Инги хотел, чтобы его похоронили в лодке на холме над озером, но дядька отмахнулся: что за глупости, только добро переводить. Торбьёрна закопали, завернув в некрашеную дерюгу, на старом кладбище, и поставили над ним голый камень с выцарапанным крестом. Инги на похороны не пошёл, но назавтра, опираясь на копьё, приковылял к могиле и, сопя, сбил, соскоблил крест. Поверх кое-как нацарапал руну «зиг» и долго стоял, глядя на камень и поле вокруг. Тогда он возненавидел снег – предательский, то выдающий, то укрывающий всё и вся, обманчиво чистый, рождённый водой, но отбирающий воду и жизнь. Застилающий могилы и память.
   Хрольф недолго помнил Торбьёрна. Согласился на малую виру – как за трёх смердов. Еще вычли виру за рану белобрысого, оглохшего на одно ухо от Торбьёрнова удара. Но про виру за белобрысого Инги узнал много позже. А про трёх смердов узнал через неделю после похорон, когда Гюрята, по своей привычке харкнув под ноги, процедил:
   – Эй, долговязый, оклемался? Не надолго. За тебя тоже, как за трёх рабов, дадут.
   И зареготал, окружённый довольной, гогочущей вместе с ним сворой. Инги тогда смолчал – прошёл мимо, будто не слыша. Только чуть шагнул в сторону, уловив шорох, и пущенный в спину снежок пролетел мимо. Хрольфу ничего не сказал, вообще перестал с ним говорить, и весь день потел во дворе, наскакивал, ухал, сёк. Не палкой – отцовским мечом.
   На Йоль, когда люто крутила метель, а люди креста отмечали рождение своего хитрого бога, с отцовским же мечом пошёл в их святилище – красивое, большое строение прямо у посадникова двора, длинный зал, ярлу впору. Там пели богато одетые жрецы и толпились в духоте люди, пришедшие безоружными. Хитрый бог не допускал стали в своё святилище, люди нравились ему слабыми. Но Инги, облепленный снегом, все-таки пронёс меч, спрятав за спиной, так, чтобы лезвие спускалось меж лопаток. Потом понял, что зря: толпа плотная, не размахнуться. Но повезло – подле Гюряты как раз расступились, белобрысый стоял рядом, и шептались они, ухмыляясь.
   Когда Инги встал перед ними, усмешки сползли с их лиц. Гюрята осклабился, видно, новую гадость выдумал, а белобрысый оказался догадливее – пригнулся, сунул руку за голенище. Но не успел. Инги двумя руками вытянул меч и рубанул, а с подъёма полоснул Гюряту, ткнул концом клинка в лицо. Жрецы смолкли.
   – Дайте выйти! Зарублю! Дайте выйти!! – заорал Инги, размахивая мечом.
   Перед ним расступились, и он выбежал в метель. Кинулся по улочкам к валу, взбежал наверх, туда, где просел покосившийся частокол, переметнулся, упал в сугроб, едва не выронив меч. Бежал по глубокому снегу, пока не выбился из сил. Тогда сел, опершись на меч, и задумался: что теперь? Раньше думал – бросятся, убьют, стопчут, разорвут там же, в храме. Но хитрый бог делает людей слабыми. Он лишил их храбрости, и потому Инги теперь в снегу, на краю леса – без шапки и плаща, без еды и огня, но зато живой. Пока метель не утихнет, искать не будут. Потом, конечно, отправятся прочёсывать окрестности. Что ж, пускай. Тогда посмотрим, не сделал ли их хитрый бог трусами навсегда.
   Инги плюнул в сторону города и пошёл сквозь метель в лес.
 
   Холод – трус. Он приходит тайком, крадучись. Сперва касается осторожно, потом лезет под рубаху липкими лапами. Щупает обессиленного, подступает, когда схлынула ярость и ушёл жар из крови, а осталась лишь знобкая, тягучая усталость. В лицо летит снег, налипает на волосы, на веки, и тело наливается свинцом, и так хочется присесть, передохнуть на мягкой, тёплой пелене, ласково обнимающей ноги – не хочет отпускать.
   Но Инги знал коварство холода. Знал – нельзя садиться, нельзя останавливаться. Иначе не сможешь двинуться, и тебя найдут уже окостенелым. Холод неслышно крадёт жизнь. Нужно идти. Просто забыть о том, что колет кожу, пробирается к костям. Приказать ногам – шаг, и ещё, и ещё. Пока не упадёшь от усталости. Но до того ещё далеко. Нельзя считать шаги. Пусть каждый шаг как первый. Тогда усталость отдаляется. Душа уходит из тела, смотрит сверху, из метели, а тело движется мерно, само по себе, онемелое загнанное животное.
   В шорохе ветра и снега слышатся голоса, белесая муть складывается в фигуры, в лица, злые и добрые, безразличные, – морок. Тьфу, тьфу! Инги махал руками, отгоняя призраки. Но перестал – к чему лишние усилия? Они безвредные, эти призраки. Нужно только сказать, что не боишься их. Разомкнуть губы и сказать. Как болят губы… но это ничего. Это живая боль. И по подбородку побежали горячие капли.
   – Я не боюсь вас! – прокричал Инги в метель, едва не упав.
   Призраки исчезли.
   Но вместо них появились новые лица: огромные, будто камни-великаны. И лучился из-под камней призрачный, искристый жёлтый свет, будто текло в неживых жилах искристое жидкое золото. Три лица видел Инги: женское, безразличное и спокойное, как земля, мужское, широкоскулое, крепкое, в кудлатой бороде, отсвечивавшей медью. И самое жуткое: мёртвое, старческое, с одним глазом пустым и холодным, а другим – будто колодец в ночь.
   – Он храбрый! – Голос широкоскулого раскатился колокольным гулом, басовитым, слитным. – Он мой!
   – Метель возьмёт его, – сказала женщина, чуть двинув каменными губами. – Он мой.
   – Он мой! – сказал одноглазый, и голос его походил на карканье ворона. – Он пойдёт за моим словом и кровью.
   И скрипуче, хрипло захохотал, закаркал.
   – Я не боюсь вас! – выдавил онемелыми губами Инги.
   Но карканье не стихало. Он поднял голову – и увидел сквозь метель тёмную стену. Лес! Он добрался до леса!
   Ещё через сотню шагов впереди открылась просека, ясно видная сквозь поутихший снегопад, и Инги узнал место, к которому его вывели судьба и метель. Тогда он захохотал, закрутил над головой меч. Теперь холод не убьёт его. Теперь ему страшны только люди. А они пусть только сунутся. Пусть попробуют!
 
   Но ему не пришлось испытывать ничью храбрость. Его нашёл Хрольф. Хотя и тугодум, дядька отнюдь не был глупцом. И, подъезжая к редкому частоколу вокруг избёнки, запел. Лишь тогда Инги, скорчившийся у дверей с мечом в руках, вылез наружу.
   – Ну, парень, долго проживёшь, – дядька ухмыльнулся. – А я так и смекнул: куда ему, налегке-то и пешему, как не в ближайший лес? Только на заимку нашу. Если хоть какой умишко в голове остался и нутром выдюжит – доберётся, не замёрзнет. Э-э, стой, голуба, мне навстречу не выскакивай. Снег не порть. Дай-ка я к тебе подойду.
   Хрольф, ухнув, соскочил с коня, полез через сугробы.
   – Руку-то дай, ну, долговязый. Оп-па.
   Перекинул Инги на плечо, будто оленью тушу, потащил. Взгромоздил на коня.
   – От так. И я теперь залезу… Вот, плащ возьми, а то околеешь вовсе. Озяб, небось, в землянке-то? Огонь разжигал?
   – Р-разжигал. Т-только я н-не деревом, уг-глём. Н-немножко.
   – А, углежоги не всё вытащили по осени. И то хорошо, следов вокруг не будет, раз дров не собирал. А чумазый-то, точно тролль! – Дядька хохотнул. – На вот, медку хлебни, согреешься.
   Достал из-за пазухи кожаную фляжку, выдернул затычку, протянул. Инги припал к горлышку посинелыми губами. Напиток был пряный, вязкий и сладкий, от него пробежала по телу тёплая дрожь, перестали стучать зубы. Сразу будто поднялся изнутри, из крови, туман, отяжелели веки.
   – Ничего, ничего, – подбодрил дядька, – вот сейчас выедем, а тут и наши ждут.
   Он пронзительно, взахлест свистнул. С криком шарахнулась с сосны ворона, сыпанула снегом с веток. И тотчас же послышался ответный свист. Инги схватился за меч.
   – Сиди! – рявкнул Хрольф. – Свои это, говорю! Что, думаешь, я свою кровь продам?! Это Хельги, и Олав с Ториром, и мои свойственники. И твоя родня, кстати. Очень вовремя.
   Всадники приблизились. Инги вздохнул, выпустил рукоять. Да, свои. Только с ними ещё пара непонятных, коренастых и белобрысых.
   – Не пугайся, Икогал это с Иголаем, свойственники твои, – буркнул дядька. – Они тебе надёжней меня будут, так что не гляди на них таким волком.
   Коренастые посмотрели на Инги, переглянулись, улыбаясь. Красная, обветренная кожа, щёки как наливные яблоки, волосы совсем бесцветные и жидкие, ровно курячье перо, глаза блёкло-голубые. А лица странные: вроде обычные, неброские, но чужие. На торжище такого увидишь – может, и мимо пройдёшь, а потом подумается: с каких земель его сюда занесло?
   Ехали долго, пробирались через лес. Инги уж и места перестал узнавать – так далеко и не ходил от города. Сначала дядька вёз Инги на своём коне, а после пересадил на смирного поклажного мерина. А Икогал с Иголаем всю дорогу ехали рядом. Хрольф в голову отряда отправился, а коренастые спереди и сзади, как привязанные, – то ли уважение оказывали, то ли следили, чтоб не свалился, заснувши.
   Наконец приехали в странную деревеньку в самой чаще. Место глуше некуда, деревья точно холмы громадные, кряжистые, заскорузлые. Дорогой всё больше сосны да ели, а тут, глядишь, дубы – непомерные, разлапистые, морщинистые. Под такими кажешься карлой, недоростышем, которому только в норках и прятаться. Перед глазами снова встали давешние лица из морозной мглы – древние, нечеловеческие и всё же близкие.
   Вокруг огромного дуба торчали потемнелые, укрытые высокими снежными шапками столбы с высеченными лицами – страшными, грубыми, то искажёнными дикой яростью, то презрительно-глумливыми.
   – Что уставился? Небось про должок им вспомнил? – опять усмехнулся дядька. – Должок отдавать надо. Затем и приехали.
   – Я… – Инги вздрогнул, – я не услышал, как вы подъехали… А как отдавать и зачем?
   – Ну, дурачок! Старые это боги. Наши боги. Здесь их по-разному называют, ну так что с того? Вон тот, видишь, бородатый – это Тор. А вон с пузом – Фрейя. К ней баб беременных водят, лёгкого разрешения просить. Только самого одноглазого нет тут. Но если к дубу присмотреться… как раз отсюда надо смотреть, вон он. Глянь-ка!
   Инги присмотрелся – и точно, складки коры огромного дуба сливались в чудовищное старческое лицо, перекошенное, лютое.
   – Говорят, дуб этот уже был старым, когда первые люди сюда пришли. И что Одноглазый сам полил его кровью и семенем, и потому теперь сюда каждый год водят рабов – и мужчин, и девок. Кровь и семя. Там под снегом – везде кости. Свежие, за последние пару лет. Старых нету – дуб всё ест. У него по весне красный сок в листьях. Ну, ну, не пугайся! Тебе не его благодарить, а Рыжебородого. Тот попроще. Он к нашему брату лицом. А Одноглазый… тьфу. – Дядька сплюнул. – Ладно, поехали. Тут нас приветят. Как расскажем, что ты в церкви учинил, то-то веселья будет. Давай за мной, познакомлю со здешним милым народцем.
   Ночью, когда Инги уже познакомился с местными – разомлевшими от браги и мяса, блюющими прямо под лавки длинного, провонявшего тухлятиной дома, где балки нависали над головой так низко, что и встать боязно, – тогда выбрался наружу, ступая меж храпящими пьяными, и пошёл к дубу. Ветер разодрал облака, и над головой висело чёрное, обрюзгшее небо, утыканное гвоздями звёзд. Полная луна светила жёлто-багровым, будто налитый кровью глаз – одинокий, тяжело ворочающийся в натруженной глазнице.
   Когда зашёл за столбы с личинами, под ногами захрустело. Но Инги, не обращая внимания, подошёл к самому дубу, стал в шаге и сказал серой морщинистой коре:
   – Всеотец, я пришёл благодарить тебя. Я нужен тебе – и клянусь быть верным тебе, пока я нужен. Вот тебе моё приношение!
   Выдернул из-за голенища нож, полоснул по ладони. Приложил раненую руку к стволу, и кровь, сбегая струёй, тотчас исчезала среди трещин и извивов древней коры – дуб жадно пил, стараясь не упустить ни капли. Затем вдалеке завыл волк – одиноко, тоскливо. Его жалобу подхватил другой, за ним третий – и вся ночь заполнилась дикой песней голода.
 
   Проснулся Инги от вони. К обычной здешней вони он уже привык – к застоялой затхлости, запаху гнилого мяса и крови, горелого жира, – но теперь в ноздри ударила едкая, тошная вонь вспоротых кишок, вонь кала и желчи.
   Вскочил с лавки, моргая и озираясь, и увидел: на столе, за которым пировали вчера, лежит голый, сизый мертвец, и над ним, мерно двигая широким ножом, склонился косматый, в шкуры одетый старик. Инги вскочил, кинулся наружу. Споткнулся – под ногами глухо заворчали, – ткнулся с маху в дверь, вывалился из дому, хватая ртом воздух. И за дверью дрожа выметал из схваченного судорогой желудка вчерашнюю еду. Постоял, стараясь отдышаться. Набрал снегу в рот – смыть вкус блевотины.
   Гнусное место. Теперь, под ярким утренним солнцем, низкие, вросшие в землю халупы казались попросту комками грязи, муравьиными кучами рядом с огромным дубом. И обитатели этих куч, измазанные прогорклым салом, были попросту паразитами, сосущими силу исполинского, могучего существа, раскинувшего ветви над ними. Инги пообещал себе: если судьба приведёт его сюда сильным, он очистит это место, освободит от наносной людской грязи. Тут жила сила старых богов – и не к чему было осквернять её человечьей блевотиной.
   Хватало тут и крови богов. Золото блестело повсюду – и на притолоках, и на полках перед грубо высеченными харями, и на руках здешних обитателей. Каждый из них, не по-человечьи косматых, укутанных в смердящие шкуры, таскал на себе обручья и кольца, которых не постыдился бы и ярл. И откуда только набралось их, лютых дикарей? Десятка два, не меньше. Но были и вполне обычные поселяне, сермяжные, но в добротных сапогах, причёсанные. Везли в мешках и кадках зерно, тюками вяленое мясо и рыбу, гнали скотину. Наверняка к большому празднику. А праздник у них удался. Ох и перепились же вчера! Никогда такого скотства не видел, и не видеть бы больше. Чтоб с бабами срамное прямо при всех… и те заголились бесстыдно, чуть внутри всё не видно… Уф-ф-ф! Инги плеснул снегом в лицо, растёр. Хорошо – как иголками по щекам. Побрёл по снегу к дубу – место хотел найти, где вчера кровь свою оставил. Раз обошёл вокруг, другой, но так и не нашёл ни единой отметины. У дуба его дядька и застал. И заорал на весь лес:
   – Эй, паря, пошто колобродишь? Нельзя там ходить. Сюда ползи, окаянец!
   Когда Инги подошёл нехотя, Хрольф буркнул зло:
   – Ты что, совсем с ума рехнулся? Хочешь, чтоб и тебе кишки вырезали да на сук намотали?
   – Я благодарил, – ответил Инги.
   – Кого? Одноглазого? Самочинно? Нет ума, и не было… Тебе бы посмотреть, что с одним зазнайкой вроде тебя тут было полгода тому. Вот наука была бы… Ладно, скоро своим умом жить будешь. Посмотрим, долго ли. Икогал с Иголаем согласились тебя приветить в своих лесах. Посидишь, пока шум не уляжется, да и мне подсобишь, рухлядь-то собирать. Я с тобой кое-какой товарец отправлю. Да смотри только, не задирайся без нужды. Народ там особый.
 
   Отправились в путь после полудня. Икогал с Иголаем суетились, переглядывались испуганно – будто каждый миг ожидали появления недругов. Торопливо притягивали ремнями тюки к саням, костерили коней на своем непонятном языке. То и дело поглядывали на Инги, качали головами.
   Дядька обнял Инги на прощанье и, сняв с руки золотое запястье – тяжёлое, узорчатое, – нацепил на руку парню. А потом, прижав к себе, заплакал:
   – Ты, паря, береги-то себя. Один ты у меня родной по крови остался. Мы ещё всем им покажем!
   Инги кивал. Ему было противно и неловко. Наконец Хрольф отплакался и, утеревшись рукавом, рявкнул:
   – Всё, поехали!
   Икогал с Иголаем послушно прыгнули в сани.
   Отъезжая, Инги не оборачивался. Больше в земной жизни он Хрольфа не видел.

2. Земля зимы

   Инги ненавидел зиму. Ненавидел монотонную, цепенящую белизну, мёртвый простор, предательскую, хлипкую гладь, готовую разверзнуться под ногами. А вот тело его слепо и упрямо радовалось холоду, готово было барахтаться в снегу, и хохотать, и с воем кидаться в прорубь после раскалённой бани. Тело жило само по себе, ведомое животным, всплывшим откуда-то из прошлого разумом, памятью крови, и тянуло рассудок за собой. Инги думал, что сойдёт с ума уже в первой поездке, когда равнодушные и неутомимые Икогал с Иголаем всё гнали шерстистых низкорослых коников по глади озерного льда, по редколесью, по замёрзшим рекам – дальше и дальше в зиму. Инги, скорчившийся под медвежьей шкурой, стискивал зубы, чтобы не заплакать. А потом, неожиданно для себя, соскочил с саней, побежал рядом, держась за них, и сразу стало тепло и весело, будто влили бражки в кровь. Икогал с Иголаем переглянулись и дружно захохотали.
   Они были родные братья и понимали друг друга с полуслова. А ещё они были троюродными братьями Инги, сыновьями двоюродного брата его матери, и без них Инги не прожил бы и года на земле зимы.
   Привезли его на дальний север, к землям кочевого народа лопь, где не росла пшеница и даже овёс родился неохотно. Суровое было там житьё, блёклое: в сырых избёнках, срубленных из тонких, мхом переложенных бревнышек, полувкопанных в землю, чадных и тесных, среди глухого леса, испещрённого россыпью озер, речек и проток. И люди жили там крепкие, лютые. Власти над ними почти не было. Местный валит только в поход водил. Да и то вожаком частенько выбирали самого сильного и смелого, а не родовитого. Брали ещё старика в советчики ему и отправлялись за добычей. Сильные хозяйничали. Кто сильнее, тот и главный. Смог соседа одолеть – бери его добро. Последних пожитков, впрочем, не забирали.
   Инги пришлось драться в первый же день. Из саней вывалился полумёртвым от усталости. Передохнув малость в чадной избушке, вышел по малой нужде. Не успел отойти от двери, озираясь, как увидел рядом коренастого, неимоверно широкоплечего парня, лохматого, широкоскулого, рябого, с драным нечистым шрамом на щеке. Парень ухмыльнулся и показал пальцем на запястье Инги, на золотое обручье. А потом схватил и потянул на себя – да с такой силой, что чуть запястье из сустава не выдернул. Инги от усталости и не сообразил толком, что делает. Видя, что противник назад тянет, сам подался к нему, чтоб тот отшатнулся назад и потерял равновесие. А потом, повернувшись, ударил сапогом под колено! Парень шлёпнулся наземь, зарычал от боли. Инги отскочил и вытянул нож.
   – Не надо нож, не надо! – закричал Иголай, выскочивший из избы. – Он к тебе голыми руками, не надо нож!
   Парень встал – и тут же, охнув, осел на колено. И вдруг, глянув на Инги, захохотал.
   Звали парня Леинуй, и в свои пятнадцать лет он был сильнее большинства мужчин деревни. Потом он стал закадычным приятелем Инги и первым из его воинов. Но это потом. А тогда он засмеялся, чтобы скрыть позор, и подумал, что чужак победил его обманом, нечестно и неправильно, и решил отомстить. Он на самом деле был намного сильнее Инги и с годами делался всё сильнее, хоть Инги и вытягивался вверх не по дням, а по часам, так что через год никто из деревенских ему и до плеча достать не мог. Но Инги по-прежнему легко побеждал его, да и пару прочих, решивших попытать счастья с чужаком, одолевал и голыми руками, и с палкой, а однажды – с настоящим копьём. Бороться здешний народ умел, а вот драться по-настоящему – никто. Никто не мог отбивать, нырять под удар, не знал, когда можно замахиваться в полную силу, а когда нет. Со щитом ещё могли прикрыться, а без щита – никак.
   Но побеждаемые упорно твердили, что чужак дерётся нечестно, и говорили про то не таясь. Инги всё чаще встречал косые взгляды, и на приветствия его не отвечали. Если б не считался он роднёй Икогалу с Иголаем, людям старшего рода и зажиточным, вовсе не смог бы ужиться. А так – шептались за спиной, но терпели. Вдобавок открылось, что, кроме как драться, ни единого полезного умения у него нет. Охотник из него в сравнении со здешними оказался никудышный, даром что Инги гордился своим умением читать следы и знал окрестный лес лучше всех мальчишек в Альдейгьюборге. Здешние по следам узнавали, здоровый зверь или больной, молодой или старый, умели определить, куда идёт, где спрячется и где его лучше подстеречь. И выносливы были невероятно. По их меркам, взрослый мужчина должен дикого оленя загонять пешком. И рыболов из Инги оказался скверный, а к земле он и не притрагивался – не дело это для воина. Даже торговать у Инги не выходило – не знал даже, как к делу подступиться. Пробовал заговаривать с охотниками – благо язык ему давался легко, – но те переглядывались и шкурки норовили подсунуть старые, а то и вовсе никчемные, облезлые да тронутые паршой. К тому же летом, когда самая рыбалка и добыча, Инги предпочитал сидеть в избе. Когда скудное летнее солнце прогрело землю, из неё полезли тучи мелкого, поедом жрущего гнуса, стада комаров, жалящих незаметно и проворно, и разномастные стаи оводов и слепней. Местные, не мытые месяцами, прокопченные насквозь, только отмахивались веточкой, а Инги никак не мог привыкнуть к жужжащему, жалящему облаку вокруг, беспрерывно чесался и скрёбся. Когда окунался в озеро, от холодной чистой воды становилось легче телу – но гнус набрасывался на чистую кожу с новой силой. Только и оставалось, что прятаться в продымленный сумрак.
   Икогал с Иголаем не бранили его, не заставляли ничего делать и не требовали платы. Предлагали как бы между прочим: может, на охоту сходишь, вон, собираются далеко идти. А может, на торжище поедешь? Когда ничего у Инги в очередной раз не получалось, не упрекали, только переглядывались. В конце концов с первыми морозами Икогал с Иголаем отправились на юг и через неделю вернулись вместе с местным валитом – обрюзгшим бородачом лет сорока в чересчур длинном плаще и свейских сапогах, со свитой из полудюжины пропахших брагой вояк и с патьвашкой – колдуном-кузнецом, измождённым, согнутым стариком с угольно-чёрными глазами. Валит остановился перед домом, велел Икогалу позвать родича, но Инги сам вышел навстречу.
   – Дерзкий юнец, – буркнул валит, глядя исподлобья. – А долговязый, как свей. Не, а глаза не те. Лопь чёрная, ну. В мать, говоришь, пошёл?
   – Вылитый, – тут же подтвердил Иголай. – Волосы только отцовы.
   – Руны, говоришь, режет? И словенскую грамоту знает? Эй ты, знаешь грамоту словенскую?
   – Знаю, – ответил Инги.
   – Ты не дерзи, щенок, – посоветовал валитский вояка, костистый и бледный до синевы, – говори: господин валит, а то мы тебя живо научим уму-разуму.
   – Учили уже, о ничтожный слуга высокого господина валита, – ответил Инги, усмехнувшись.
   Валит хохотнул:
   – Ты, говорят, ещё и дерёшься хитро? Вот и повод проверить. Давай, Мунданахт, поучи.
   – Да он за печь забьётся, как только сталь увидит, – пообещал Мунданахт, спрыгивая с коня.
   – С чего мне бояться стали? – спросил Инги. – Она у меня за поясом. А может, тот стали боится, кто деревяшкой от неё закрывается? У меня-то щита нет!
   Мунданахт выругался под нос, но щит повесил обратно, прицепил к седлу.
   – Ну, сопляк, поскакать захотелось? Так я тебе ходули длинные укорочу.
   – А я тебе – язык.
   – Вы оба, слушайте! – рявкнул валит. – Чтоб без убийства! До первой крови. Когда скажу: «Хватит», чтоб стали как мёртвые, понятно? Ну, начали!
   Вокруг уже собралось полдеревни. Перешёптывались, кто-то тихо охнул, когда вылезли мечи из ножен и противники, сгибая колени, пошли друг близ дружки – ни дать ни взять два кота по весне. Инги глядел, как плавно, сторожко движется валитов боец, и подумалось вдруг: «Может, подставиться? Сделать вид, что споткнулся, или открыться? Пусть царапнет». И тут же укорил себя за глупость. И позор, и царапиной можно не отделаться. Никто тут за него виры не даст, а Хрольф далеко.
   Мунданахт его сомнение приметил. Ухмыльнулся, оскалив кривые зубы. Наскочил, махнул – в пустоту. Снова – и опять мимо.
   – А малый-то ничего! – хохотнул валит. – Не взять с наскоку.
   – Ничего, сейчас возьму, – пообещал Мунданахт.
   Только чуть отвлёкся, на валита глянув, – а Инги прыгнул и пнул под колено.
   – Хватит, хватит! – заорал валит.
   Мунданахт хрипел, корчась в снегу. Наконец встал, скривившись от боли, опираясь на меч.
   – Я тебя сейчас на пироги разделаю, недоносок!
   – Я сказал, хватит! – рявкнул валит. – Поздно махать теперь. А ну опусти меч!
   Мунданахт сплюнул, оставив жёлто-алое пятно на снегу, и сунул меч в ножны. А валит, осмотрев Инги сверху донизу, будто впервые увидел, сказал задумчиво:
   – И вправду хитро дерёшься. Если честно, забил бы тебя Мунданахт. Он здорово мечом крутит.
   – В настоящем бою нет честного и нечестного, господин, – ответил Инги.
   – И то верно, – согласился валит. – Пойдёшь ко мне в дружину?
   – Это честь для меня, господин!
   – Отдай его мне, – раздался негромкий, но на диво ясный, молодой голос патьвашки. – В нём говорит кровь его матери. Отдай его мне, валит.
   Валит вздрогнул. Толпа вокруг замолкла.
   – Ты обещал мне ученика, – сказал патьвашка. – Я нашёл его. Отдай.
   – Он не мой, чтобы отдавать. Пусть сам решает, – выговорил наконец валит. – Пусть сам думает, что ему больше понравится – на коне скакать или костями трясти. Ну, паря, что решишь?
   От взгляда патьвашки у Инги мурашки побежали по коже: глаза у того были словно дыры в ночь, и сидело в той ночи что-то огромное, ледяное, клыкастое. Облизнул пересохшие вдруг губы и выдавил:
   – Мне можно подумать до завтра, господин валит?
   Тот ухмыльнулся:
   – Отчего ж нет? Думай!
   Колдун опустил взгляд – и сразу будто постарел, сгорбился, меньше стал.
   На недолгом закате, когда принесли уже третью бадью пива, а валит повеселел настолько, что отобрал у стариков кантеле и принялся сам бренчать, горланя песни и перекрикивая невпопад подпевающих дружинников, – тогда Иголай пихнул локтем в бок Инги, тоскливо глядящего в кружку, и прошептал: