Страница:
А я стоял напротив него, прислонившись к стене и опираясь на ненужный биллиардный кий.
Помолчав с минуту, он продолжал:
— Господи, как она была хороша в восемнадцать лет!.. Как грациозна!.. Как прекрасна!.. Да, хороша.., хороша.., хороша.., и добра.., и благородна… Чудесная девушка!.. А глаза у нее были.., глаза у нее были голубые'.., прозрачные.., ясные… Таких глаз я никогда больше не видел… Никогда!..
Он опять помолчал. Я спросил:
— Почему она не вышла замуж? Он ответил не мне, а на слово “замуж”, которое дошло до него.
— Почему? Почему? Да потому, что не захотела.., не захотела. А ведь у нее было тридцать тысяч франков приданого, и ей делали предложение не один раз… А она вот не захотела! Она все почему-то грустила. Это было как раз в то время, когда я женился на моей кузине, на малютке Шарлотте, на моей теперешней жене — я был ее женихом целых шесть лет.
Я смотрел на Шанталя, и мне казалось, что я проник в его душу, внезапно проник в одну из тех тихих и мучительных драм, которые совершаются в сердцах честных, в сердцах благородных, в сердцах безупречных, в тех замкнутых и непроницаемых сердцах, каких не знает никто, даже те, кто стал их безмолвной и покорной жертвой.
И вдруг, подстрекаемый дерзким любопытством, я сказал:
— Вот на ком вам надо было жениться, господин Шанталь!
Он вздрогнул и посмотрел на меня.
— Мне? На ком? — переспросил он.
— На мадмуазель Перль.
— На мадмуазель Перль? Но почему?
— Потому что ее вы любили больше, чем вашу кузину.
Он смотрел на меня странными, округлившимися, испуганными глазами.
— Я любил ее?.. Я? Что? Кто тебе сказал? — лепетал он.
— Да это же ясно как день, черт побери!.. Ведь это из-за нее вы без конца оттягивали свадьбу с вашей кузиной, которая ждала вас целых шесть лет!
Он выронил шар, который держал в левой руке, обеими руками схватил “меловую тряпку” и, закрыв ею лицо, зарыдал. Он рыдал безутешно и в то же время комично: у него лилось из глаз, из носу, изо рта — так льется вода из губки, которую выжимают. Он кашлял, плевал, сморкался в “меловую тряпку”, вытирал глаза, чихал, и опять у него лило из всех отверстий лица, а в горле булькало так, что можно было подумать, будто он полощет горло.
А я, перепуганный и пристыженный, хотел удрать: я не знал, что сказать, что делать, что предпринять.
Внезапно на лестнице раздался голос г-жи Шанталь:
— Скоро вы кончите курить? Распахнув дверь, я крикнул:
— Да, да, сударыня, сейчас спустимся!
Потом я бросился к ее мужу и схватил его за локти.
— Господин Шанталь, друг мой Шанталь, послушайте меня: вас зовет жена, успокойтесь, успокойтесь как можно скорее; нам пора идти вниз; успокойтесь!
— Да, да.., я иду… Бедная девушка!.. Я иду… Скажите Шарлотте, что я сейчас приду, — пробормотал он.
И он принялся тщательно вытирать лицо тряпкой, которой года три стирали записи на грифельной доске. Когда же наконец он отложил тряпку, лицо его было наполовину белым, наполовину красным; лоб, нос, щеки и подбородок были вымазаны мелом, а набрякшие глаза все еще полны слез.
Я взял Шанталя за руку и увлек в его комнату.
— Простите меня, пожалуйста, простите меня, господин Шанталь, за то, что я сделал вам больно… Но я же не знал.. Вы. , вы понимаете… — шептал я на ходу.
Он пожал мне руку.
— Да, да… Бывают трудные минуты…
Тут он окунул лицо в таз, но и после умывания вид у него, как мне казалось, был не весьма презентабельным, и тогда я решил пуститься на невинную хитрость. Видя, что он с беспокойством рассматривает себя в зеркале, я сказал.
— Скажите, что вам в глаз попала соринка, — это будет самое простое. Тогда вы сможете плакать при всех сколько угодно.
В самом деле: спустившись вниз, он принялся тереть глаз носовым платком. Все встревожились; каждый предлагал вытащить соринку, которой, впрочем, так никто и не обнаружил, все рассказывали такого рода случаи, когда приходилось обращаться к врачу.
А я подсел к мадмуазель Перль и стал всматриваться в нее, снедаемый жгучим любопытством, любопытством, превращавшимся в пытку. В самом деле, когда-то она, несомненно, была очень хороша; у нее были кроткие глаза, такие большие, такие ясные и так широко раскрытые, что, казалось, она никогда не смыкает их, как прочие смертные. Но платье на ней, типичное платье старой девы, было довольно смешное; оно портило ее, хотя и не придавало ей нелепого вида.
Мне казалось, что я читаю в ее душе так же легко, как совсем недавно читал в душе Шанталя, что передо мной от начала до конца проходит вся ее жизнь, жизнь тихая, скромная, самоотверженная; но я чувствовал потребность, непреодолимую потребность задать ей вопрос, узнать, любила ли и она его и так ли любила, как он, страдала ли она, как и он, долгим, тайным, мучительным страданием, которого никто не видит, о котором никто не знает, о котором никто не догадывается, но которое прорывается ночью, в одиночестве темной комнаты. Я смотрел на нее, я видел, как бьется ее сердце под корсажем со вставкой, и спрашивал себя: неужели это чистое, кроткое создание каждый вечер заглушало стоны влажной, мягкой подушкой и, сотрясаясь от рыданий, лихорадочно металось по жаркой постели?
И я тихонько сказал ей — так делают дети, когда ломают игрушку, желая посмотреть, что там внутри:
— Если бы видели, как сейчас плакал господин Шанталь, вы бы его пожалели. Она вздрогнула:
— Что? Плакал?
— Да, плакал, и еще как!
— Но почему?
Она была очень взволнована.
— Из-за вас, — ответил я.
— Из-за меня?
— Ну да! Он рассказывал мне, как горячо он вас когда-то любил и чего ему стоило жениться на кузине, а не на вас…
Мне показалось, что ее лицо сразу осунулось; ее глаза, обыкновенно такие ясные и так широко раскрытые, внезапно смежились, да так плотно, что можно было подумать, будто они сомкнулись навеки. Она соскользнула со стула и медленно, тихо опустилась на пол, словно упавший шарф — Помогите! Помогите! Мадмуазель Перль дурно! — закричал я.
Госпожа Шанталь и ее дочери бросились к ней, и пока они сновали взад и вперед с водой, уксусом, салфеткой, я взял шляпу и незаметно вышел на улицу.
Я шел большими шагами; сердце мое было в смятении, душу терзали сожаления и угрызения совести. И в то же время я был доволен собой: мне казалось, что я совершил нечто похвальное и необходимое.
«Правильно я поступил или не правильно?” — спрашивал я себя. Любовь засела у них в сердцах, как пуля в затянувшейся ране. Может быть, с этого дня у них станет легче на душе? Теперь уже поздно вновь переживать любовные муки, но есть еще время для того, чтобы с нежностью вспоминать о них.
И, быть может, будущей весной, как-нибудь вечером, они, взволнованные лунным лучом, который упадет сквозь ветви деревьев на траву у их ног, возьмутся за руки, и это рукопожатие напомнит им все их тайные и жестокие страдания; а может быть, от быстрого пожатия по этим мгновенно воскресшим мертвецам пробежит легкий, неизведанный ими трепет и подарит им мимолетное, божественное, упоительное ощущение, то безумие, благодаря которому влюбленные за один краткий миг познают такое великое счастье, какого иные не изведают за всю свою жизнь!
Помолчав с минуту, он продолжал:
— Господи, как она была хороша в восемнадцать лет!.. Как грациозна!.. Как прекрасна!.. Да, хороша.., хороша.., хороша.., и добра.., и благородна… Чудесная девушка!.. А глаза у нее были.., глаза у нее были голубые'.., прозрачные.., ясные… Таких глаз я никогда больше не видел… Никогда!..
Он опять помолчал. Я спросил:
— Почему она не вышла замуж? Он ответил не мне, а на слово “замуж”, которое дошло до него.
— Почему? Почему? Да потому, что не захотела.., не захотела. А ведь у нее было тридцать тысяч франков приданого, и ей делали предложение не один раз… А она вот не захотела! Она все почему-то грустила. Это было как раз в то время, когда я женился на моей кузине, на малютке Шарлотте, на моей теперешней жене — я был ее женихом целых шесть лет.
Я смотрел на Шанталя, и мне казалось, что я проник в его душу, внезапно проник в одну из тех тихих и мучительных драм, которые совершаются в сердцах честных, в сердцах благородных, в сердцах безупречных, в тех замкнутых и непроницаемых сердцах, каких не знает никто, даже те, кто стал их безмолвной и покорной жертвой.
И вдруг, подстрекаемый дерзким любопытством, я сказал:
— Вот на ком вам надо было жениться, господин Шанталь!
Он вздрогнул и посмотрел на меня.
— Мне? На ком? — переспросил он.
— На мадмуазель Перль.
— На мадмуазель Перль? Но почему?
— Потому что ее вы любили больше, чем вашу кузину.
Он смотрел на меня странными, округлившимися, испуганными глазами.
— Я любил ее?.. Я? Что? Кто тебе сказал? — лепетал он.
— Да это же ясно как день, черт побери!.. Ведь это из-за нее вы без конца оттягивали свадьбу с вашей кузиной, которая ждала вас целых шесть лет!
Он выронил шар, который держал в левой руке, обеими руками схватил “меловую тряпку” и, закрыв ею лицо, зарыдал. Он рыдал безутешно и в то же время комично: у него лилось из глаз, из носу, изо рта — так льется вода из губки, которую выжимают. Он кашлял, плевал, сморкался в “меловую тряпку”, вытирал глаза, чихал, и опять у него лило из всех отверстий лица, а в горле булькало так, что можно было подумать, будто он полощет горло.
А я, перепуганный и пристыженный, хотел удрать: я не знал, что сказать, что делать, что предпринять.
Внезапно на лестнице раздался голос г-жи Шанталь:
— Скоро вы кончите курить? Распахнув дверь, я крикнул:
— Да, да, сударыня, сейчас спустимся!
Потом я бросился к ее мужу и схватил его за локти.
— Господин Шанталь, друг мой Шанталь, послушайте меня: вас зовет жена, успокойтесь, успокойтесь как можно скорее; нам пора идти вниз; успокойтесь!
— Да, да.., я иду… Бедная девушка!.. Я иду… Скажите Шарлотте, что я сейчас приду, — пробормотал он.
И он принялся тщательно вытирать лицо тряпкой, которой года три стирали записи на грифельной доске. Когда же наконец он отложил тряпку, лицо его было наполовину белым, наполовину красным; лоб, нос, щеки и подбородок были вымазаны мелом, а набрякшие глаза все еще полны слез.
Я взял Шанталя за руку и увлек в его комнату.
— Простите меня, пожалуйста, простите меня, господин Шанталь, за то, что я сделал вам больно… Но я же не знал.. Вы. , вы понимаете… — шептал я на ходу.
Он пожал мне руку.
— Да, да… Бывают трудные минуты…
Тут он окунул лицо в таз, но и после умывания вид у него, как мне казалось, был не весьма презентабельным, и тогда я решил пуститься на невинную хитрость. Видя, что он с беспокойством рассматривает себя в зеркале, я сказал.
— Скажите, что вам в глаз попала соринка, — это будет самое простое. Тогда вы сможете плакать при всех сколько угодно.
В самом деле: спустившись вниз, он принялся тереть глаз носовым платком. Все встревожились; каждый предлагал вытащить соринку, которой, впрочем, так никто и не обнаружил, все рассказывали такого рода случаи, когда приходилось обращаться к врачу.
А я подсел к мадмуазель Перль и стал всматриваться в нее, снедаемый жгучим любопытством, любопытством, превращавшимся в пытку. В самом деле, когда-то она, несомненно, была очень хороша; у нее были кроткие глаза, такие большие, такие ясные и так широко раскрытые, что, казалось, она никогда не смыкает их, как прочие смертные. Но платье на ней, типичное платье старой девы, было довольно смешное; оно портило ее, хотя и не придавало ей нелепого вида.
Мне казалось, что я читаю в ее душе так же легко, как совсем недавно читал в душе Шанталя, что передо мной от начала до конца проходит вся ее жизнь, жизнь тихая, скромная, самоотверженная; но я чувствовал потребность, непреодолимую потребность задать ей вопрос, узнать, любила ли и она его и так ли любила, как он, страдала ли она, как и он, долгим, тайным, мучительным страданием, которого никто не видит, о котором никто не знает, о котором никто не догадывается, но которое прорывается ночью, в одиночестве темной комнаты. Я смотрел на нее, я видел, как бьется ее сердце под корсажем со вставкой, и спрашивал себя: неужели это чистое, кроткое создание каждый вечер заглушало стоны влажной, мягкой подушкой и, сотрясаясь от рыданий, лихорадочно металось по жаркой постели?
И я тихонько сказал ей — так делают дети, когда ломают игрушку, желая посмотреть, что там внутри:
— Если бы видели, как сейчас плакал господин Шанталь, вы бы его пожалели. Она вздрогнула:
— Что? Плакал?
— Да, плакал, и еще как!
— Но почему?
Она была очень взволнована.
— Из-за вас, — ответил я.
— Из-за меня?
— Ну да! Он рассказывал мне, как горячо он вас когда-то любил и чего ему стоило жениться на кузине, а не на вас…
Мне показалось, что ее лицо сразу осунулось; ее глаза, обыкновенно такие ясные и так широко раскрытые, внезапно смежились, да так плотно, что можно было подумать, будто они сомкнулись навеки. Она соскользнула со стула и медленно, тихо опустилась на пол, словно упавший шарф — Помогите! Помогите! Мадмуазель Перль дурно! — закричал я.
Госпожа Шанталь и ее дочери бросились к ней, и пока они сновали взад и вперед с водой, уксусом, салфеткой, я взял шляпу и незаметно вышел на улицу.
Я шел большими шагами; сердце мое было в смятении, душу терзали сожаления и угрызения совести. И в то же время я был доволен собой: мне казалось, что я совершил нечто похвальное и необходимое.
«Правильно я поступил или не правильно?” — спрашивал я себя. Любовь засела у них в сердцах, как пуля в затянувшейся ране. Может быть, с этого дня у них станет легче на душе? Теперь уже поздно вновь переживать любовные муки, но есть еще время для того, чтобы с нежностью вспоминать о них.
И, быть может, будущей весной, как-нибудь вечером, они, взволнованные лунным лучом, который упадет сквозь ветви деревьев на траву у их ног, возьмутся за руки, и это рукопожатие напомнит им все их тайные и жестокие страдания; а может быть, от быстрого пожатия по этим мгновенно воскресшим мертвецам пробежит легкий, неизведанный ими трепет и подарит им мимолетное, божественное, упоительное ощущение, то безумие, благодаря которому влюбленные за один краткий миг познают такое великое счастье, какого иные не изведают за всю свою жизнь!