– Кончай брехать, шеф! – оборвал его Герд. Противно слушать! Все равно тебе не поверят. Я скажу честно: дайте мне только Гексиль, и вы у меня запляшете!.
   – Развяжите его! – приказал Левушка. – Сейчас вы получите ГКСЛ!
   – Музыкант, что ты выдумал?! – заволновался шеф-оператор. – Не делай глупости! Он же зверь! Он перервет нам глотки!
   – Он был откровенен, – сказал Каминский. – А это многого стоит.
   – Слыхал, шеф? – веселился Герд, пока его освобождали из пут. – Выходит я больше стою, чем ты со своей трепатней!
   – Берегись, Герд! – закричал оператор. Ты слишком закоснел в своей злобе! Ты уже весь не станешь другим! ГКСЛ разорвет твою душу на части! Ты сдохнешь, как бешеный пес, едва прикоснешься к этой штуковине!
   – Ты чего, шеф, – удивился Герд – веришь музыкантишке, будто бы Гексиль делает каждого добреньким?!
   – А я и без него это знал, – сказал оператор.
   – Знал и молчал?! – завопил Герд.
   – Вы свободны! – объявил Левушка и протянул великану перламутровую коробочку. – Принимайте ГКСЛ.
   – Нет! – закричал Герд, извиваясь в кресле и пряча руки за спину. – Прочь! Прочь!
   – Да берите же! – настаивал Левушка, он уже почти положил аппарат на колени» ястреба». «А-а-а!» – зашелся в нечеловеческом крике «носильщик», будто жгли его раскаленным железом и неожиданно, выпустив слюни, сник. Каминский застыл пораженный.
   – Не в коня корм, – объяснил шеф. – Не волнуйтесь, он скоро очухается. Только пожалуйста не предлагайте эту коробочку мне. – Он приблизился к креслу и несколько раз ударил Герда по толстым щекам. «Носильщик» отдернул голову и захлопал глазами.
   – Чего вы боитесь? – спросил Каминский. – Ведь вы же, кажется, собирались творить добро?
   – Я уже кое-что сотворил… сказал оператор, показывая на приходящего в чувство Герда. – Но мне еще хочется жить.
 
   Спустя час, когда экипаж корабля уступил свое место в трюме «кольцу хроноястребов», Левушка пришел к Ермаку «возвратить генератор». Нажав красную кнопочку, он почувствовал, что вибрация прекратилась и заметил, как сразу стало тихо вокруг.
   – Я выключил, можешь не проверять – сказал музыкант.
   – Левушка, милый, – ответил Ермак, приняв перламутровую коробочку и доставая из шкафа тарелку, – сегодня я убедился, какой ты великий художник!
   – Утром ты это уже говорил – напомнил Каминский.
   – И опять повторю! – продолжал капитан, отвинчивая крышку прибора. – Когда ты пришел ко мне в трюм, я почувствовал, что у нас есть шанс победить.
   – Еще бы, у нас есть ГКСЛ – уточнил музыкант и вскрикнул. – Ермак, что ты делаешь? Зачем ты ломаешь генератор?
   – Я ничего не ломаю. – сказал капитан и высыпал из коробочки бурую массу в тарелку. – Единственным шансом, способным нас выручить, Левушка, был твой артистизм, – каюта наполнилась ароматом бразильского кофе. – Все решило живое воображение… – заключил капитан и поставил крышку на место. – Принимай наш подарок, маэстро! От чистого сердца! Можешь гордиться: ты держишь в руках уникальную вещь… На последнем Галактическом конкурсе эта кофейная мельница завоевала Гран При!
 
   1971
 

В память обо мне улыбнись[2]

1
   Ее зовут витафагия. Она – порождение случая, маленькой аварии в наследственном аппарате живой клетки. Эта юная жизнь нежна, хрупка и чувствительна. Она – сама скромность, классический пример неприспособленности к превратностям жизни.
   Витафагия поселяется в каждом организме без исключения, но только в одном случае из десяти она находит подходящие условия для роста. И начинает расти – потихоньку, незаметно. Но такой «скромной» она остается лишь до поры до времени.
   Наступает время, когда материнский очаг витафагии больше не может развиваться скрытно. Это уже не щепотка клеток, а зрелая опухоль, охваченная нетерпеливым азартом гонки. Она растет теперь, бешено раздирая окружающие ткани, выделяя фермент, задерживающий свертывание крови и заживление ран. Ей уже не страшны никакие медикаменты, никакие убийственные лучи – она, ведет борьбу за жизненное пространство.
   Но вот в сиянии операционной хирург заносит над ней свой нож… Опухоль удаляется. Однако с ее гибелью увеличивается активность метастазов – дочерних витафагий, уже занявших исходные позиции для наступления по всему фронту. Судьба живого организма предрешена.
   И самое главное, что витафагия, как айсберг, – большая часть болезни протекает подспудно. Она дает о себе знать, когда у нее есть все шансы на победу. Но это уже не болезнь – это приговор, обжалованию не подлежащий.
2
   С отцом мы виделись редко. У него была своя жизнь. Иногда я тосковал по нему. Но эта тоска была какой-то абстрактной. Отец не отличался общительностью. Он любил говорить то, что думает, а это не всегда доставляет удовольствие.
   Неожиданно получилось так, что мы с отцом стали сотрудниками. Это произошло в самую счастливую пору моей работы в витафагологическом центре, в тот год, когда я загорелся идеей К-облучателя. Мне понадобился физик-консультант. У отца была своя тема в институте времени, но он первый откликнулся на мое предложение.
   Моя идея не блистала оригинальностью: облучение стандартным К-облучателем приводило к некоторой убыли массы опухолевой ткани, а я рассчитывал, что если удастся создать широкодиапазонный К-облучатель с регулируемой мощностью и направленным действием, то можно будет начать решительную борьбу с болезнью, особенно в ранней стадии.
   Когда отец понял, на что я замахиваюсь, он только покачал головой.
   Он не хотел меня понимать. Наши разговоры выглядели приблизительно так.
   Он: – Как мне надоели витафагологи. О чем бы ни говорили – все сводится к ранней диагностике.
   Я: – Ты что-нибудь имеешь против?
   Он: – Что можно иметь против, если это всего лишь пустая болтовня?
   Я: – Пока что. Почему ты над всеми смеешься? Я же не критикую ваших физиков-временщиков, хотя вы давно уже возвещаете, что близится момент хроносвязи с будущим. Говорят, у вас для этого все готово. Только контакта почему– то нет.
   Он: – Со стороны, конечно, виднее. У нас тоже есть любители пошуметь. Кроме профессиональной гордости, существуют еще профессиональные заблуждения. Вот вы, витафагологи, стали настоящими магами анестезии. Под тем предлогом, что наш организм недостаточно совершенен, вы добились того, что человек не помнит уже, как должно ощущаться собственное тело.
   Я: —Ни один уважающий себя врач не решился бы высказать подобную ересь!
   Он: —Верно. Не решился бы. Но думает именно так.
   Я: – Мы тоже не боги.
   Он: – А жаль… Когда человек болен, ему так хочется верить в вас, как в богов…
3
   Мой К-облучатель получился похожим на огромный махровый цветок. Во время работы гребенчатые лепестки резонаторов начинали светиться и сходство с цветком усиливалось.
   У зрелой витафагии поразительная живучесть. Она легко приспосабливается к неожиданным воздействиям. И К-лучи не явились исключением. Их терапевтические возможности оказались ничтожными. Зато они вызывали неприятный побочный эффект: когда работал облучатель, больные животные испытывали страшные муки: К-лучи нейтрализовали действие анестезаторов.
   В фагоцентре к моему провалу отнеслись спокойно, словно заранее знали, чем все кончится. Здесь многие прошли через это.
   Но для меня все сразу отошло на второй план: я получил удар с другой стороны. Нельзя назвать его неожиданным. У каждого есть приличные шансы с опозданием обнаружить в себе расцветающую колонию витафагии с полным букетом метастазов.
   В свое время она отняла у меня мать, потом жену. Теперь я опасался за жизнь двух оставшихся у меня близких людей – отца своего и сына. Но витафагия пришла ко мне.
   Рвущая боль пробудилась внезапно. Она терзала и жгла, отнимая силы. Это была непрерывная пытка, Я терял сознание, умирая от одной только боли. Потом, когда ввели анестезирующее средство, я с мальчишеской лихостью сам, без посторонней помощи, добрался до хирургического стола.
4
   Я спал почти без перерыва неделю. Режим сна ускорял заживление ран. Проснулся в палате. Через большое открытое окно заглядывал каштан. Там был наш сад. Шумела листва. Звенели голоса птиц. Я не чувствовал боли. Предоперационные страхи остались позади. Хотелось петь, смеяться, поделиться с кем-нибудь радостью избавления от ужаса близкой смерти. От ужаса, – но не от самой смерти. Я хорошо понимал, что моя психика стабилизирована действием превосходных транквилизаторов. Но мне было все равно.
   Мне показалось вдруг, что в палате, кроме меня, кто-то есть. В кресле напротив шевельнулся белый халат.
   – Это ты, отец?! – удивился я.
   Грустная улыбка ему совсем не шла. Я вдруг вспомнил, что в разрывах сна много раз видел родное лицо. Значит, все эти дни отец был рядом. Только сейчас я заметил, как он осунулся. Раньше, я не знал о нем самого главного. Печально, что мне довелось узнать об этом только на операционном столе. Один раз я застонал: не то чтобы невозможно было стерпеть, просто в какой-то момент появилось очень неприятное ощущение, будто из меня вытягивают внутренности.
   – Разве я делаю больно?! – притворно удивился старый хирург. – Стыдно, молодой человек, ваш папаша был терпеливее.
   Мы оба больны. У отца это уже давно, и я ничего не знал! Мне показалось, что, несмотря на непривычно мягкое выражение лица, он вот-вот скажет что-нибудь колкое. Я решился заговорить первым.
   – Скажи, папа, когда же ваш институт наладит хроносвязь с будущим? Я уверен, что там, у них, с витафагией давно покончено, и их ученые смогут нам помочь.
   – В детстве ты увлекался фантастикой. Помнишь фундаментальное ее правило? Люди будущего не могут или не имеют права оказывать влияние на прошлое. Мы, «временщики», склоняемся к мысли, что правило это существует и в действительности. Так что скорее всего придется нашим витафагологам полагаться на собственные силы, самим искать спасение.
   Отец замолчал. Я только догадывался, о чем он думает. Возможно, он полагал, что я должен выговориться, любыми средствами внушить себе самому ощущение заурядности происходящего, но мысли мои работали в другом направлении.
   – Нам только кажется, что мы все на свете можем, – сказал я. – Мы гордимся своим мужеством и тем, что научились спокойно глядеть в глаза смерти. А витафагия чувствует, когда можно сыграть на нашем тщеславии…
   – Ничего она не чувствует! – На отцовском лице ожила привычная насмешка. – Витафагия давит на вас своей неприступностью. Но вы защищаетесь не от нее, а от тех, кто терпеливо ждет вашей помощи. Что стоит наделить витафагию мистическим разумом, да еще приписать ей свои, не слишком оригинальные мысли? На первый взгляд – невинная шутка. Но есть расчет, что в глазах непосвященных это может и оправдать ваше поражение, и окутать вас таинственным ореолом мученичества…
   Нет, он определенно не намерен был давать мне поблажек или делать скидку на беспомощное состояние. Я рассмеялся: только отец умел так кстати влепить пощечину. Я был счастлив от того, что он рядом.
5
   В то утро, когда я вышел из клиники, мне сообщили, – что отец просил срочно заехать к нему в институт времени.
   Он встретил меня в вестибюле. Зал был полон солнца. Играла тихая музыка. Отец стоял у светящейся изнутри колонны. Она казалась издалека лучом света. Человек рядом с ней был похож на плоскую серую тень… Отец так осунулся, что я его не сразу узнал. Он стал каким-то другим, словно часть его растворилась в воздухе. Отец взял мою руку и долго не отпускал. Это был не свойственный ему жест и вдруг я понял: моя рука нужна ему как опора. Я почувствовал, что теряю отца навсегда. Но он не дал мне раскрыть рта.
   – Сегодня второй, пока еще пробный сеанс контакта с будущим, – сообщил отец. – Во время первого только зафиксировали факт хроносвязи и назначили время следующего сеанса. Наши партнеры из будущего предупредили, что если мы подготовим несколько не очень сложных вопросов, то они попробуют на них ответить.
   Итак, меня посадили в переговорное кресло, как специалиста в самой актуальной для человечества области. На голову давил тяжелый шлем, от которого тянулся толстый блестящий кабель. Перед глазами туманным облаком светился экран. Его размытые контуры терялись в полумраке.
   Отец находился в кабине управления. Временами оттуда доносились шорохи. Я слышал равномерный гул, ощущая легкую вибрацию.
   Рядом с экраном мигали контрольные лампочки.
   – Есть контакт! – сказал чей-то незнакомый голос.
   Тут же все звуки стихли, будто закрыли какую-то дверь. Погасло все, кроме экрана. Но это был уже не экран – это сама комната вдруг лишилась стены, получив продолжение в какое-то зыбкое, зеленоватое пространство… И там обозначилась тень. Она двигалась, будто переливаясь из одной пространственной области в другую. Тень становилась четче, все больше напоминая силуэт человека. Однако изображение так и не стало достаточно резким, чтобы можно было разглядеть лицо и одежду.
   Послышался хрип, он перешел сначала в жалобный визг, а затем в подобие человеческой речи. Иллюзии сходства мешала чрезмерная правильность слога. Очевидно, люди будущего использовали специальный лингвистический интерпретатор, настроенный на язык конкретного временного отрезка. Сначала голос считал:
   – Два, пять, раз, шесть, три, семь, девять, восемь… – а потом, неожиданно выдал целую серию вопросов и указаний: – Почему вы молчите? Вы же слышите меня! Говорите! По вашему голосу настраивается аппаратура. Вам нечего сказать? Надо было подготовить вопросы!
   Хотя в смысл фраз было вложено нетерпение, голос по-прежнему звучал ровно и бесстрастно.
   Сейчас буду спрашивать, – пообещал я, стараясь придать голосу извиняющийся тон от волнения я никак не мог собраться.
   – Ну так спрашивайте! Не тяните время! Тень переливалась все энергичнее.
   В ужасе оттого, что теряю драгоценное время на эмоции, я задал свой первый вопрос:
   – Какой процент населения в ваше время уносит витафагия?
   – Нулевой, – ответила тень. – Вы не могли бы найти вопросы посерьезнее? С витафагией справились еще до вас.
   – Вы ошибаетесь, – возразил я. – В наше время от витафагии погибает каждый десятый.
   – Не может быть! – Тень взмахнула руками. – Мы не могли ошибиться в расчете временного адреса. Это исключено. Скорее всего, мы говорим с вами о разных вещах. Витафагия поддается лечению не хуже, чем любая другая болезнь. При ежегодной диспансеризации все население проходит через «Гвоздику», Заболевших лечат в обычном порядке. Я не специалист и не могу объяснить точнее. По-видимому, все дело в «Гвоздике».. Если есть еще вопросы, задавайте!
   Вопросов не было!
   – Счастлив узнать, что витафагия побеждена! – сообщил я вполне искренне. – Я сам болен, и хотя первичную опухоль вырезали, она успела дать метастазы. Известно ли вам, что это такое?
   Известно, – ответила тень… – Но вы должны меня извинить: в стадии метастазов витафагия уже не болезнь. Когда приходит агония – лечить нечего. Мы с вами, действительно, говорили о разных вещах…
   Экран погас. Я сидел в тишине и ожидал, когда придет отец. Думать ни о чем не хотелось. На душе было скверно. Почему-то отец не подходил, словно забыл обо мне. Пришлось самому стаскивать с себя тяжелый шлем. В полумраке я добрался до кабины управления. Дверь ее была открыта. Отец лежал на полу. Он был без сознания. В кабине почему-то никого больше не было. Я вызвал помощь. Через каких-нибудь двадцать минут его доставили в нашу клинику.
   Все происходило чудовищно обыденно. Повадки витафагии известны каждому. Всем было ясно – это заключительный акт.
   – Я сидел у изголовья отца. Пришел мой сын, тоже физик. Мне всегда казалось, что деда он любил больше, чем меня, хотя иногда я чувствовал, он, как и я, побаивался неистовой насмешливости предка.
   – Они сказали: «Он умер на своем посту», – простонал мой мальчик.
   Я понял: они – это те любители барабанных фраз, которых отец не успел доконать. Для них он уже умер.
   Огромный удивительный мир жил в этой большой сердитой голове… Угасает искра… Зачем она горела?
   И тут он открыл глаза. В последний раз. И тихо сказал:
   – Я еще здесь?! Это – ошибка… Не терплю кислых физиономий… честное слово. Считайте, что меня уже нет… Пожалуйста, в память обо мне… улыбнитесь.
6
   Стараясь не шуметь, я пробрался по коридору в свой кабинет. Рядом за тонкой перегородкой шла обычная работа: ассистенты завершали программу экспериментов с К-облучателем.
   Еще издали, завидев свое любимое кресло, я почувствовал, как измучен, как хочется спать.
   Это было огромное великолепное кресло. Я успел по нему соскучиться. В нем так хорошо думалось. Оно освобождало мышцы от напряжения, помогало сосредоточиться. Но едва я погрузился в него, меня, как мальчика, вдруг затрясло. Отец умер. Никогда, никогда больше не увижу я его насмешливой улыбки… Никогда не услышу его едких слов, резких, беспощадных фраз, которые порой так помогали мне, направляя мысли в иное, более перспективное русло.
   А этот хроноконтакт… Меня, конечно, пригласили как специалиста по витафагии, но вряд ли вовсе обошлось без протекции отца.
   Но какая жалость! Очевидно, он оказался прав: будущее не может влиять на прошлое.
   Какое там влияние! Просто нуль информации: вначале мне сказали, что витафагия побеждена, а затем назвали ее агонией – трудно придумать что-нибудь более подходящее для того, чтобы сбить с толку. Что же касается упоминания о какой-то «Гвоздике», то это лишь стилистическая деталь, придающая всему сообщению аромат поэтического бреда.
   Мысли были тяжелые, и мне показалось, что именно они вызвали физическую боль. Ее очаги находились в разных местах – там, где у меня никогда ничего не болело. Боль усиливалась. Стало трудно дышать. Я отправил в рот сразу два шарика анестезина и ждал: облегчение должно было наступить немедленно. Но боль не унималась. Напротив, она стала невыносимой. Больше я не мог терпеть. Вскочил с кресла. Сделал несколько шагов по направлению к двери и почувствовал, что пол уходит из-под ног.
   Очнулся я в кресле. Вокруг бледнели встревоженные лица. Не хотелось ни двигаться, ни говорить, ни смотреть. Но у меня теперь ничего не болело, и стало неловко перед ребятами. Я заставил себя собраться, сел поприличнее и объявил:
   – Все в порядке! – Это было натуральное кокетство, и на мои слова не обратили внимания. Кто-то сказал:
   – Мы вас отвезем домой…
   – Пустяки, – хорохорился я. – Лучше принесите воды.
   Пил с жадностью. Зубы стучали о края стакана – так бывало всегда после сильнодействующих анестезаторов.
   – Это мы виноваты, – сказал кто-то из ассистентов.
   Я нашел в себе силы рассмеяться:
   – Господи, вы-то здесь причем?!
   Мне показалось, что смех был не слишком вымученным. Но в следующую секунду я услышал такое, от чего вполне можно было лишиться дара речи.
   – Мы не знали, что вы у себя, – сказал ассистент. – Мы включили аппаратуру… Понимаете, так получилось: эта чертова «Гвоздика» в соседнем боксе оказалась направленной в вашу сторону…
   – Как вы сказали? «Гвоздика»?! – я, наверно, кричал, хотя почти не слышал своего голоса: в висках штормила кровь.
   – Простите, я по привычке, – смутился ассистент. – Так мы называем про себя ваш К-облучатель. Он чем-то напоминает цветок гвоздики.
   «Это точно. Напоминает», – подумал я, а вслух попросил:
   – Знаете что, ребята, честное слово, мне уже лучше… Хочется немного побыть одному.
   И они ушли, уверенные, что боль не повторится: ведь «эта чертова «Гвоздика» теперь выключена.
   Я остался сидеть в своем любимом кресле, потрясенный неожиданной разгадкой. В сообщении из будущего не было противоречий. Как просто все разрешилось!
   Выходило, что отец прав, называя разговоры о ранней диагностике пустой болтовней.
   Витафагологи любили поговорить о ней, а сами тем временем изыскивали новые средства для утоления боли – тончайшего диагностического средства, которое природа подарила человеку в готовом виде. Люди гибли, и боль была для них по-прежнему врагом номер один. Ее притупляли, утоляли, гасили, снимали, однако при этом никогда не забывали порассуждать о ранней диагностике. Гибли и те, кто больше всех любил о ней разглагольствовать.
   Совершенствовались средства, снижающие общую чувствительность, снимающие боль в суставах, в соматических тканях, в отдельных органах; средства, повышающие общий тонус и настроение, избавляющие от душевных мучений. В борьбе с болью проявилась вся гуманность людей. И она не выдержала, оставила поле сражения, бежала и унесла с собой единственный шанс на достижении ранней диагностики.
   – Теперь с этим покончено! – говорю я, а самому даже не верится. Неужели мой К-облучатель – моя «Гвоздика» – заставит, наконец, очаги витафагии выдавать себя болью? А ведь подобным действием обладает еще ряд известных препаратов, числившихся в списках исследовательского брака. Их уже давно можно было направить на обострение естественной диагностики. Но если бы не сеанс хроносвязи и не упоминание в нем «Гвоздики», вряд ли кому могла прийти в голову чудовищная мысль о необходимости убедить человечество встать на защиту боли.
   Я вдруг подумал, что убеждать уже поздно. Надо делать дело. Мне самому уже ничто не поможет. Но именно потому, что осталось мало времени, надо сделать все, чтобы спасти других.
   И тогда я позвал ребят. Мне надо было себя проверить. Я рассказал им все, умолчав лишь о сеансе хроносвязи. Каждый из ассистентов высказал что-то свое, но смысл был один: «Я думал об этом раньше, но о ранней диагностике так много говорилось, что постепенно я перестал придавать ей значение».
   – Ну что ж, – сказал я себе, – я так же, как и они, думал об этом раньше, но не придал значения. Болезнь, которую мы называли витафагия, и в самом деле только агония. Больным суждено умереть. Остальным мы подарим «Гвоздику».
7
   Человек привыкает ко всему, даже к мысли о близкой смерти. Витафагия по-прежнему живет в каждом и по– прежнему в девяти случаях из десяти сама погибает. В остальных случаях мы теперь успеваем ей в этом помочь.
   Высочайшее напряжение всего человечества, концентрация усилий на самом ответственном направлении сделали свое дело. Произведено необходимое количество К-облучателей, химических и биологических средств для диагностики и подавления ранней витафагии. Развернута глобальная сеть лечебных и диагностических пунктов. Запрещен широкий доступ к анестезирующим средствам.
   Но всем этим уже занимался не я, хотя мне и была оказана честь: я стал почетным членом комитета, руководившего всей кампанией. Почетным – потому, что уже давно не поднимаюсь с постели. Зато получаю самую свежую информацию, а время от времени с помощью средств телесвязи даже участвую в заседаниях комитета.
   Я много думал о сыне. Он вырос на моих глазах. Я с тревогой наблюдал за ним в возрасте, когда все мальчики неожиданно обнаруживают у родителей комплекс злокачественной некомпетентности. Я был счастлив, когда он, наконец, благополучно перешагнул через это, и особенно потом, когда он сам стал отцом.
   Однажды я спросил сына:
   – Как там у вас в физцентре института времени? Хроносвязь наладили?
   – Как всегда, папа, – бодро ответил сын, – готовимся и мечтаем. По нашим расчетам можно ждать контакта уже в этом столетии.
   Мне вдруг стало весело: я все понял.
   – Скажи, парень, что это была за лаборатория, из которой деда твоего увезли в клинику?
   – Какая лаборатория? Это малый демонстрационный салон! Старик, я помню, заказал его на целый день. На вопрос о цели он отделался шуткой:. «Хочу вправить мозги одному эскулапу». Дед был шутник.
   – Это точно, – подтвердил я, не в силах сдержать улыбку.
   Кто-то теплый и нежный прижался к моей руке: пришел двухлетний человек – мой друг, мой внук. Я глядел на него и думал: «А все-таки здорово, что витафагии подставили ножку, в этом есть… такой смысл!»
 
   1973
 

Ёжик[3]

   Рейсовый грузовоз держал курс на Землю. Вся программа полета, заложенная в газообразный «мозг» корабля, выполнялась без участия людей. На борту находился только один человек – пилот-контролер.
   Пер уже не один год работал на автогрузовозах. Отправляясь на самые отдаленные орбитальные станции, он порой месяцами не видел родной планеты. Однако с тех пор, как в жизнь пилота вошла Сольвейг, земное притяжекие обрело для него новый смысл: на Земле он не представлял себе длительного существования без космоса, в полете – жил мечтою о встрече.
   Теперь, когда очередной рейс подходил к концу, волнение его возрастало с каждой минутой. Прижимаясь к прозрачному кристапласту иллюминатора, он готов был поделиться своей радостью с каждой звездочкой, сияющей на лишенном горизонта небе. Пер не представлял себе, как мог жить до встречи с Сольвейг: он стал теперь совсем другим человеком. «Да разве я теперь человек? – смеялся он про себя. – Я – Ёжик!» Иногда он протестовал: «Сольвейг, у меня ведь и прическа в порядке, и характер совсем не колючий. Почему ты все время называешь меня ежом?»
   «Потому что ты – Ёжик», – отвечала она.
 
   Это случилось внезапно. Мерный гул корабельных двигателей, легкое дрожание корпуса, звездная бесконечность за бортом – все было как всегда. Но какое-то смутное чувство беды заставило Пера сделать шаг в сторону пульта. А уже в следующее мгновение страшная сила отбросила его к задней стене рубки. На секунду он потерял сознание, но грохот захлебывающихся тормозных двигателей привел его в чувство, что-то тянуло корабль вперед, сообщая ему возрастающее ускорение. Перегрузка становилась невыносимой. «Только бы додержаться до камеры», – думал Пер. Он полз вдоль гладкой переборки корабля, и каждое движение стоило ему невероятных усилий. В ушах теперь стоял сплошной гул, а перед глазами расплывались радужные круги. Он двигался медленно, почти на ощупь, пока одеревеневшие руки не провалились в люк антиперегрузочной камеры. Пер уже не помнил, как очутился внутри, только почувствовал, что сработала автоматика защитной аппаратуры. Стало легче дышать. Но передышка длилась недолго: даже сквозь шум в ушах пилот услышал невероятный грохот, и новая, еще более мощная волна перегрузки сломила противодействие защитных сил.
   Из липкого тумана забытья выплывало море горькой полыни. Пер ощущал ее терпкий запах, висевший над космодромом. То был запах Земли, напомнивший встречи и расставания с Сольвейг. Бред был полон страха и боли. Мучила мысль, что он никогда больше не увидит любимую. Пер стоял на том самом месте, где они расстались. «Сольвейг! – крикнул он, но не услышал своего голоса. – Сольвейг Сольвейг!». – звал Пер. Предчувствие непоправимой утраты теснило грудь. Он долго метался в бреду и, когда отчаяние достигло предела, услышал вдруг за спиной ее голос: «Привет, Ёжик! Вечно тебе не везет!» Пер хотел оглянуться, но не смог. «Осторожно, Ежик, – донеслось до него. – Так можно свернуть себе шею!» Даже здесь, в этом бредовом видении, Сольвейг подтрунивала над ним. Но Перу было легче уже оттого, что она где-то рядом.
   Потом все исчезло. Он долго падал в какой-то темный колодец, пока не очнулся.
   Перу казалось, что он пришел в себя от внезапно наступившей тишины. Он выбрался из камеры и только тогда окончательно вспомнил все, что произошло.
   Перегрузка исчезла, будто ее никогда и не было. Осталась лишь слабость во всем теле, да боль в ушибленном колене.
   Личный хронометр пилота был разбит при ударе. Сверив показания его застывших стрелок с корабельными часами, Пер определил, что с момента первого толчка на грузовозе прошло всего три часа.
   Тишина стояла оттого, что смолкли двигатели непрерывной коррекции курса.
   Пер опустился в аппаратный отсек и приступил к работе. Двигатели включились сразу же, как только была восстановлена нарушенная при встряске автоблокировка секции управления. Сложнее обстояло дело с навигационным оборудованием: здесь отказала целая группа приборов. Часть блоков удалось заменить однотипной аппаратурой, снятой с других, менее ответственных участков. А там, где невозможны были ни ремонт, ни замена, пришлось заново создавать целую систему косвенного дублирования, не предусмотренную никакими инструкциями.
   Определив по звездам пространственные координаты, Пер убедился, что корабль недалеко ушел от полетной зоны и возвращение на расчетную трассу не займет много времени. Похоже было, что какая-то чудовищная сила, подхватив грузовоз, в течение нескольких часов, словно пушинку, носила его по замкнутому крупу со сравнительно небольшим радиусом. «Гравитационный вихрь!» – эти два страшных слова уже давно вертелись в голове пилота. У него были основания предполагать, что грузовоз на короткое время попал в зону действия блуждающей ветви космического смерча.
   «Да, с космосом шутки плохи!» – качали головами ветераны, когда речь заходила об этом далеко не изученном явлении: встреча корабля с гравитационным вихрем означала верную гибель.
   Однако теперь, когда работа близилась к завершению, Пер имел основание думать, что ему повезло больше других. «Ай да Ёжик! Ай да умница! – говорил он себе, заканчивая монтаж приборов. – Если так пойдет дальше, когда-нибудь ты точно станешь человеком». Невинное бахвальство веселило его, потому что это тоже были слова Сольвейг.
   Жизнь на грузовозе входила в привычное русло. И все было бы хорошо, если бы не досадная погрешность регистратора разности времени. По теории относительности чем ближе скорость полета к скорости распространения света, тем медленнее ход времени на движущемся корабле по сравнению с земным. Но грузовоз не принадлежал к числу быстроходных аппаратов дальнего действия, где отставание времени от земного могло составить в полете несколько лет.
   На автогрузовозах эта разность во времени редко превышала одну неделю. Поэтому легко понять беспокойство пилота, который вдруг обнаружил, что его бортовой регистратор показывает без малого пять лет.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента