебе, что беседа — одно из величайших удовольствий в жизни? Но для этого нужен досуг. Прежде я всегда был слишком занят. И понемногу все, что казалось мне таким важным, значительным, стало казаться довольно-таки мелким и пошлым. Что толку в этой вечной суете, в постоянном напряжении? Вот я вспоминаю Чикаго и вижу мрачный, серый город, сплошной камень — точно тюрьма, — и непрестанную суматоху. А к чему все эти усилия? Так ли надо жить? Для того ли мы родились на свет, чтобы спешить на службу, работать час за часом весь день напролет, потом спешить домой, обедать, ехать в театр? Так ли я должен проводить свою молодость? Ведь молодость коротка, Бэйтмен. А когда состаришься, чего тогда ждать? Утром спешить из дому на службу и работать час за часом весь день напролет, а потом снова спешить домой, обедать, ехать в театр? Если сколачивать состояние, быть может, оно того и стоит, — не знаю, это зависит от характера; ну, а если ты не стремишься к богатству, тогда чего ради? Я большего хочу от жизни, Бэйтмен.
— Что же тогда ты ценишь в жизни?
— Боюсь, ты станешь смеяться надо мной. Красоту, правду и доброту.
— Неужели ты думаешь, что не найдешь всего этого в Чикаго?
— Некоторые, может быть, и найдут, а я — нет. — Эдвард порывисто поднялся. — Говорю тебе: когда я думаю, что за жизнь я вел в прежние времена, меня охватывает ужас, — с силой воскликнул он. — Меня дрожь пробирает, когда я думаю, какой опасности я избежал. Я и не знал, что у меня есть душа, пока не приехал сюда. Останься я богатым человеком, я потерял бы ее безвозвратно.
— Как ты можешь говорить такие вещи? — с негодованием крикнул Бэйтмен. — Мы часто спорили об этом.
— Да, знаю. С таким же успехом глухонемые могут спорить о музыке. Я никогда не вернусь в Чикаго, Бэйтмен.
— А как же Изабелла?
Эдвард подошел к краю веранды и, облокотившись на перила, заглянул в колдовскую синеву ночи. Когда он обернулся, Бэйтмен увидел на его лице улыбку.
— Изабелла чересчур хороша для меня. Ни одной женщиной я не восхищался так, как ею. У нее великолепная голова, и она так же добра, как и красива. Я уважаю ее энергию и ее честолюбие. Она рождена для успеха. Я ее совершенно не стою.
— Она думает иначе.
— Но ты должен ей это объяснить, Бэйтмен.
— Я? — воскликнул Бэйтмен. — Кто угодно, только не я.
Эдвард стоял спиною к ярко сияющей луне, и лица его нельзя было разглядеть. Неужели он опять улыбается?
— Даже и не думай что-либо скрыть от нее, Бэйтмен. Она ведь так умна, она в два счета все у тебя выпытает. Лучше уж сразу расскажи все начистоту.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. Конечно, я расскажу, что виделся с тобой. — В голосе его звучало волнение. — Честное слово, просто не знаю, что ей сказать.
— Скажи, что я ничего не добился. Скажи, что я не только беден, но и доволен этим. Скажи, что меня прогнали со службы за лень и нерадивость. Скажи обо всем, что ты видел сегодня вечером, и обо всем, что я сказал тебе.
Неожиданная мысль осенила Бэйтмена, он вскочил и, не владея собою, в смятении посмотрел на Эдварда.
— Боже милостивый, ты что, не хочешь на ней жениться?
Эдвард серьезно взглянул на него.
— Я не могу просить ее вернуть мне слово. Если она пожелает, чтобы я сдержал его, я сделаю все, что в моих силах, чтоб быть ей хорошим, любящим мужем.
— И ты хочешь, чтобы я передал ей это, Эдвард? Нет, я не могу. Это ужасно. Никогда ей не приходило в голову, что ты не хочешь на ней жениться. Она любит тебя. Да разве могу я причинить ей такую боль?
Опять Эдвард улыбнулся.
— Почему бы тебе самому не жениться на ней, Бэйтмен? Ты любишь ее с незапамятных времен. Вы прекрасная пара. С тобой она будет совершенно счастлива.
— Не говори так. Я не могу этого вынести.
— Я отказываюсь в твою пользу, Бэйтмен. Ты лучше меня.
Было что-то в тоне Эдварда, что заставило Бэйтмена быстро вскинуть на него глаза, но Эдвард смотрел серьезно, без улыбки. Бэйтмен не знал, что сказать. Смущение овладело им. Не подозревает ли Эдвард, что он приехал на Таити по ее поручению? И как это ни было ужасно, он не мог совладать с собой, сердце его ликовало.
— Что ты сделаешь, если Изабелла напишет тебе и разорвет вашу помолвку? — медленно произнес он.
— Как-нибудь переживу.
Бэйтмен был так взволнован, что не услышал ответа.
— Хоть бы уж ты был одет по-человечески, — с досадой сказал он. — Ведь тут решается судьба. Из-за этого твоего нелепого костюма все выглядит таким ужасно несолидным.
— Уверяю тебя, что в парео и в венке из роз я могу быть столь же серьезен, как в цилиндре и смокинге.
Тут новая мысль поразила Бэйтмена.
— Эдвард, а ты делаешь это не ради меня? Я не знаю, но, может быть, от этого вся моя жизнь пойдет по-другому. Ты не жертвуешь собой ради меня? На это, знаешь, я согласиться не могу.
— Нет, Бэйтмен. Здесь я отучился от глупостей и сантиментов. Я очень хочу счастья и тебе и Изабелле, но и сам вовсе не желаю быть несчастным.
Его ответ несколько охладил Бэйтмена. Это отдавало цинизмом. А Бэйтмен был не прочь сыграть роль благородного героя.