И уж совсем не к лицу автору «культурного проекта» «называть англиканскую церковь – „кирхой“, что в русской речи означает храм лютеранский.
   Зато история Москвы свидетельствует о совсем ином. Со времени открытия Московского университета «музыкальный квартал» был постоянным местом жительства университетской профессуры, а еще литературными мостками старой столицы. Брюсов переулок – это царство Николая Михайловича Карамзина. Живя здесь, он пишет «Бедную Лизу», издает «Московский журнал», альманахи «Аглая» и «Аониды». Здесь «собираются его товарищи по перу и убеждениям. Такими же литературными гнездами становятся в соседнем Вознесенском переулке усадьбы Сумароковых – Баратынских – Станкевичей и П. А. Вяземского, где живет в свой приезд в Москву в 1830 году Пушкин. В доме № 6 A. П. Сумароков провел свои детские годы. Здесь же поселился после свадьбы Е. А. Баратынский, провел около десяти лет, и в гостях у поэта постоянно бывали Денис Давыдов, А. С. Пушкин, П. А. Вяземский. Наконец, с 1920-х годов и вплоть до своей кончины в доме жил и работал наш замечательный зодчий И. В. Жолтовский, бережно сохранявший его интерьеры и гризайльную роспись потолков, уничтоженную только в 1959 году, когда кабинет Баратынского – Станкевича – Жолтовского было решено срочно превратить в читальный зал архива города.
   К созвездию этих имен надо прибавить драматурга A. В. Сухово-Кобылина, жившего в Брюсовом переулке до конца 1840-х годов, Сергея Есенина, работавшего в доме № 2-а над несколькими своими поэмами, выбравших для жизни соседний Вознесенский переулок – автора «В лесах» и «На горах» П. И. Мель-никова-Печерского, А. А. Блока периода постановки МХАТом его драмы «Роза и крест».
   Среди «обживавших» намеченный «музыкальный квартал» нельзя не упомянуть блестящего преподавателя, участника Отечественной войны 1812 года Устина Евдокимовича Дятьковского, у которого постоянно бывали в гостях Н. В. Гоголь, Денис Давыдов,
   B. Г. Белинский, П. Я. Чаадаев, М. С. Щепкин. Здесь жил последние годы своей жизни гордость русской науки В. Ф. Лугинин, организатор, кстати сказать, первой в России термохимической лаборатории, занявшей первое место среди лабораторий Европы, учитель В. И. Вернадского и И. А. Каблукова. Знакомец Льва Толстого по обороне Севастополя, Герцена и Огарева по пребыванию в Лондоне, Лутинин стал прообразом героя романа Н. Г. Чернышевского «Пролог», в котором писатель вывел его под именем Нивельзина.
   Кто дал нам право отмахнуться с пренебрежением от имен таких светил родной науки, как хирург, терапевт и невропатолог Ф. И. Иноземцев, первый директор Хирургической клиники Московского университета. Иноземцев дружит с генералом А. П. Ермоловым, Н. В. Гоголем, поэтом Н. М. Языковым, декабристом М. И. Муравьевым-Апостолом. Это он добивается издания «Московской медицинской газеты», участвует в создании Общества русских врачей и становится первым его председателем. И может быть, прежде чем размахиваться на немедленную организацию квартир-музеев всех руководителей хоров радио и телевидения, стоит обратиться благодарной памятью к тем, кто создал великую Россию в мире науки, знаний, литературы?
   Мы обязаны вспомнить великого орнитолога М. А. Мензбира, руководителя кафедры зоологии университета, создателя фундаментальнейших монографий о птицах России, первого выборного ректора Московского университета. Тем более В. В. Марковникова, создателя новой химической лаборатории МГУ, двери которой впервые открылись для женщин. Это Марковникову Россия обязана изучением кавказской нефти, соляных озер юга, кавказских минеральных вод. И установкой на самую тесную связь науки с промышленностью. Постоянным гостем дома Марковникова был Климент Аркадьевич Тимирязев.
   Или Дмитрий Николаевич Анучин, подлинный энциклопедист, создатель и первый руководитель кафедры географии в МГУ, руководитель археологических изысканий на Урале и Антропологической выставки 1879 года в Манеже, положившей начало Антропологическому музею МГУ. По его инициативе членом Общества любителей естествознания, антропологии и географии был избран А. П. Чехов. Друзьями его дома долгие годы оставались Лев Толстой и Д. Н. Мамин-Сибиряк. И кому как не московскому правительству следует с предельным уважением вспомнить посвященные Москве труды ученого: «Геологическое прошлое и географическое настоящее Москвы», «Москва 60-70-х годов XIX века», «Наводнение в Москве в апреле 1908 года и вопрос изучения наводнений в России».
   Из других «обживателей» злосчастного квартала нельзя не перечислить появившихся за десять лет до артистов Большого театра и за двадцать до музыкантов – актеров: Качалова, Москвина, Леонидова, наконец, Мейерхольда, чей музей-квартиру с такими сложностями и финансовыми нехватками удалось все-таки открыть в Брюсовом переулке, после многолетнего и непробиваемого пребывания в ней секретарши и личного шофера Берии.
   Впрочем, у автора проекта «музыкального квартала» представление о прошлом и культурных наших традициях совсем иное: «За Брюсовом переулком скрываются немалые пространства. В них либо хаос и трущобы, либо кем-то реставрируемые и строящиеся здания, либо весьма странные заведения – от арендующего полуподвальное помещение ресторана с громким названием „Посольский“ до представительства Калужской области. Архитектурной логики или просто элементарного порядка там нет. Учитывая тот факт, что все эти места напоминают дворы, представляется интересным в рамках квартала открыть ряд дворов (дворов-ресторанов) с расположенными неподалеку VIP-домами. Двор джаза (РИВ), где вместе с превосходной игрой джазменов вас угостят пивом всех стран мира. Двор FOLK, или Народный двор, обставленный на манер Сорочинской ярмарки, с овощами и фруктами, а также сортами доморощенной водки. Здесь будут исполняться песни и сценки из творчества народов России. Двор ROCK-N-ROLL, UNDERGRAUND, здесь в качестве „фирменных блюд“ – все виды сигар и напитков и даже действующее казино. Великосветский двор, „Тусовка“ вместе с эстрадными кумирами – экзотические блюда, дорогие вина и „тропинка звезд“ – тех, кто посещал „тусовку“. Все эти дворы вместе с элитарными домами, построенными для представителей нового класса, могут заинтересовать не только юридических, но и физических лиц». Стоит привести и заголовок раздела: «Оборотная сторона, которая, впрочем, не является изнанкой». Автор представляет себе свой проект во всех деталях. Здесь и создание Консерваторской площади, ради которой следует, ничтоже сумняшеся, «убрать на противоположной стороне несколько ненужных домов» (речь идет о домах допожарной застройки), окружить памятник Чайковскому местами для оркестрантов, а «у самого входа в Брюсов переулок поставить зрительские VIP-ряды… Первые этажи зданий вплоть до кирхи нужно отдать сувенирным магазинам, которые предстанут в виде выступающих из фасадов театральных лож».
   Кульминацией же проекта должна была послужить аллегорическая скульптура «Пошлость и рутина», причем не в единственном экземпляре, а растиражированная во все уменьшающихся размерах (победа – вполне наглядная! – Добра над Злом): «Скульптура эта и ее двойники будут помещены на обочине Квартала, в дальнейшем они появятся вновь, становясь всякий раз все меньше и меньше, пока не превратятся в малоприметную точку. Это линия „Побежденного Зла“. Она, кстати, пройдет через все части квартала».
   Короче говоря, очередной накат махровой попсы на древнейший центр нашей культуры. Очередной жевательно-развлекательный Диснейленд на месте памятников нашей истории. Комментарии излишни. Если бы уже не были определены границы обреченного участка: от Тверской улицы, Вознесенский, Малый, Средний и Большой Кисловские переулки, Газетный переулок при общей площади 18,0 га…
   В заключение – рвущиеся из сердца слова создателя идеи: «И последнее. Благодарение отечественной культуре за то, что такой проект смог легко сложиться при помощи только одной русской музыки. Автор». Любопытно, какие изменения претерпит этот текст в связи с реализацией будущих задуманных проектов, которыми поделится на радиостанции «Эхо Москвы» Зураб Церетели, – «квартала поэзии» и «квартала художников».
   Прав депутат городской Думы М. И. Москвин-Тарханов: дело за теми, о которых в творческом экстазе просто забыли, – за москвичами. Которые из поколения в поколение здесь жили, работали, защищали город и сегодня изо дня в день борются за совсем нелегкую жизнь. В своей Москве.

Загадка «Невского проспекта»

   …Это был художник. Не правда ли, странное явление? Петербургский художник.
Н. В. Гоголь

Окно

   Все началось с окна. Окна в моей комнате. И еще других, по ту сторону бульвара, за широкой горловиной путепровода.
   В окне нет настоящей улицы – небо, крыши, косые паруса арбатских новостроек. Но если подойти совсем близко к стеклу, грузные силуэты раздвинутся в провале сада: десяток деревьев, тоненькая строчка ограды, арки ворот между двумя домами. Дома одинаковые, двухэтажные, боком протиснувшиеся к улице. Кажется, два флигеля исчезнувшего особняка.
   Но особняка никогда не было. Я знаю историю обоих близнецов. Да они и не близнецы. Тот, что ближе к Арбату, выстроен недавно. Он был первой в Москве постройкой из блоков – новинка начала века, послужившая только тому, чтобы повторить ушедшие в прошлое формы: колонны, квадры камней, счет узких окон.
   Второй много старше. Он тот самый, в котором умер Гоголь. Комната писателя выходила на бульвар – те самые прижавшиеся к земле два окна, которые смотрят в мою сторону. Они почему-то совсем заброшены в мутной радуге старых стекол, с завалью пустых банок и пожелтевших газет между рам. Сколько лет я здесь живу, никто их не открывал, не появлялся в них. А теперь и вовсе над домом не стало крыши – говорят, здесь будет музей, – и в синеватом свете уличных мачт жестко поблескивает снег под голым остовом стропил.
   В этом есть что-то от полустершегося детского воспоминания, от повести, которая собиралась много рассказать и не рассказала ничего: оборвалась на первых строках. В детстве упрямо верилось, что где-то есть продолжение, но во всех изданиях Гоголя стояло одно и то же: заглавие «Отрывок из повести „Страшная рука“ из книги под названием „Лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16 линии“ – и все те же три строки.
   Теперь Гоголь входит в мою жизнь сложнее и понятнее. Понятнее, потому что он писатель, а моя область – история искусств. Писатель и художники – такой мостик перебрасывается редко, скорее ради юбилеев. Когда дело доходит до «круглой» даты, о чем только не приходится вспоминать: портреты, иллюстрации к произведениям, друзья. А так разве мало знать, что восхищался Гоголь «Последним днем Помпеи» Карла Брюллова и был близок с Александром Ивановым?
   Я помню письма обоих и думаю о том, что московский Гоголь, больной, измученный мыслями, не мог начинать таинственной истории про лунный свет и страшную руку. Он был уже другой, а тот, ранний, петербургский, вероятно, не имел дела с художниками. Вероятно – потому что иначе кто-нибудь из исследователей что-нибудь об этом бы сказал. Молчание и в науке можно принимать за утверждение.
   …По вечерам окна зажигаются. Пустые квадраты в арбатских корпусах. Их все еще чертят острые лучи повисших на шнурах лампочек – необжитой быт новоселов. Привычные пятна, красные, желтые, полосатые, – в «Арктике», мудреном длинном доме с памятью о Северном полюсе, Отто Шмидте, папанинцах. Оживают и те два окна. Всегда темные, они перехватывают огоньки тормозящих автобусов, а в порывах ветра – жидкий отблеск соседнего фонаря.
   Очень точно сказано у Гоголя: «Фонарь умирал». Этот, напротив его окон, умирает тоже – каждый раз ровно в одиннадцать. В стальной раковине вздрагивает и бледнеет мертвенная слепящая синева. Стынет темнота в переплетах старых рам… Как все-таки странно, что та, несостоявшаяся, повесть оборвалась на первых строках.

Рождение Пискарева

   В примечаниях дата – 1831 и ничего кроме. Остальное надо представить, угадать. Второй год Гоголя в Петербурге – после детства на Украине, после Нежинского лицея. Нелегкое время.
   Гоголь привыкал к городу и, наверное, учился его любить. Первые впечатления не давали радости. Не давали потому, что до них была мечта. Сколько лет Гоголь думает о Петербурге – «во сне и наяву мне грезится Петербург», – только там ему все светится надеждой и обещанием: «Уже ставлю себя мысленно в Петербурге, в той веселой комнатке окнами на Неву, так как я всегда думал найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположения, буду ли я точно живать в таком райском месте…»
 
 
   Аничков мост. Литография Ж. Жакотте. 1850-е гг.
 
   Предположения сбылись и не сбылись. В первых днях 1829 года Гоголь в столице. Только «райское место» обернулась замызганной комнатенкой четвертого этажа, вид на Неву – колодцем кипящего мастеровым людом двора. Не хватает средств на самую скупую, расчетливую жизнь. Самые «верные» рекомендательные письма не пробили брони равнодушия петербургских патронов. Напечатанная за собственный счет поэма «Ганс Кюхельгартен» остается лежать в книжных лавках. Гоголь тратит последние деньги, чтобы скупить ее и сжечь. Попытка «поступить в актеры» на императорскую сцену оказывается бесплодной. Гоголевские письма, восторженные, многословные на родине, в Петербурге становятся нечастыми и «проходными» – обо всем, кроме самого себя. Таким Гоголь останется на всю жизнь.
   К концу первого года он готов согласиться на любое место, лишь бы не возврат в провинциальное захолустье, лишь бы не признание собственного поражения. Оказавшись писцом в Департаменте Государственного хозяйства и публичных зданий, Гоголь почти счастлив: пусть 30 рублей в месяц – зато начало сделано! Должность учителя истории в Женском Патриотическом институте, выхлопотанная новыми петербургскими друзьями в 1831 году, была и вовсе освобождением.
   Мозаика встреч, впечатлений, случайных знакомств и вымечтанных (сам Пушкин!), завязывающихся и рвущихся отношений. И все время Петербург – то увлекательный, то враждебный, то чужой, то в чем-то становящийся понятным.
   Строки письма: «Каждая столица характеризуется своим народом, набрасывающим на нее печать национальности, на Петербурге же нет никакого характера; иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе непохожи на иностранцев, а русские в свою очередь обыностранились и сделались ни тем, ни другим. Тишина в нем необыкновенная, никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных трудах, в которых бесплодно издерживается их жизнь».
   Не потому ли, что Гоголь уже так по-своему начинает видеть, осмысливать город, «Страшная рука» прерывается на первых строках? Ей явно предстояло обратиться в «роман ужасов», которыми, с легкой руки Теодора Амадея Гофмана, увлекалась Европа, а Гоголю в этих рамках уже тесно, слишком тесно.
   И все-таки «Страшная рука» чем-то привлекала. Гоголь не отбросил ее, как многое другое. Наоборот. Оказывается, почти сразу появляется новый вариант – без замысловатого названия, но со старыми атрибутами: ночь, глухая улица, деревянные домишки, фонарь. И завязка – бедный студент из Дерпта, подсмотревший в окне замечательную красавицу в призрачном водопаде тканей и драгоценностей. «Мечта и существенность» – как было принято говорить в те годы.
   Но и этот вариант отпал. Гоголь начинает еще раз. Снова город. Снова ночь. Но вместо глухой окраины – модная улица, вместо угрюмых затаившихся обывательских домов – пестрая шумливая разнохарактерная толпа, и в ней, в городской толпе, новая красавица – «Перуджинова Бианка», за которой воображение повлекло не случайного прохожего и не бедного студента – художника Пискарева. Иначе говоря, таинственное чердачное окно привело к… «Невскому проспекту».
   Только почему именно художник? Конечно, это могло быть случайностью, простым авторским расчетом: необычная профессия легче оправдывала невероятные события, игру воображения. Но были в этом последнем варианте «чердачного окна» и такие подробности, которые невольно возбуждали мой «рабочий», чисто искусствоведческий интерес. Просто раньше на них как-то не задержалось внимание.
   Профессия Пискарева – многое ли она определила в поступках, характере гоголевского героя? Не сравнить с Чертковым из «Портрета», где все построено на профессии: надежды, расчеты, жизненные ошибки. Кстати, в начальном варианте «Портрет» писался вместе с «Невским проспектом» (две самые первые петербургские повести Гоголя – два его единственных рассказа о художниках). Иное – само выражение «Перуджинова Бианка». Имя мастера раннего итальянского Возрождения Перуджино никогда не было общеупотребительным, общепонятным. Это личный вкус Гоголя, выдающий близкое знакомство с живописью. Тем более ссылка на «Бианку», хотя бы по одному тому, что такой в истории искусства не существует. В 1504 году Перуджино пишет для одной из итальянских церквей – dei Bianchi фреску «Поклонение» волхвов». Под «Бианкой» (созвучие названию церкви) Гоголь подразумевает изображенную на ней мадонну. Но к такому сокращению прибегали только профессионалы.
   Да еще к тому же страница о петербургских художниках – портрет живой, выразительный и не менее наблюденный, чем портрет самого Невского проспекта.
   «Этот молодой человек принадлежал к тому классу, который составляет у нас довольно странное явление и столько же принадлежит к гражданам Петербурга, сколько лицо, являющееся нам в сновидении, принадлежит к существенному миру. Это исключительное сословие очень необыкновенно в том городе, где все или чиновники, или купцы, или мастеровые немцы. Это был художник. Не правда ли, странное явление? Художник петербургский? Художник в стране финнов, где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно!
   Эти художники вовсе непохожи на художников итальянских: гордых, горячих, как Италия и ее небо; напротив того, это большею частию добрый, кроткий народ, застенчивый, беспечный, любящий тихо свое искусство, пьющий чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате, скромно толкующий о любимом предмете и вовсе не брегущий об излишнем. Он вечно зазовет к себе какую-нибудь нищую старуху и заставит ее просидеть битых часов шесть, чтобы перевести на полотно ее жалкую, бесчувственную мину. Он рисует перспективу своей комнаты, в которой является всякий художественный вздор: гипсовые руки и ноги, сделавшиеся кофейными от времени и пыли, изломанные живописные станки, опрокинутая палитра, приятель, играющий на гитаре, стены, запачканные красками, с растворенным окном, сквозь которое мелькают бледная Нева и бедные рыбаки в красных рубашках. У них всегда почти на всем серенький мутный колорит – неизгладимая печать Севера. При всем том они с истинным наслаждением трудятся над своею работою. Они часто питают в себе истинный талант. И, если бы только дунул на них свежий воздух Италии, он бы, наверное, развился так же вольно, широко и ярко, как растение, которое выносят, наконец, из комнаты на чистый воздух».
   Первые строки «Страшной руки» были написаны в 1831 году, «Невский проспект» вышел в 1835-м. На этом временном отрезке что-то изменилось во взглядах и интересах Гоголя, что-то породнило его с живописью. Именно породнило – он не просто увлекается искусством, художниками, но сам обретает черты профессионала. Откуда и почему – это и был мой «рабочий» вопрос.

«Статские» и «действительные»

   Чтобы увидеть свет в начале 1835 года, «Невский проспект» должен был быть закончен раньше – даты под повестью не стоит. Действительно, осенью Гоголь посылает рукопись Пушкину для советов по части цензуры и тем самым признает ее законченной. Так же воспринимает «Невский проспект» и Пушкин. «Прочел с удовольствием, – пишет он в недатированной записке. – Кажется, все может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить; она мне кажется необходима для эффекта вечерней мазурки. Авось бог вынесет. С богом».
   Еще один шаг к уточнению времени окончания повести – письмо Гоголя М. А. Максимовичу: «Я тружусь, как лошадь, чувствуя, что это последний год, но только не над казенною работою, то есть не над лекциями, которое у меня еще не начинались, но над собственными моими вещами». Эти строки помечены 23 августа 1834 года, и в том же месяце составляется перечень содержания сборника «Арабески», куда входит «Невский проспект». Где-то здесь конец, начало же работы над последним, опубликованным вариантом рисовалось гораздо более туманно. Известные вехи подсказывал лишь сам текст.
   Прежде всего строящаяся церковь – единственная конкретная деталь в описании Невского. Ею могла быть только лютеранская кирха Петра и Павла, заложенная в мае 1833 года по проекту Александра Брюллова, брата «великого Карла». Но судить об ее архитектуре, на самом деле необычной (приход эклектики – первое псевдороманское сооружение Петербурга), представлялось возможным по крайней мере годом позже, когда начал хотя бы в общих чертах вырисовываться облик строения. Интерес к ней Гоголя имел особые причины.
   Александр Брюллов был не только архитектором, но и блестящим акварелистом, к тому времени уже прославленным, уже получившим признание в Европе. Легкими, чуть суховатыми его набросками особенно увлекались петербургские издатели. Один из набросков, дошедший до наших дней в виде гравюры, – лишнее свидетельство личных контактов Гоголя с архитектором. А. Брюллов рисовал собрание петербургских литераторов по случаю новоселья известной книжной лавки А. Ф. Смирдина в феврале 1832 года. Среди присутствующих был, как добросовестно пояснял журнал «Северная пчела», и «господин Гоголь-Яновский (автор „Вечеров на хуторе“)».
   Временные границы явно сходились на первой половине 1834 года, но это для окончательного варианта. А первая мысль о герое-художнике? Почти бесспорно она родилась в предыдущий год, тот самый, о котором Гоголь с таким отчаянием пишет: «Какой ужасный для меня этот 1833-й год! Боже, сколько кризисов! Настанет ли для меня благодетельная реставрация после этих разрушительных революций? – Сколько я поначинал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою».
   В специальных исследованиях очень подробно говорится, что Гоголь попадает под влияние французской литературной школы «неистовых». Как раз перед его обращением к черновому варианту «Невского проспекта» появляется 15-томный сборник «Париж, или Книга ста одного», своеобразная анатомия жизни большого города, открытие «необычайного в действительном». Такова литературоведческая посылка, а собственно жизнь – не давала ли она каких-нибудь дополнительных объяснений? Иначе все равно оставалось непонятным, почему именно тогда дерптский студент уступил место петербургскому художнику.
   Письма молчат, молчат и воспоминания, если не считать мимоходом брошенного указания. П. В. Анненков, сблизившийся с Гоголем в позднейшие годы, пишет, возвращаясь памятью к пережитому: «С 1830 по 1836 год, то есть вплоть до отъезда за границу, Гоголь был занят исключительно одной мыслью – отбыть себе дорогу в этом свете, который, по злоупотреблению эпитетов, называется большим и пространным; но в сущности он всегда и везде тесен для начинающего. Гоголь перепробовал множество родов деятельности – служебную, актерскую, художническую, писательскую…»
   Три рода этой деятельности общеизвестны, но вот вопрос об изобразительном искусстве – он возникал на этот раз не как вывод из особенностей литературного произведения, результат анализа, а как утверждение имевших место в жизни фактов. Ведь речь шла не об интересе к искусству – о профессиональных занятиях им. И здесь нельзя было не вспомнить о рисунках к последней – «немой» сцене «Ревизора».
   Традиция упорно связывала их с именем Гоголя, но для исследователей подобное авторство оставалось проблематичным. Смущала редкая мастеровитость набросков: откуда бы ей взяться у литератора? Слова Анненкова предполагали существование у Гоголя профессионализма, иначе молодому писателю не пришло бы в голову видеть в искусстве один из возможных родов своей деятельности… Это было важно, но не решало моего вопроса – «откуда и почему», разве только давало уверенность, что такой ответ существовал.
   Но раз так, имело смысл вернуться назад, к моменту приезда Гоголя в Петербург. Снова письма. Снова калейдоскоп имен. И, как нарочно, ни одного художника, ни одного упоминания о произведениях искусства. Тем неожиданнее письмо к матери от июля 1830 года.
   Все в нем прозаично и обыденно. Жалобы на лето в городе – трудно без привычки, тоска по родным местам – как у вас-то сейчас хорошо! – и однообразный ритм жизни департаментского писца, хотя и успевшего подняться ступенькой выше – стать помощником столоначальника.
   «В 9 часов утра отправляюсь я каждый день в свою должность и пробываю там до 3 часов, в половине 4 я обедаю, после обеда в 5 часов отправляюсь я в класс, в академию художеств, где занимаюсь живописью, которую я никак не в состоянии оставить – тем более, что здесь есть все средства совершенствоваться в ней, и все они кроме труда и старания ничего не требуют. По знакомству своему с художниками, и со многими даже знаменитыми, я имею возможность пользоваться средствами и выгодами, для многих недоступными, не говоря уже об их таланте, я не могу не восхищаться их характером и обращением; что это за люди! Узнавши их, нельзя отказаться от них навеки, какая скромность при величайшем таланте! Об чинах и в помине нет, хотя некоторые из них действительные и статские советники. В классе, который я посещаю три раза в неделю, просиживаю три часа…»