Страница:
Моэм Сомерсет
Белье мистера Харрингтона
Уильям Сомерсет Моэм
Белье мистера Харрингтона
Новелла.
Перевод с английского Гурова И., 1992 г.
Когда Эшенден поднялся на палубу и увидел впереди низкий берег и белый город, он почувствовал приятное волнение. Утро только начиналось, солнце едва встало, но море было зеркальным, а небо голубым. Уже становилось жарко, и день обещал палящий зной. Владивосток. Ощущение возникало такое, что ты и правда очутился на краю света. Позади Эшендена был долгий путь - из Нью-Йорка в Сан-Франциско, на японском пароходе через Тихий океан в Иокогаму, затем из Цуроги на русском пароходе - он единственный англичанин среди пассажиров - по Японскому морю на север. Из Владивостока ему предстояло отправиться на транссибирском экспрессе в Петроград. Такого важного поручения он еще не выполнял, и ему нравилось чувство ответственности, которое оно в нем вызывало. Он никому не подчинялся, он располагал неограниченными средствами (в потайном поясе под одеждой он вез аккредитивы на такую гигантскую сумму, что испытывал ошеломление всякий раз, когда вспоминал про них), и хотя от него требовалось сделать то, что превосходило человеческие возможности, он этого не знал и готовился взяться за дело в полной убежденности в успехе. Он верил в свою находчивость. При всем его уважении и восхищении эмоциональностью рода людского, интеллект себе подобных особого почтения ему не внушал: человеку всегда легче пожертвовать жизнью, чем выучить таблицу умножения.
Десять дней в русском поезде Эшенден предвкушал без особого восторга, а в Иокогаме до него дошли слухи, что один - два моста взорваны и поезда не ходят. Ему сообщили, что солдаты, которые никому и ничему теперь не подчиняются, ограбят его и выкинут голого в степи идти пешком, куда он пожелает. Довольно радужная перспектива. Однако из Владивостока поезд, безусловно, уйдет, и чтобы не произошло потом (а Эшендена не оставляло ощущение, что положение никогда не бывает таким скверным, как ожидаешь) он твердо решил уехать с ним. Сойдя на берег, он намеревался тут же отправиться в английское консульство узнать, что они для него устроили. Но когда берег приблизился и он яснее разглядел неряшливый и замызганный город, ему стало тоскливо. По-русски он знал лишь несколько слов. По-английски на пароходе говорил только эконом, и хотя он обещал Эшендену всю помощь, на какую был способен, у Эшендена сложилось впечатление, что рассчитывать на него особенно нельзя. И потому он испытал явное облегчение, когда они причалили и щуплый молодой человек с буйной шевелюрой, несомненно еврей, подошел к нему и спросил, не Эшенден ли его фамилия.
- А моя - Бенедикт. Я переводчик при английском консульстве. Мне поручено приглядеть за вами. У нас есть для вас место на поезде, который отходит вечером.
Эшенден ободрился. Они сошли на берег. Еврейчик занялся его багажом, представил для проверки его паспорт, после чего они сели в ожидавшую их машину и поехали в консульство.
- Мне поручено оказывать вам всемерное содействие,- сказал консул.-Только скажите, в чем вы нуждаетесь. На поезд я вас бесспорно устрою, но только Богу известно, доберетесь ли вы до Петрограда. А, да, кстати, у меня для вас есть спутник. По фамилии Харрингтон, американец. Едет в Петроград как представитель какой-то филадельфийской фирмы. Думает заключить контракт с Временным правительством.
- Что он такое? - спросил Эшенден.
- Вполне приемлем. Я хотел пригласить его с американским консулом к завтраку, но они уехали осматривать окрестности. На вокзале вам надо быть часа за два до отхода поезда. Там всегда ужасная давка, и если вы не явитесь загодя, кто-нибудь займет ваше место.
Поезд отходил в полночь, и Эшенден поужинал с Бенедиктом в вокзальном ресторане, единственном, как выяснилось, месте в этом запущенном городе, где можно было прилично поесть. Зал был переполнен. Обслуживали с изнуряющей медлительностью. Когда они вышли, перрон, хотя ждать оставалось еще добрых два часа, уже кишел людьми. На грудах багажа сидели целые семьи, словно бы разбившие там бивак. Люди куда-то бежали или стояли сбившись в кучки, и о чем-то яростно спорили. Кричали женщины. Другие тихо плакали. Неподалеку свирепо ссорились двое мужчин. Всюду царил неописуемый хаос. Свет вокзальных ламп был тускло холодным, и белые лица этих людей были как белые лица мертвецов, терпеливо или с боязнью, с отчаянием или с раскаянием ждущих приговора в Судный день. Подали состав - большинство вагонов были уже битком набиты. Когда Бенедикт нашел купе Эшендена, из него выскочил возбужденный мужчина,
- Входите и садитесь,- сказал он.- Я с большим трудом отстоял ваше место. Какой-то субчик хотел ворваться сюда с женой и двумя детьми. Мой консул только что ушел с ним к начальнику станции.
- Это мистер Харрингтон,- сказал Бенедикт.
Эшенден вошел в купе. Оно было двухместным. Носильщик уложил его багаж, а он обменялся рукопожатием со своим спутником.
Мистер Джон Куинси Харрингтон был тощим, ниже среднего роста -желтоватое, обтянутое кожей лицо, большие белесо-голубые глаза. Когда он снял шляпу, чтобы утереть лоб, увлажненный недавними волнениями, обнаружился большой лысый череп, обтянутый кожей, под которой четко и обескураживающе вырисовывались все шишки и впадины. Он носил котелок, черный сюртук с жилетом, брюки в полоску, очень высокие белые воротнички и галстук неяркой расцветки. Эшенден не мог точно сказать, как следует одеваться для десятидневной поездки через Сибирь, но костюм мистера Харрингтона все-таки показался ему несколько эксцентричным. Каждое слово он произносил четко и внятно пронзительным голосом, и по его выговору Эшенден определил в нем уроженца Новой Англии.
Минуту спустя появился начальник станции в сопровождении бородатого русского, видимо, в состоянии исступления. Сзади шла дама, ведя за руки двух детей. По лицу русского катились слезы, губы у него дрожали. Он что-то втолковывал начальнику станции, которому его супруга сквозь слезы, видимо, рассказывала историю своей жизни. Когда они остановились перед дверью купе, спор стал более яростным, и в него вступил Бенедикт, говоривший по-русски с большой беглостью. Мистер Харрингтон не знал ни единого русского слова, но, будучи как будто легко возбудимой натурой, немедленно вмешался и красноречиво объяснил по-английски, что места эти были заранее заказаны консулами Великобритании и Соединенных Штатов соответственно, и хотя за английского короля он не ручается, но скажет им без экивоков, и уж поверьте ему, что президент Соединенных Штатов ни в коем случае не допустит, чтобы американского гражданина лишили места в поезде, за которое он уплатил положенную сумму. Силе он подчинится, но только силе, и если они дотронутся до него хоть пальцем, он тотчас заявит консулу официальный протест. Он высказал все это и много еще чего начальнику станции, который, естественно, понятия не имел, о чем он говорит, однако с большой выразительностью и бурной жестикуляцией произнес в ответ страстную речь. Она привела мистера Харрингтона совсем уж в неистовое негодование: потрясая кулаком перед начальником станции, а сам побелев от бешенства, он прокричал:
- Скажите ему, что я ни слова не понял из того, что он говорит, и понимать не желаю. Если русские хотят, чтобы мы их считали цивилизованными людьми, почему они не говорят на цивилизованном языке? Скажите ему, что я мистер Джон Куинси Харрингтон и еду по поручению господ Кру и Адамса, Филадельфия, с особым рекомендательным письмом к мистеру Керенскому, и если посягательства на мое купе не прекратятся, господин Кру поднимет этот вопрос с правительством в Вашингтоне.
Мистер Харрингтон держался так воинственно, жестикулировал так угрожающе, что начальник станции сдался - молча повернувшись на каблуках, он удалился. За ним последовали бородатый русский с супругой, что-то горячо ему втолковывая, и двое умученных детишек. Мистер Харрингтон отскочил в купе.
- Мне крайне грустно, что я не мог уступить мое место даме с двумя детьми,- сказал он.- Никто более меня не уважает женщину и мать, но я обязан ехать в Петроград на этом поезде, если не хочу упустить очень выгодный контракт, а десять дней просидеть в коридоре не соглашусь даже ради всех российских матерей.
- Я вас не виню,- сказал Эшенден.
- Я женатый человек, у меня самого двое детей. Я знаю, как сложно путешествовать с семьей, но не вижу, что им мешает остаться дома.
Когда вы проводите с кем-то десять суток в уединении железнодорожного купе, то волей-неволей узнаете его почти досконально, а Эшенден на протяжении десяти суток (а точнее говоря, одиннадцати) проводил в обществе мистера Харрингтона двадцать четыре часа. Правда, трижды в день они ходили есть в вагон-ресторан, но и там сидели напротив друг друга; правда, утром и днем поезд стоял на станции по часу, и можно было поразмять ноги, гуляя по платформе, но гуляли они бок о бок. Эшенден познакомился с некоторыми пассажирами, и порой те заглядывали к ним в купе поболтать. Но если они говорили только по-французски или по-немецки, мистер Харрингтон взирал на них с кислым неодобрением, если же они говорили по-английски, он не давал им вставить ни слова. Ибо мистер Харрингтон был говорлив. Он говорил и говорил, словно это было естественной функцией человеческого организма, столь же не подчиненной человеческой воле, как дыхание или пищеварение. Он говорил не потому, что ему было что сказать но потому, что это от него не зависело. Говорил пронзительным гнусавым голосом монотонно, без интонаций. Говорил четко, пользовался богатой лексикой, неторопливо строя предложения и никогда не употребляя короткого слова если имелся многосложный синоним; говорил без пауз. Говорил, говорил, но это был не всесокрушающий водопад слов бурный и неукротимый, а поток вязкой лавы, неумолимо ползущий вниз по склону вулкана. Он струился с тихой и неодолимой силой, побеждающий на своем пути все.
Эшенден решил, что никогда еще он не знал об одном человеке столько, сколько о мистере Харрингтоне, причем не только о нем, включая все его мнения, привычки и жизненные обстоятельства, но и о его жене, родственниках жены, о его детях и их школьных друзьях, о владельцах его фирмы и о брачных союзах, которые они заключали с лучшими филадельфийскими семьями три-четыре поколения назад. Его собственный род перекочевал в Америку из Девоншира в начале XVIII века, и мистер Харрингтон побывал в деревушке, где на сельском кладбище сохранялись надгробия его пращуров. Он гордился своими английскими предками, но гордился и своим американским происхождением, хотя для него Америка сводилась к узкой полоске атлантического побережья, а американцы -к небольшому числу людей английского или голландского происхождения, чью кровь не загрязнили никакие иностранные примеси. На немцев, шведов, ирландцев и обитателей Центральной и Восточной Европы, которые нахлынули в Соединенные Штаты в последние сто лет, он смотрел как на наглых чужаков. Он отвращал от них взор, как отвращает его девственная обитательница старинного английского поместья от фабричных труб, вторгнувшихся в ее уединение.
Когда Эшенден упомянул колоссально богатого человека, владельца некоторых самых прекрасных картин в Америке, мистер Харрингтон сказал:
- Я с ним не знаком. Моя двоюродная бабушка Мария Пенн Уормингтон всегда говорила, что его бабка была отличной кухаркой. Моя двоюродная бабушка Мария была очень огорчена, когда та ушла от нее, вступив брак Она говорила, что никто не умел так готовить яблочные шарлотки.
Мистер Харрингтон обожал свою супругу и потчевал Эшендена немыслимо длинными рассказами о том, какая она высококультурная женщина и идеальная мать. Здоровье нее было хрупкое, ей пришлось перенести множество операций -и каждую он описал во всех подробностях. Он и сам дважды оперировался -удалил миндалины, а затем аппендикс, и Эшенден узнал все, что он при этом испытывал, по дням и часам. Все его знакомые оперировались по тому или иному поводу, так что его познания в хирургии были энциклопедичными. У него было два сына, оба школьники, и он серьезно взвешивал, не следует ли сделать им какую-нибудь операцию. Любопытно, что у одного были увеличены миндалины, а аппендикс второго внушал сильные опасения. Ему еще не приходилось видеть, чтобы два брата так преданно любили друг друга, и один его добрый знакомый, лучший филадельфийский хирург, предложил прооперировать их одновременно, чтобы им не пришлось разлучаться. Он показывал Эшендену фотографии мальчиков и их матери. Его путешествие в Россию было их первой разлукой, и каждое утро он писал жене длинное письмо, сообщая ей обо всем, что произошло за сутки, и значительную часть того, что он успел сказать в течение этого срока. Эшенден следил, как он исписывает лист за листом четким, удобочитаемым аккуратным почерком.
Мистер Харрингтон проштудировал все книги об умении вести разговор и знал это искусство досконально. У него была записная книжечка, в которую он заносил все услышанные им анекдоты и забавные истории. Он сообщил Эшендену, что, отправляясь на званый обед, всегда освежает в памяти десяток-другой, чтобы не оказаться на мели. Они были помечены "С", если подходили для смешанного общества, и "М" (только для мужчин), если предназначались лишь для грубого мужского слуха. Он специализировался на тех особого рода анекдотах, которые состоят из длиннейшего описания вполне серьезного происшествия с нагромождением всяческих подробностей, в конце концов завершающегося комичным финалом. Он не избавлял вас ни от единой детали, и Эшенден, давным-давно предугадав финал, судорожно сжимал кулаки и сдвигал брови, чтобы не выдать своего нетерпения, а потом заставлял упрямые губы раздвинуться и испускал угрюмый неубедительный смешок. Если кто-нибудь входил в купе в процессе повествования, мистер Харрингтон приветствовал его с большой сердечностью:
- Входите же, входите и садитесь. Я рассказываю моему другу одну историю. Обязательно послушайте. Ничего смешнее вы еще не слышали.
И он принимался рассказывать с самого начала слово в слово, не изменяя ни единого удачного эпитета, пока не достигал юмористического финала. Эшенден как-то предложил выяснить, не отыщутся ли в поезде два любителя бриджа, чтобы можно было коротать время за картами, но мистер Харрингтон сказал, что он карт в руки не берет, а когда Эшенден от отчаяния попробовал разложить пасьянс, сделал кислую мину.
- Не понимаю, как культурный человек может транжирить время на карты, а из всех бессмысленных развлечений, какие мне доводилось видеть, пасьянсы, по-моему, самое бессмысленное. Они убивают беседу. Человек - общественное животное, и он упражняет самую возвышенную часть своей натуры, когда принимает участие в общении с другими.
- В том, чтобы транжирить время, есть свое изящество,- сказал Эшенден.Транжирить деньги способен любой дурак, но транжиря время, вы транжирите то, что бесценно. К тому же,- добавил он с горечью,-разговаривать это не мешает.
- Как я могу разговаривать, когда мое внимание отвлечено тем, откроется ли у вас черная семерка, чтобы положить ее на красную восьмерку? Беседа требует всей силы интеллекта, и если вы изучили это высокое искусство, то имеете право ждать от собеседника, что он будет слушать вас со всем вниманием, на какое способен.
Он сказал это не оскорбленно, но с мягким добродушием человека, чье терпение подвергается тяжким испытаниям. Он просто констатировал факт, а как к этому отнесется Эшенден - его дело. Художник требовал, чтобы его творчество принимали со всей серьезностью.
Мистер Харрингтон был прилежным читателем. Он читал с карандашом в руке, подчеркивал места, заслужившие его внимание, и своим аккуратным почерком комментировал на полях прочитанное. Он любил делать это и вслух, а потому, когда Эшенден, тоже пытавшийся читать, внезапно ощущал, что мистер Харрингтон с книгой в одной руке и с карандашом в другой уставился на него большими белесыми глазами, сердце у него болезненно екало. Он не осмеливался поднять головы, не осмеливался даже перевернуть страницу, ибо знал, что мистер Харрингтон сочтет это достаточным предлогом, чтобы пуститься в рассуждения. Он отчаянно вперял взгляд в одно какое-то слово, точно курица, чей клюв прижат к меловой черте, и осмеливался перевести дух, только обнаружив, что мистер Харрингтон отказался от своего намерения и уже опять читает. В те дни он штудировал историю американской конституции в двух томах, а для развлечения погружался в пухлый сборник, якобы содержавший все самые знаменитые речи, когда-либо произнесенные в мире. Ибо мистер Харрингтон был послеобеденным оратором и прочел все лучшие книги о выступлениях перед публикой. Он абсолютно точно знал, как расположить к себе слушателей, где вставить проникновенные слова, чтобы тронуть их сердца, каким образом с помощью нескольких подходящих к случаю анекдотов завладеть их вниманием и, наконец, какую меру красноречия избрать в данных обстоятельствах.
Мистер Харрингтон очень любил читать вслух. Эшендену часто выпадал случай наблюдать прискорбную склонность американцев к этому времяпрепровождению. В гостиных разных отелей по вечерам после обеда он часто видел, как отец семейства, расположившись в уютном уголке с женой, двумя сыновьями и дочерью, читал им вслух. На трансатлантических пароходах он иногда с благоговейным страхом наблюдал, как сухопарый господин восседал в центре кружка из пятнадцати дам не первой молодости и звучным голосом читал им историю искусств. Прогуливаясь по пароходным палубам, он проходил мимо раскинувшихся в шезлонгах молодоженов, и до его слуха доносились размеренные интонации новобрачной, читающей своему юному супругу модный роман. Это всегда казалось ему довольно странным способом выражать нежности. У него были друзья, изъявлявшие готовность почитать ему вслух, и он знавал женщин, которые говорили, что очень любят, когда им читают вслух, но он всегда вежливо отклонял предложение и упорно пропускал мимо ушей намек. Он не любил ни читать вслух, ни слушать, как читают ему. В душе он считал национальное пристрастие к этой форме развлечения единственным недостатком в идеальном американском характере.
Но бессмертные боги любят посмеяться над злосчастия смертных и на этот раз положили его, связанного и беззащитного, под нож верховного жреца. Мистер Харрингтон льстил себя мыслью, что читает он прекрасно, и приобщил Эшендена к теории и практике этого искусства. Эшенден узнал, что существуют две школы - драматическая и естественная,- следуя первой, вы изображали голоса персонажей, когда они разговаривали (если читали роман), и если героиня рыдала, вы рыдали, а если ее душили чувства, вы тоже задыхались. Зато, следуя второй школе, вы читали с полным бесстрастием, словно почтовый каталог чикагской фирмы. К этой школе и принадлежал мистер Харрингтон. За семнадцать лет супружеской жизни он прочел своей жене и своим сыновьям -едва они подросли настолько чтобы по достоинству оценить указанных авторов,романы Вальтера Скотта, Джейн Остен, Диккенса, сестер Бронте, Теккерея, Джордж Элиот, Натаниела Готторна и У. Д. Хоуэллса. Эшенден пришел к выводу, что чтение вслух было второй натурой мистера Харрингтона, и воспрепятствовать ему значило бы обречь его на муки курильщика, лишенного табака. Он застигал вас врасплох.
- Вот послушайте! - говорил он.- Нет, обязательно послушайте! -Словно был внезапно поражен мудростью афоризма или изяществом фразы.- Вы согласитесь, что выражено это превосходно. Всего три строки.
Он прочитывал три строки, и Эшенден был готов уделить ему минуту внимания, но он, дочитав их, продолжал читать дальше без передышки. Продолжал. И продолжал. И продолжал. Размеренным пронзительным голосом без интонаций, без выражения он читал страницу за страницей. Эшенден ерзал, закидывал ногу за ногу, то одну, то другую, закуривал сигареты, докуривал их, сидел в одной позе, затем менял ее. Мистер Харрингтон читал и читал. Поезд неторопливо ехал через сибирские степи. Мимо проносились селения, колеса громыхали по мостам. Мистер Харрингтон читал и читал. Когда он дочел до конца знаменитейшую речь Эдмунда Берка, то с торжеством отложил книгу.
- Вот, по моему мнению, один из замечательнейших примеров ораторского искусства на английском языке. И бесспорно это часть нашего общего наследия, на которую мы оба можем оглядываться с законной гордостью.
- А не находите ли вы несколько зловещим, что люди, перед которыми Эдмунд Берк произносил эту речь, все умерли? - мрачно спросил Эшенден.
Мистер Харрингтон собрался было возразить, что удивляться тут особенно нечему, поскольку эта речь была произнесена в восемнадцатом веке, как вдруг до него дошло, что Эшенден (переносивший свалившееся на него испытание с похвальной стойкостью, чего не стал бы отрицать ни один беспристрастный наблюдатель) просто пошутил. Он хлопнул себя по колену и захохотал.
- Ну, отлично! - сказал он.- Сейчас запишу к себе книжечку. Я уже знаю, как использую эту шутку, когда будет мой черед произносить спич на званом завтраке нашего клуба.
Мистер Харрингтон был яйцеголовым. Но в этом словечке, придуманном пошляками для поношения, он видел почетное орудие мученичества, вроде решетки Святого Лаврентия, например, или колеса Святой Екатерины, воспринимал его как почетный титул. Он им упивался.
- Эмерсон был яйцеголовым,- говорил он.- Лонгфелло был яйцеголовым. Оливер Уэнделл Холмс был яйцеголовым. Джеймс Рассел Лоуэлл был яйцеголовым.
Изучение американской литературы увело мистера Харрингтона не далее периода, когда творили эти именитые, но не слишком завлекательные авторы.
Мистер Харрингтон был неимоверно зануден. Он раздражал Эшендена и приводил в бешенство, действовал ему на нервы и ввергал в исступление. Но Эшенден не испытывал к нему неприязни. Его самодовольство было колоссальным, но таким наивным, что не задевало. Самолюбование - таким детским, что оставалось только улыбнуться. Он был таким доброжелательным, таким предупредительным, таким обходительным, таким уважительным, что Эшенден, хотя охотно задушил бы его, не мог не признать про себя, что за короткий срок проникся к нему чем-то очень похожим на дружескую привязанность. Манеры его были восхитительны, безупречны, ну, может быть, чуточку церемонны (но это ничему не вредит: поскольку хорошие манеры сами по себе продукт искусственного общества, то привкус пудреных париков и кружевных манжет их не портит), однако, будучи плодом его благовоспитанности, особую приятность они обретали благодаря его доброму сердцу. Он всегда был готов прийти на помощь и не считался ни с какими затруднениями, лишь бы услужить ближнему. Он был удивительно serviable (любитель услужить - фр.) И слово это, пожалуй, потому не имеет точного перевода, что пленительное качество, им обозначаемое, довольно редко среди наших практичных людей. Когда Эшенден прихворнул, мистер Харрингтон преданно за ним ухаживал все двое суток. Эшендену становилось неловко из-за забот, которые он ему причинял но вопреки сильной боли он не мог удержаться от смеха - с таким хлопотливым усердием мистер Харрингтон мерил ему температуру и с такой твердостью пичкал всевозможными пилюлями, которые извлек из аккуратно упакованного чемодана. И его очень трогали усилия, которых мистер Харрингтон не жалел, лишь бы принести из вагона-ресторана еду, по его мнению, полезную для Эшендена. Он делал для него все, но говорить не переставал.
Безмолвствовал мистер Харрингтон, только когда одевался, ибо его стародевичий ум был всецело поглощен задачей, как, меняя костюм на глазах у Эшендена, не нарушить приличия. Он был чрезвычайно стыдлив. Каждый день он менял белье, аккуратно вынимая из чемодана свежее и аккуратно укладывая туда ношеное, и совершал чудеса ловкости, лишь бы не показать и дюйма обнаженной кожи. После двух-трех дней пути Эшенден оставил попытки быть чистым и аккуратным в этом грязном поезде и вскоре обрел такой же неопрятный вид, как и все пассажиры, но мистер Харрингтон не собирался отступать ни перед какими трудностями. Он совершал свой туалет неторопливо, как бы ни трясли ручку нетерпеливцы, и каждое утро возвращался из уборной вымытым, сияющим чистотой и благоухающий душистым мылом. Облачившись в свой черный сюртук, полосатые брюки и начищенные ботинки, он выглядел таким подтянутым и элегантным, словно только что вышел из своего аккуратного кирпичного особнячка в Филадельфии, чтобы сесть в трамвай, который отвезет его в контору. Однажды пассажирам сообщили, что была попытка взорвать мост впереди, и что на станции за рекой какие-то беспорядки, и не исключено, что поезд остановят, и все, кто едет в нем, будут выброшены из вагонов или арестованы. Эшенден, предвидя, что может расстаться с багажом, на всякий случай натянул на себя самую теплую свою одежду, чтобы поменьше страдать от холода, если уж ему придется зимовать в Сибири. Но мистер Харрингтон не желал слушать никаких доводов. К такого рода случайностям он не подготовился, но Эшенден не сомневался, что мистер Харрингтон, проведи он три месяца в русской тюрьме, все равно сохранил бы свой подтянутый и щеголеватый вид. В тамбуры вагонов вошли казаки и остались стоять там, держа винтовки наготове, и поезд осторожно прогромыхал по поврежденному мосту. Затем машинист развел пары и промчался через станцию, где, как их предупреждали, могла ждать засада. Мистер Харрингтон был мягко ироничен, когда Эшенден снова надел легкий летний костюм.
Белье мистера Харрингтона
Новелла.
Перевод с английского Гурова И., 1992 г.
Когда Эшенден поднялся на палубу и увидел впереди низкий берег и белый город, он почувствовал приятное волнение. Утро только начиналось, солнце едва встало, но море было зеркальным, а небо голубым. Уже становилось жарко, и день обещал палящий зной. Владивосток. Ощущение возникало такое, что ты и правда очутился на краю света. Позади Эшендена был долгий путь - из Нью-Йорка в Сан-Франциско, на японском пароходе через Тихий океан в Иокогаму, затем из Цуроги на русском пароходе - он единственный англичанин среди пассажиров - по Японскому морю на север. Из Владивостока ему предстояло отправиться на транссибирском экспрессе в Петроград. Такого важного поручения он еще не выполнял, и ему нравилось чувство ответственности, которое оно в нем вызывало. Он никому не подчинялся, он располагал неограниченными средствами (в потайном поясе под одеждой он вез аккредитивы на такую гигантскую сумму, что испытывал ошеломление всякий раз, когда вспоминал про них), и хотя от него требовалось сделать то, что превосходило человеческие возможности, он этого не знал и готовился взяться за дело в полной убежденности в успехе. Он верил в свою находчивость. При всем его уважении и восхищении эмоциональностью рода людского, интеллект себе подобных особого почтения ему не внушал: человеку всегда легче пожертвовать жизнью, чем выучить таблицу умножения.
Десять дней в русском поезде Эшенден предвкушал без особого восторга, а в Иокогаме до него дошли слухи, что один - два моста взорваны и поезда не ходят. Ему сообщили, что солдаты, которые никому и ничему теперь не подчиняются, ограбят его и выкинут голого в степи идти пешком, куда он пожелает. Довольно радужная перспектива. Однако из Владивостока поезд, безусловно, уйдет, и чтобы не произошло потом (а Эшендена не оставляло ощущение, что положение никогда не бывает таким скверным, как ожидаешь) он твердо решил уехать с ним. Сойдя на берег, он намеревался тут же отправиться в английское консульство узнать, что они для него устроили. Но когда берег приблизился и он яснее разглядел неряшливый и замызганный город, ему стало тоскливо. По-русски он знал лишь несколько слов. По-английски на пароходе говорил только эконом, и хотя он обещал Эшендену всю помощь, на какую был способен, у Эшендена сложилось впечатление, что рассчитывать на него особенно нельзя. И потому он испытал явное облегчение, когда они причалили и щуплый молодой человек с буйной шевелюрой, несомненно еврей, подошел к нему и спросил, не Эшенден ли его фамилия.
- А моя - Бенедикт. Я переводчик при английском консульстве. Мне поручено приглядеть за вами. У нас есть для вас место на поезде, который отходит вечером.
Эшенден ободрился. Они сошли на берег. Еврейчик занялся его багажом, представил для проверки его паспорт, после чего они сели в ожидавшую их машину и поехали в консульство.
- Мне поручено оказывать вам всемерное содействие,- сказал консул.-Только скажите, в чем вы нуждаетесь. На поезд я вас бесспорно устрою, но только Богу известно, доберетесь ли вы до Петрограда. А, да, кстати, у меня для вас есть спутник. По фамилии Харрингтон, американец. Едет в Петроград как представитель какой-то филадельфийской фирмы. Думает заключить контракт с Временным правительством.
- Что он такое? - спросил Эшенден.
- Вполне приемлем. Я хотел пригласить его с американским консулом к завтраку, но они уехали осматривать окрестности. На вокзале вам надо быть часа за два до отхода поезда. Там всегда ужасная давка, и если вы не явитесь загодя, кто-нибудь займет ваше место.
Поезд отходил в полночь, и Эшенден поужинал с Бенедиктом в вокзальном ресторане, единственном, как выяснилось, месте в этом запущенном городе, где можно было прилично поесть. Зал был переполнен. Обслуживали с изнуряющей медлительностью. Когда они вышли, перрон, хотя ждать оставалось еще добрых два часа, уже кишел людьми. На грудах багажа сидели целые семьи, словно бы разбившие там бивак. Люди куда-то бежали или стояли сбившись в кучки, и о чем-то яростно спорили. Кричали женщины. Другие тихо плакали. Неподалеку свирепо ссорились двое мужчин. Всюду царил неописуемый хаос. Свет вокзальных ламп был тускло холодным, и белые лица этих людей были как белые лица мертвецов, терпеливо или с боязнью, с отчаянием или с раскаянием ждущих приговора в Судный день. Подали состав - большинство вагонов были уже битком набиты. Когда Бенедикт нашел купе Эшендена, из него выскочил возбужденный мужчина,
- Входите и садитесь,- сказал он.- Я с большим трудом отстоял ваше место. Какой-то субчик хотел ворваться сюда с женой и двумя детьми. Мой консул только что ушел с ним к начальнику станции.
- Это мистер Харрингтон,- сказал Бенедикт.
Эшенден вошел в купе. Оно было двухместным. Носильщик уложил его багаж, а он обменялся рукопожатием со своим спутником.
Мистер Джон Куинси Харрингтон был тощим, ниже среднего роста -желтоватое, обтянутое кожей лицо, большие белесо-голубые глаза. Когда он снял шляпу, чтобы утереть лоб, увлажненный недавними волнениями, обнаружился большой лысый череп, обтянутый кожей, под которой четко и обескураживающе вырисовывались все шишки и впадины. Он носил котелок, черный сюртук с жилетом, брюки в полоску, очень высокие белые воротнички и галстук неяркой расцветки. Эшенден не мог точно сказать, как следует одеваться для десятидневной поездки через Сибирь, но костюм мистера Харрингтона все-таки показался ему несколько эксцентричным. Каждое слово он произносил четко и внятно пронзительным голосом, и по его выговору Эшенден определил в нем уроженца Новой Англии.
Минуту спустя появился начальник станции в сопровождении бородатого русского, видимо, в состоянии исступления. Сзади шла дама, ведя за руки двух детей. По лицу русского катились слезы, губы у него дрожали. Он что-то втолковывал начальнику станции, которому его супруга сквозь слезы, видимо, рассказывала историю своей жизни. Когда они остановились перед дверью купе, спор стал более яростным, и в него вступил Бенедикт, говоривший по-русски с большой беглостью. Мистер Харрингтон не знал ни единого русского слова, но, будучи как будто легко возбудимой натурой, немедленно вмешался и красноречиво объяснил по-английски, что места эти были заранее заказаны консулами Великобритании и Соединенных Штатов соответственно, и хотя за английского короля он не ручается, но скажет им без экивоков, и уж поверьте ему, что президент Соединенных Штатов ни в коем случае не допустит, чтобы американского гражданина лишили места в поезде, за которое он уплатил положенную сумму. Силе он подчинится, но только силе, и если они дотронутся до него хоть пальцем, он тотчас заявит консулу официальный протест. Он высказал все это и много еще чего начальнику станции, который, естественно, понятия не имел, о чем он говорит, однако с большой выразительностью и бурной жестикуляцией произнес в ответ страстную речь. Она привела мистера Харрингтона совсем уж в неистовое негодование: потрясая кулаком перед начальником станции, а сам побелев от бешенства, он прокричал:
- Скажите ему, что я ни слова не понял из того, что он говорит, и понимать не желаю. Если русские хотят, чтобы мы их считали цивилизованными людьми, почему они не говорят на цивилизованном языке? Скажите ему, что я мистер Джон Куинси Харрингтон и еду по поручению господ Кру и Адамса, Филадельфия, с особым рекомендательным письмом к мистеру Керенскому, и если посягательства на мое купе не прекратятся, господин Кру поднимет этот вопрос с правительством в Вашингтоне.
Мистер Харрингтон держался так воинственно, жестикулировал так угрожающе, что начальник станции сдался - молча повернувшись на каблуках, он удалился. За ним последовали бородатый русский с супругой, что-то горячо ему втолковывая, и двое умученных детишек. Мистер Харрингтон отскочил в купе.
- Мне крайне грустно, что я не мог уступить мое место даме с двумя детьми,- сказал он.- Никто более меня не уважает женщину и мать, но я обязан ехать в Петроград на этом поезде, если не хочу упустить очень выгодный контракт, а десять дней просидеть в коридоре не соглашусь даже ради всех российских матерей.
- Я вас не виню,- сказал Эшенден.
- Я женатый человек, у меня самого двое детей. Я знаю, как сложно путешествовать с семьей, но не вижу, что им мешает остаться дома.
Когда вы проводите с кем-то десять суток в уединении железнодорожного купе, то волей-неволей узнаете его почти досконально, а Эшенден на протяжении десяти суток (а точнее говоря, одиннадцати) проводил в обществе мистера Харрингтона двадцать четыре часа. Правда, трижды в день они ходили есть в вагон-ресторан, но и там сидели напротив друг друга; правда, утром и днем поезд стоял на станции по часу, и можно было поразмять ноги, гуляя по платформе, но гуляли они бок о бок. Эшенден познакомился с некоторыми пассажирами, и порой те заглядывали к ним в купе поболтать. Но если они говорили только по-французски или по-немецки, мистер Харрингтон взирал на них с кислым неодобрением, если же они говорили по-английски, он не давал им вставить ни слова. Ибо мистер Харрингтон был говорлив. Он говорил и говорил, словно это было естественной функцией человеческого организма, столь же не подчиненной человеческой воле, как дыхание или пищеварение. Он говорил не потому, что ему было что сказать но потому, что это от него не зависело. Говорил пронзительным гнусавым голосом монотонно, без интонаций. Говорил четко, пользовался богатой лексикой, неторопливо строя предложения и никогда не употребляя короткого слова если имелся многосложный синоним; говорил без пауз. Говорил, говорил, но это был не всесокрушающий водопад слов бурный и неукротимый, а поток вязкой лавы, неумолимо ползущий вниз по склону вулкана. Он струился с тихой и неодолимой силой, побеждающий на своем пути все.
Эшенден решил, что никогда еще он не знал об одном человеке столько, сколько о мистере Харрингтоне, причем не только о нем, включая все его мнения, привычки и жизненные обстоятельства, но и о его жене, родственниках жены, о его детях и их школьных друзьях, о владельцах его фирмы и о брачных союзах, которые они заключали с лучшими филадельфийскими семьями три-четыре поколения назад. Его собственный род перекочевал в Америку из Девоншира в начале XVIII века, и мистер Харрингтон побывал в деревушке, где на сельском кладбище сохранялись надгробия его пращуров. Он гордился своими английскими предками, но гордился и своим американским происхождением, хотя для него Америка сводилась к узкой полоске атлантического побережья, а американцы -к небольшому числу людей английского или голландского происхождения, чью кровь не загрязнили никакие иностранные примеси. На немцев, шведов, ирландцев и обитателей Центральной и Восточной Европы, которые нахлынули в Соединенные Штаты в последние сто лет, он смотрел как на наглых чужаков. Он отвращал от них взор, как отвращает его девственная обитательница старинного английского поместья от фабричных труб, вторгнувшихся в ее уединение.
Когда Эшенден упомянул колоссально богатого человека, владельца некоторых самых прекрасных картин в Америке, мистер Харрингтон сказал:
- Я с ним не знаком. Моя двоюродная бабушка Мария Пенн Уормингтон всегда говорила, что его бабка была отличной кухаркой. Моя двоюродная бабушка Мария была очень огорчена, когда та ушла от нее, вступив брак Она говорила, что никто не умел так готовить яблочные шарлотки.
Мистер Харрингтон обожал свою супругу и потчевал Эшендена немыслимо длинными рассказами о том, какая она высококультурная женщина и идеальная мать. Здоровье нее было хрупкое, ей пришлось перенести множество операций -и каждую он описал во всех подробностях. Он и сам дважды оперировался -удалил миндалины, а затем аппендикс, и Эшенден узнал все, что он при этом испытывал, по дням и часам. Все его знакомые оперировались по тому или иному поводу, так что его познания в хирургии были энциклопедичными. У него было два сына, оба школьники, и он серьезно взвешивал, не следует ли сделать им какую-нибудь операцию. Любопытно, что у одного были увеличены миндалины, а аппендикс второго внушал сильные опасения. Ему еще не приходилось видеть, чтобы два брата так преданно любили друг друга, и один его добрый знакомый, лучший филадельфийский хирург, предложил прооперировать их одновременно, чтобы им не пришлось разлучаться. Он показывал Эшендену фотографии мальчиков и их матери. Его путешествие в Россию было их первой разлукой, и каждое утро он писал жене длинное письмо, сообщая ей обо всем, что произошло за сутки, и значительную часть того, что он успел сказать в течение этого срока. Эшенден следил, как он исписывает лист за листом четким, удобочитаемым аккуратным почерком.
Мистер Харрингтон проштудировал все книги об умении вести разговор и знал это искусство досконально. У него была записная книжечка, в которую он заносил все услышанные им анекдоты и забавные истории. Он сообщил Эшендену, что, отправляясь на званый обед, всегда освежает в памяти десяток-другой, чтобы не оказаться на мели. Они были помечены "С", если подходили для смешанного общества, и "М" (только для мужчин), если предназначались лишь для грубого мужского слуха. Он специализировался на тех особого рода анекдотах, которые состоят из длиннейшего описания вполне серьезного происшествия с нагромождением всяческих подробностей, в конце концов завершающегося комичным финалом. Он не избавлял вас ни от единой детали, и Эшенден, давным-давно предугадав финал, судорожно сжимал кулаки и сдвигал брови, чтобы не выдать своего нетерпения, а потом заставлял упрямые губы раздвинуться и испускал угрюмый неубедительный смешок. Если кто-нибудь входил в купе в процессе повествования, мистер Харрингтон приветствовал его с большой сердечностью:
- Входите же, входите и садитесь. Я рассказываю моему другу одну историю. Обязательно послушайте. Ничего смешнее вы еще не слышали.
И он принимался рассказывать с самого начала слово в слово, не изменяя ни единого удачного эпитета, пока не достигал юмористического финала. Эшенден как-то предложил выяснить, не отыщутся ли в поезде два любителя бриджа, чтобы можно было коротать время за картами, но мистер Харрингтон сказал, что он карт в руки не берет, а когда Эшенден от отчаяния попробовал разложить пасьянс, сделал кислую мину.
- Не понимаю, как культурный человек может транжирить время на карты, а из всех бессмысленных развлечений, какие мне доводилось видеть, пасьянсы, по-моему, самое бессмысленное. Они убивают беседу. Человек - общественное животное, и он упражняет самую возвышенную часть своей натуры, когда принимает участие в общении с другими.
- В том, чтобы транжирить время, есть свое изящество,- сказал Эшенден.Транжирить деньги способен любой дурак, но транжиря время, вы транжирите то, что бесценно. К тому же,- добавил он с горечью,-разговаривать это не мешает.
- Как я могу разговаривать, когда мое внимание отвлечено тем, откроется ли у вас черная семерка, чтобы положить ее на красную восьмерку? Беседа требует всей силы интеллекта, и если вы изучили это высокое искусство, то имеете право ждать от собеседника, что он будет слушать вас со всем вниманием, на какое способен.
Он сказал это не оскорбленно, но с мягким добродушием человека, чье терпение подвергается тяжким испытаниям. Он просто констатировал факт, а как к этому отнесется Эшенден - его дело. Художник требовал, чтобы его творчество принимали со всей серьезностью.
Мистер Харрингтон был прилежным читателем. Он читал с карандашом в руке, подчеркивал места, заслужившие его внимание, и своим аккуратным почерком комментировал на полях прочитанное. Он любил делать это и вслух, а потому, когда Эшенден, тоже пытавшийся читать, внезапно ощущал, что мистер Харрингтон с книгой в одной руке и с карандашом в другой уставился на него большими белесыми глазами, сердце у него болезненно екало. Он не осмеливался поднять головы, не осмеливался даже перевернуть страницу, ибо знал, что мистер Харрингтон сочтет это достаточным предлогом, чтобы пуститься в рассуждения. Он отчаянно вперял взгляд в одно какое-то слово, точно курица, чей клюв прижат к меловой черте, и осмеливался перевести дух, только обнаружив, что мистер Харрингтон отказался от своего намерения и уже опять читает. В те дни он штудировал историю американской конституции в двух томах, а для развлечения погружался в пухлый сборник, якобы содержавший все самые знаменитые речи, когда-либо произнесенные в мире. Ибо мистер Харрингтон был послеобеденным оратором и прочел все лучшие книги о выступлениях перед публикой. Он абсолютно точно знал, как расположить к себе слушателей, где вставить проникновенные слова, чтобы тронуть их сердца, каким образом с помощью нескольких подходящих к случаю анекдотов завладеть их вниманием и, наконец, какую меру красноречия избрать в данных обстоятельствах.
Мистер Харрингтон очень любил читать вслух. Эшендену часто выпадал случай наблюдать прискорбную склонность американцев к этому времяпрепровождению. В гостиных разных отелей по вечерам после обеда он часто видел, как отец семейства, расположившись в уютном уголке с женой, двумя сыновьями и дочерью, читал им вслух. На трансатлантических пароходах он иногда с благоговейным страхом наблюдал, как сухопарый господин восседал в центре кружка из пятнадцати дам не первой молодости и звучным голосом читал им историю искусств. Прогуливаясь по пароходным палубам, он проходил мимо раскинувшихся в шезлонгах молодоженов, и до его слуха доносились размеренные интонации новобрачной, читающей своему юному супругу модный роман. Это всегда казалось ему довольно странным способом выражать нежности. У него были друзья, изъявлявшие готовность почитать ему вслух, и он знавал женщин, которые говорили, что очень любят, когда им читают вслух, но он всегда вежливо отклонял предложение и упорно пропускал мимо ушей намек. Он не любил ни читать вслух, ни слушать, как читают ему. В душе он считал национальное пристрастие к этой форме развлечения единственным недостатком в идеальном американском характере.
Но бессмертные боги любят посмеяться над злосчастия смертных и на этот раз положили его, связанного и беззащитного, под нож верховного жреца. Мистер Харрингтон льстил себя мыслью, что читает он прекрасно, и приобщил Эшендена к теории и практике этого искусства. Эшенден узнал, что существуют две школы - драматическая и естественная,- следуя первой, вы изображали голоса персонажей, когда они разговаривали (если читали роман), и если героиня рыдала, вы рыдали, а если ее душили чувства, вы тоже задыхались. Зато, следуя второй школе, вы читали с полным бесстрастием, словно почтовый каталог чикагской фирмы. К этой школе и принадлежал мистер Харрингтон. За семнадцать лет супружеской жизни он прочел своей жене и своим сыновьям -едва они подросли настолько чтобы по достоинству оценить указанных авторов,романы Вальтера Скотта, Джейн Остен, Диккенса, сестер Бронте, Теккерея, Джордж Элиот, Натаниела Готторна и У. Д. Хоуэллса. Эшенден пришел к выводу, что чтение вслух было второй натурой мистера Харрингтона, и воспрепятствовать ему значило бы обречь его на муки курильщика, лишенного табака. Он застигал вас врасплох.
- Вот послушайте! - говорил он.- Нет, обязательно послушайте! -Словно был внезапно поражен мудростью афоризма или изяществом фразы.- Вы согласитесь, что выражено это превосходно. Всего три строки.
Он прочитывал три строки, и Эшенден был готов уделить ему минуту внимания, но он, дочитав их, продолжал читать дальше без передышки. Продолжал. И продолжал. И продолжал. Размеренным пронзительным голосом без интонаций, без выражения он читал страницу за страницей. Эшенден ерзал, закидывал ногу за ногу, то одну, то другую, закуривал сигареты, докуривал их, сидел в одной позе, затем менял ее. Мистер Харрингтон читал и читал. Поезд неторопливо ехал через сибирские степи. Мимо проносились селения, колеса громыхали по мостам. Мистер Харрингтон читал и читал. Когда он дочел до конца знаменитейшую речь Эдмунда Берка, то с торжеством отложил книгу.
- Вот, по моему мнению, один из замечательнейших примеров ораторского искусства на английском языке. И бесспорно это часть нашего общего наследия, на которую мы оба можем оглядываться с законной гордостью.
- А не находите ли вы несколько зловещим, что люди, перед которыми Эдмунд Берк произносил эту речь, все умерли? - мрачно спросил Эшенден.
Мистер Харрингтон собрался было возразить, что удивляться тут особенно нечему, поскольку эта речь была произнесена в восемнадцатом веке, как вдруг до него дошло, что Эшенден (переносивший свалившееся на него испытание с похвальной стойкостью, чего не стал бы отрицать ни один беспристрастный наблюдатель) просто пошутил. Он хлопнул себя по колену и захохотал.
- Ну, отлично! - сказал он.- Сейчас запишу к себе книжечку. Я уже знаю, как использую эту шутку, когда будет мой черед произносить спич на званом завтраке нашего клуба.
Мистер Харрингтон был яйцеголовым. Но в этом словечке, придуманном пошляками для поношения, он видел почетное орудие мученичества, вроде решетки Святого Лаврентия, например, или колеса Святой Екатерины, воспринимал его как почетный титул. Он им упивался.
- Эмерсон был яйцеголовым,- говорил он.- Лонгфелло был яйцеголовым. Оливер Уэнделл Холмс был яйцеголовым. Джеймс Рассел Лоуэлл был яйцеголовым.
Изучение американской литературы увело мистера Харрингтона не далее периода, когда творили эти именитые, но не слишком завлекательные авторы.
Мистер Харрингтон был неимоверно зануден. Он раздражал Эшендена и приводил в бешенство, действовал ему на нервы и ввергал в исступление. Но Эшенден не испытывал к нему неприязни. Его самодовольство было колоссальным, но таким наивным, что не задевало. Самолюбование - таким детским, что оставалось только улыбнуться. Он был таким доброжелательным, таким предупредительным, таким обходительным, таким уважительным, что Эшенден, хотя охотно задушил бы его, не мог не признать про себя, что за короткий срок проникся к нему чем-то очень похожим на дружескую привязанность. Манеры его были восхитительны, безупречны, ну, может быть, чуточку церемонны (но это ничему не вредит: поскольку хорошие манеры сами по себе продукт искусственного общества, то привкус пудреных париков и кружевных манжет их не портит), однако, будучи плодом его благовоспитанности, особую приятность они обретали благодаря его доброму сердцу. Он всегда был готов прийти на помощь и не считался ни с какими затруднениями, лишь бы услужить ближнему. Он был удивительно serviable (любитель услужить - фр.) И слово это, пожалуй, потому не имеет точного перевода, что пленительное качество, им обозначаемое, довольно редко среди наших практичных людей. Когда Эшенден прихворнул, мистер Харрингтон преданно за ним ухаживал все двое суток. Эшендену становилось неловко из-за забот, которые он ему причинял но вопреки сильной боли он не мог удержаться от смеха - с таким хлопотливым усердием мистер Харрингтон мерил ему температуру и с такой твердостью пичкал всевозможными пилюлями, которые извлек из аккуратно упакованного чемодана. И его очень трогали усилия, которых мистер Харрингтон не жалел, лишь бы принести из вагона-ресторана еду, по его мнению, полезную для Эшендена. Он делал для него все, но говорить не переставал.
Безмолвствовал мистер Харрингтон, только когда одевался, ибо его стародевичий ум был всецело поглощен задачей, как, меняя костюм на глазах у Эшендена, не нарушить приличия. Он был чрезвычайно стыдлив. Каждый день он менял белье, аккуратно вынимая из чемодана свежее и аккуратно укладывая туда ношеное, и совершал чудеса ловкости, лишь бы не показать и дюйма обнаженной кожи. После двух-трех дней пути Эшенден оставил попытки быть чистым и аккуратным в этом грязном поезде и вскоре обрел такой же неопрятный вид, как и все пассажиры, но мистер Харрингтон не собирался отступать ни перед какими трудностями. Он совершал свой туалет неторопливо, как бы ни трясли ручку нетерпеливцы, и каждое утро возвращался из уборной вымытым, сияющим чистотой и благоухающий душистым мылом. Облачившись в свой черный сюртук, полосатые брюки и начищенные ботинки, он выглядел таким подтянутым и элегантным, словно только что вышел из своего аккуратного кирпичного особнячка в Филадельфии, чтобы сесть в трамвай, который отвезет его в контору. Однажды пассажирам сообщили, что была попытка взорвать мост впереди, и что на станции за рекой какие-то беспорядки, и не исключено, что поезд остановят, и все, кто едет в нем, будут выброшены из вагонов или арестованы. Эшенден, предвидя, что может расстаться с багажом, на всякий случай натянул на себя самую теплую свою одежду, чтобы поменьше страдать от холода, если уж ему придется зимовать в Сибири. Но мистер Харрингтон не желал слушать никаких доводов. К такого рода случайностям он не подготовился, но Эшенден не сомневался, что мистер Харрингтон, проведи он три месяца в русской тюрьме, все равно сохранил бы свой подтянутый и щеголеватый вид. В тамбуры вагонов вошли казаки и остались стоять там, держа винтовки наготове, и поезд осторожно прогромыхал по поврежденному мосту. Затем машинист развел пары и промчался через станцию, где, как их предупреждали, могла ждать засада. Мистер Харрингтон был мягко ироничен, когда Эшенден снова надел легкий летний костюм.