Прораб увидел разочарование на лице человека с блокнотом, да еще посланному к нему, как к старожилу. И он постарался сказать определеннее.
— Это было, несомненно, до меня! Почему? Первое: я его не помню, — начал Колосихин, загибая коричневые, сухие пальцы. — Второе: в организационный период, то есть в конце сорок третьего — в начале сорок четвертого, тут работали военные части. А ваш Шувалов военный… Третье: поэтому-то отдел кадров его и не знает. Тогда отдел-то этот только начинался. Ну, теперь ясно — до меня!
Начав, видимо, наугад, Колосихин хотя и путано, но дошел до какой-то определенности.
— Вы обратитесь к Авдею Афанасьевичу Прохорову, — не без участия в голосе сказал он, заметив, что приезжий журналист, а он его принял за такового — погрустнел. — Сейчас канатная фабрика его к себе экономистом перетянула, а у нас он начинал до меня, с самого первого дня. И память хорошая…
Павел заглянул в свой блокнот: да, и Нина Ельникова указала ему на этого Прохорова. Он поблагодарил прораба и по пешеходной полосе, справа от проезжей части плотины, перебираясь через бетонные плашки и арматурное железо, медленно пошел к правому берегу.
Еще зимой Витя прочел в какой-то своей книжке о том, как один наш разведчик во время войны, держа во рту полый камыш, невидимо перешел реку. Плыла по реке камышинка — поди догадайся, что под ней человек… Прочтя, Витя даже засмеялся от удовольствия: так интересно, хитро и так просто!
Но это было не так просто, как казалось в Москве.
Сейчас, в реке, ничего не получалось ни у него, ни у Глебки, сына дяди Севиной соседки по квартире, которого Витя уговорил быть «пловцом-невидимкой». Была река, был камыш во рту, были два умеющих плавать человека, но ничего невидимогоне получалось.
Люди, лежащие на пляже, от нечего делать подавали им советы — надо начинать с глубокого места, другие говорили — с мелкого. Один из лежащих, накинув на плечи коричневую куртку, даже пошел к ним, чтобы что-то показать, но ребята бросились от него влево — ну вот еще, их будут учить!
И они опять пробовали. Пробовали и на разных местах, но не получалось ни на глубоком, ни на мелком. На глубоком — тело тотчас всплывало, а на мелком, чтобы выставить конец камыша над водой, приходилось садиться на корточки под воду и так далеко назад запрокидывать голову, что голова перевешивала тело и камыш, а за ним и «пловцы-невидимки» захлебывались водой.
Фыркая, отплевываясь, протирая глаза, узкоплечий, загорелый до синевы Глебка вдруг схватил Витю за руку.
— Смотри! Смотри! — испуганно воскликнул он, показывая на середину реки.
От середины реки к ним плыл камыш. Это было совершенно так, как Витя видел на рисунке в книжке: еле заметная наклоненная камышинка, точно кто-то из-под воды чуть высунул ружейное дуло. Потом за камышинкой показалось темное, величиной с блюдце пятно, которое тут же приподнялось. Появились из воды мокрые волосы, лоб, черные, сдвинутые у переносицы брови. И вот невидимка вышел весь. Они в нем признали того купальщика в куртке, который недавно подходил к ним.
— Ну, поняли, головы садовые, как надо? — строго спросил появившийся, хлопая длинной камышинкой по воде.
Они ничего еще не поняли, но это было прекрасно!
Человек не отфыркивался, не тер глаза. Нет, спокойно, ровно дыша, прошел под водой, будто по земле. Синий Глебка осторожно коснулся камыша незнакомца. Нет, и камыш был обыкновенный, только подлиннее.
Павеличев, раздумывая, повертел свою зеленую полую трубочку и вручил ее просиявшим ребятам. Рассказав, как держать камыш, как дышать, он с тем же строгим лицом вернулся на берег к своей одежде.
— Какие ребята непонятливые! — сказал он ворчливо, чтобы не подумали, что он сам ходил забавляться с камышом. — Мы, помню, легко это делали.
— Как только вы не забыли всего этого! — отозвался сосед по пляжу — белотелый, полный человек в желтых очках, поднятых на лоб. — Ведь небось с тех пор уж года два-три прошло.
Павеличев посмотрел на его несмеющиеся, слишком уж серьезные глаза.
— Побольше, побольше! — сказал он, поправляя в изголовье сложенную куртку. — Мне уже двадцать лет.
— Грандиозные года!
И сосед, опустив на глаза желтые очки, перевернулся на спину, раскинув по песку белые, полные руки, отвел вбок голову, собираясь, видимо, вздремнуть. Павеличев снял с себя мокрые трусики и, с треском тряхнув их, положил на песок сушиться.
«Что в этом человеке главное?» — подумал Павел, ложась на мохнатое узкое полотенце и смотря на соседа. Будучи кинооператором, он придерживался своего, как ему казалось, способа запечатления: искать в человеке, в пейзаже, в обстановке не эффектного, не красивого и даже не обыкновенного, а той главной приметы, которая выделяла этот объект из ему подобных. Вот в этом соседе главным, конечно, было белое тело. Это легко, само собой напрашивалось: все на пляже загорелые или смуглые, а он как молоко. «Наверное, приехавший», — подумал Павел.
Он перевел взгляд на женский пляж, увидал вдалеке девушку, которая торопливо поднималась от пляжа на берег. Когда она повернула голову, он подумал: «Не Лиза ли это?» Но нет, только похожа. «А у нее в лице главное — добродушие», — вспомнил он Лизу и стал глядеть, как идет по гребню берега эта девушка. Тонкий нос, подбородок… Нет, совсем не похожа! У Лизы добродушие от расставленных глаз, а так-то у нее в лице что-то решительное.
Павеличев, подставляя под солнце спину, опустился на полотенце, положил голову на сложенную куртку и стал думать о том, что он еще ничего не сделал для Лизы.
…Вчера идти на канатную фабрику было уже поздно, сегодня с утра Геннадий Тихонович, руководитель группы, зачем-то решил отсылать в Москву заснятую пленку, а тут скоро обед, надо и на пляж сходить. Ну хорошо, после обеда он отправится к этому Авдею Афанасьевичу. Но что из того? Нет, эффектного «следуйте за мной» не получится. Куда он их приведет? В сорок четвертый год! Приведет и скажет: «Был…» Конечно, это «был» тоже нужно Лизе и ее матери, но это уже не то…
Спину припекало, и Павеличев, перевернувшись, лег навзничь. Еще немножко так — ив воду. Когда переворачивался, заметил около белотелого соседа в желтых очках какого-то нового человека — длиннолицего, белокурого, который, раздевшись и сидя на песке, негромко о чем-то говорил с этим соседом. Бумажный фунтик с вишнями лежал между ними, и они не спеша ели, беря ягоды за бледные стройные веточки. Павеличев усмехнулся: «И этот похож!» Со вчерашнего дня, как он пообещал Лизе помочь в розысках, он невольно вглядывался во всех прохожих и — странное дело — то в одном, то в другом находил что-то общее с тем портретом, который Лиза показывала еще в вагоне. Одного даже остановил: «Простите, вы не товарищ Шувалов?»
Лицо состроил официальное, озабоченное, но, чувствует, было глупо.
— …нет, для нашего времени это редкий, непонятный человек, — говорил длиннолицый, собирая вишневые косточки в кулак. — Весь в бумагах, в архивной пыли. А попробуй удивиться — он тебе ответит: «Я же ведь историко-архивный факультет окончил!» Надо же уметь выбрать такой факультет!
— Если любить эту работу, то почему же не выбрать? — отозвался сосед в желтых очках. — Надо же кому-то и архивами заниматься. Это ведь большое дело! Есть хорошие стихи: «Молчат гробницы, мумии и кости. Лишь слову жизнь дана. Из тьмы веков на мировом погосте звучат лишь письмена…» — Он потянулся за вишней. — В хорошем архиве письмена действительно звучат. В сорок седьмом году перебираю материалы по истории одной дивизии, которая, кстати сказать, от Завьяловска фашистов дальше гнала, и вдруг вижу писарской, с завитушками почерк. Описывается ночной налет эсэсовских автоматчиков на штаб батальона. Как раз то, что мне нужно было! Никто до этого рассказать не мог. Такой случай, что, кроме писаря, никого в живых не осталось…
Слушая это, Павел живым воображением вдруг увидел ночь, горстку людей, отчаянно отбивающихся от автоматчиков, и какого-то человека, залезшего куда-то под табуретку, под стол, — одни только подошвы видны.
— Почему же он уцелел? — с пренебрежением спросил Павеличев. — Спрятался?
Этот писарь, под табуреткой, созданный его воображением, был так гнусен ему, что он не заметил, как неделикатно вмешался в чужой разговор, да и грубовато еще.
Сосед не спеша поднял желтые очки на лоб и полуобернулся к Павеличеву, прижав полный подбородок к голому покатому плечу.
— Это вы, дорогуша, литературы о писарях начитались, — сказал он не сразу и, видимо, неохотно. — Почерк с завитушками, лицо в прыщах, глуповат и трусоват… Было, но прошло. Только завитушки остались, да и то, если на машинке перепечатано, не заметно.
И, видимо, считая, что одной нравоучительности достаточно для человека, который недавно еще забавлялся на реке с камышом, он снова обратился к светловолосому своему собеседнику, но первую фразу произнес громко, чтобы и этот «камышник» слышал:
— Родионов сражался в первых рядах, раненые рассказывали, и это его счастье, что он уцелел… Так вот, говорю, подробно, обстоятельно Родионов описал, как каждый работник штаба сражался и погиб. Это для меня была находка!
Он добрал последние вишни, и бумажный фунтик, пустой теперь и легкий, покатился под ветром к реке. Длиннолицый хотел что-то сказать, но белотелый сосед недовольным голосом стал говорить о каком-то другом, уже небрежном архиве:
— Представляете! Клички собак, которые участвовали в одном деле, известны, запечатлены, так сказать, для истории: Нельма, Пират, Веста, Горошек, — а о человеке известна только одна его фраза: «У кого дети — уйдите!..» Фраза знаменательная, но этого мало.
— Все это так, — ероша светлые волосы, быстро вставил его собеседник, которому, видимо, не терпелось продолжить разговор о каком-то общем их знакомом, — но, занимаясь архивами, нельзя же божьего света, жизни не видеть! А он весь там, в пыли. Книги читает только пожелтевшие. Очень уважает свечи. Трамвай не признает…
Тут его окликнул с берега какой-то коренастый человек в синем рабочем комбинезоне. Ведя впереди себя велосипед, он, подпрыгивая, спускался к реке. Длиннолицый тотчас поднялся, захватил в руки одежду и пошел вдоль воды к вновь прибывшему. Когда он повернулся, было видно, что левое ухо у него сморщено, словно завязано в узелок, и от него идет к шее темный рубец.
Павел снова перевернулся на спину, но, взглянув на часы, лежащие поверх куртки, вспомнил о канатной фабрике, стряхнул с колен песок и пошел купаться.
Солнце стояло за спиной, резко освещая на том берегу белые коттеджи поселка, блестя в стеклянных рамах парников, видневшихся слева от домов, пронизывая светом липовую аллею, идущую между коттеджами и рекой. Маленький «Москвич» бесшумно мчался по аллее, и тень от лип так часто и равномерно мелькала на машине, что нельзя было определить, какого она цвета.
Доплыв кролем до середины реки, Павел лег на спину и повернул обратно. Над ним стояло одинокое, какое-то крестообразное облако, словно белый трефовый туз. Следя за ним, Павел улыбнулся, представив, что облако, будто передразнивая его, тоже плывет на спине… Почувствовав приближение берега, он опустил ноги, и действительно было уже дно. Выходить не хотелось. Он пошлепал рукой по воде, взбурлил ее. Вода как вода, а ведь вот недавно, минуту назад, она навалилась, напряглась и, пройдя через турбины, дала ток. А сейчас снова как самая обыкновенная — пей, купайся, лови рыбу…
Павлу было видно, как те двое, длиннолицый и его приземистый приятель с велосипедом, уже выкупались и теперь одевались на берегу. На приземистом была надета военная форма, и он сейчас влезал в свой синий комбинезон. Павеличев увидел, что на спине его комбинезон испачкан чем-то белым — известкой или цементом.
«Постой! Постой! — Павел подергал мокрой рукой нос. — Есть же ведь еще военная часть. И этот оттуда!» Он только сейчас вспомнил, что стройке, по рассказам местных работников, уже не первые лето и осень кое в чем помогают саперы, находящиеся в лагере за правобережным поселком — вон там, за стеклами парников. Они, как непостоянные, временные работники, конечно, в отделе кадров не числятся, и потому эта Ельникова не могла сказать ни Лизиной матери, ни ему… И поэтому-то его и в адресном бюро нет! «Постой! Это что же? — Павел почувствовал какой-то озноб на спине. — Ведь это что же? Шувалов, может быть, тут, среди военных, живой, настоящий… Саперы — ведь это инженерные войска… И Лиза говорила: был в инженерных…» И сразу вернулся к прежней отчаянной мечте-удаче: не канатная фабрика с Авдеем Афанасьевичем, с его «был такой», а идет он вон туда, за липовую аллею, — за парники, а потом к Лизе, к матери ее: «Следуйте за мной…»
Он вылез из воды и, по коричневой куртке найдя свое место, быстро подошел к нему. Но не потянулся за полотенцем, не лег — стоял, поглаживая мокрое плечо, смотря на гребень берега, за которым скрылись те двое.
«Да, теперь может получиться, — думал он, — что Лиза права: если отец за какой-то работой на плотине был снят в военной форме с погонами, это еще не значило, что его снимали во время войны…»
— Ну, как вода? — мельком взглянув, спросил сосед.
Он лежал на животе, с поднятыми на лоб желтыми очками и тонким карандашом что-то записывал в маленькую толстенькую книжицу в синем переплете.
— Вода?.. Вода теплая, — не сразу отозвался Павел и, словно очнувшись, потянулся за полотенцем. — Теплая вода…
Сосед посопел носом и продолжал писать, держа карандаш вертикально. На его макушке из-под черных волос проглядывала загорелая лысина. Большая белая спина была обожжена солнцем, но он, видимо, еще не заметил этого.
— Вы, наверное, должны знать, — сказал он, не отрываясь от своих записей, — как называются щиты на плотине, которые регулируют уровень верхней воды. Ну, этого, как тут говорят, верхнего бьефа.
— Щиты Стоннея?
— Верно, верно! Стоннея!.. Молодец, дядя!
Зашнуровывая белые парусиновые туфли, Павеличев покосился на собеседника, ожидая, когда он кончит писать. Но тот не кончал.
— А откуда вы решили, — несмело спросил Павел, — что я должен это знать?
— Кинооператоры обычно все видимое знают, — буркнул сосед и, посопев носом, добавил: — А то ведь потом спросят его: «Что это, милый, ты тут наснял?» И, видимо почувствовав новое удивление Павеличева, повернул к нему полное, с близорукими глазами лицо. — Ну, это легко догадаться, — сказал он, улыбаясь и кивая на куртку. — Только в одежде молодых кинооператоров можно встретить что-нибудь неожиданное… Ну вот, например, этот квадратный большой карман. А во-вторых, я вас, кажется, где-то тут видел на съемке… по-моему, на плотине. На вас тогда были голубые брюки.
— Темно-голубые, почти синие… обычные, — хмуро поправил Павеличев.
— Да вы не обижайтесь! В каждой профессии есть свои странности! — Помедлив, решив, видимо, задобрить юношу, сосед перевернул страничку в своей книжице. — Наш брат, например, любит записывать всякие мелочи, которые, может, даже не пригодятся ему… Ну вот: «На нулевом бычке плотины, — прочел он, — висит мемориальная, пока деревянная, доска с именами солдат Зайченко и Бутузова, которые в 1944 году, перерезав в этом месте немецкий кабель, спасли плотину от грандиозного взрыва…» Или вот: «У начальника строительства, тяжелого, грузного мужчины, ловкие, быстрые, по-женски хлопотливые руки…»
— Если это у нашего начальника, — сказал Павеличев, почему-то делая серьезное лицо, — то верно замечено.
— Какая прелесть! — пробурчал сосед. — Приехал человек на стройку на три дня — и начальник уже «наш». Люблю таких! — Он не торопясь полистал страницы книжицы назад и, что-то найдя там в записях, гмыкнул. — Или вот из давнишних впечатлений… Ну вот, например: «Студент стриг ногти на ногах, не снимая носков…» Представляете, какие носки…
Павел слушал, ему было приятно, что пожилой человек, вероятно журналист, который до этого разговаривал с ним снисходительно, сейчас читает ему, как равному. Но книжица была толстая, а надо еще в гостиницу, быстро пообедать — и туда, за парники, в лагерь…
Однако, полистав еще свои записи, сосед закрыл книжицу, положил на песок. Тяжело перевернулся на спину и, встретив глазами солнце, опустил со лба желтые очки. На лице его сохранялось оживление, и Павеличев почувствовал, что надо что-то сказать или спросить: «Какая ваша профессия?», или как-то иначе ответить на прочитанное.
— Вы еще и архивами занимаетесь? — спросил он, вспомнив недавний его тут разговор с длиннолицым.
— Нет, не занимаюсь… — Сосед недоуменно повернул голову. — Ах, вы об этом: «У кого дети…» — он кивнул на то место, где сидел его знакомый, с которым он разговаривал об архивах. — Это так, случай, пришлось…
И вдруг озабоченно приподнялся на локте, оглянулся.
— Он совсем ушел?
— Наверное, совсем. Когда я купался, он поднялся на берег.
— Черт ее… эту рассеянность! Ну конечно, совсем ушел, у него же обеденный перерыв был. А мне завтра наутро надо у него пропуск в лабораторию! — Он посмотрел на часы, которые лежали на его соломенной кепке. — Э-э, милые мои, и грузовик уже ждет! И позвонить в лабораторию неоткуда будет…
Он стал быстро одеваться. На лице его появилось озабоченное выражение — видимо, он прикидывал в уме, как поступить.
— Так я могу позвонить ему, — сказал Павеличев, надевая куртку с квадратным карманом и испытывая некое смущение после недавних слов о необычности. — Приеду сейчас в гостиницу и позвоню.
— Дорогой мой! — под желтыми стеклами глаза соседа просияли. — Это замечательно! Именно из гостиницы лучше всего и дозвониться! — Он тотчас вырвал чистый листок из, книжки, быстро — написал на нем несколько строк и передал его Павеличеву. — Если его самого не будет, то тогда секретарша заказ на пропуск примет… Ну, большое вам спасибо! Я всегда знал, что с кинооператорами не пропадешь!
Он торопливо и весело дошнуровывал ботинок.
Они вместе поднялись на берег, дошли до первой улицы, на углу которой, около булочной, стоял пыльный грузовик с надписью: «Совхоз «Вешний луч».
— Вот она, таратайка! — сказал новый знакомый Павеличева, подходя к кабине и кому-то там улыбаясь. — Не опоздал, не опоздал! Ровно три тридцать. — Он открыл дверцу, обернулся к Павеличеву и приподнял соломенную кепку. — Очень буду надеяться!
Машина отъехала. Павел, перебежав дорогу, вскочил в кузов, как тут все делали, первого встречного грузовика, направлявшегося на правый берег, и, задетый любопытством — кто же этот человек? — стоя вынул из кармана куртки его записку. Буквы стали прыгать — машина шла по булыжной мостовой, — и Павеличев, присев на неизбежное в каждом кузове запасное колесо, прочел:
«Позв. т. Шувалову (37–00, доб. 191) и на 10 ч. утра зак. пропуск, на имя Никодимцева И. Л.»
Он продолжал смотреть на записку, уже не видя ее. В дальней стороне кузова, как огромная скомканная бумага, лежал брезент. На несмятом углу его протянулась темная, вероятно от масла, полоса. Как тот рубец от уха к шее…
Растерянно улыбаясь, Павел опять вернулся к записке. Да, конечно, имя Никодимцева он встречал под газетными очерками, но что значила эта фамилия в сравнении с первой! «И вот рядом был!..»
Глава пятая
У ЛИЗЫ — ТОЖЕ НОВОЕ
У Софьи Васильевны и у Лизы в тот день тоже было что-то новое.
Природа всяких поисков такова: сперва ничего, потом человек идет не в том направлении, затем уже где-то начинает брезжить… Как у геологов: сперва просто земля, потом пробное бурение, которое напрасным не назовешь, и уже затем настоящее место. Если бы не было этого процесса, не было бы в языке и слова «поиск», люди бы шли по прямой линии и сразу брали бы то, что им нужно.
…Когда Лиза вошла в комнату, Софья Васильевна сидела за столом, обложенная книгами, и писала в толстой клеенчатой тетради. Журналы «Литература в школе» в голубых обложках стопкой лежали на диване.
Лиза всегда удивлялась материнским занятиям: «Все знает, восемнадцать лет преподает одно и то же, а все готовится».
— Теперь я догадываюсь, отчего рыжий чемодан был тяжелый. — Лиза кивнула на книги и журналы. — Ты это все с собой притащила! Не понимаю: программа старая, а ты готовишься!
— Программа старая, а жизнь каждый год новая. — Софья Васильевна писала, не оборачиваясь. — Кажется, уж о Пушкине все известно, а вот вышла новая книга о декабристах. О Маяковском в этом году три книги… Ты чего? — спросила она, заметив соломенную шляпу в руках дочери.
— Я хочу к диспетчеру сама сходить. Представляешь, вдруг он знает, а мы тут сидим…
Софье Васильевне посоветовали обратиться к главному диспетчеру строительства, который здесь работает только три года, но живет давно, знает город, людей.
— Нет, пойду я! — твердо сказала Софья Васильевна. — Да и рано еще, надо к четырем. Ты лучше почитай. Тебе за лето столько книг по литературе надо прочесть! Как начнется учебный год, Константин Иванович сразу спросит.
— Читаю…
Со шляпой в руках, Лиза присела на край стула и посмотрела в окно. Напротив, через дорогу, стоял зеленый, косо освещенный солнцем забор, и глянцевитые листья груш свешивались над ним.
— Мама, ты тоже считаешь, что Наташа Ростова — это положительный герой? — вдруг спросила она.
Софья Васильевна, выпустив из руки карандаш, быстро повернулась на стуле.
— Ты что? — Она помедлила. — Ну конечно…
— Нет, по правде? А то v нас Константин Иванович говорит: вот этот положительный и вот этот тоже положительный. А начинаешь читать — это просто скучные, нудные люди. Только рассуждают…
— Ну, про Наташу этого не скажешь!
— Да я и не говорю! Нет, про Натащу другое. — Лиза села поудобнее на стул и положила шляпу на колени. — Вот говорят: добра, отзывчива, верна, благородна. А к кому это все направлено? Да только к дому, к родным. Это нехитро! Это и я могу… А вот для других-то что? Только одно и сделала, приказала с подвод свои чемоданы и узлы свалить и положить раненых. Это, конечно, хорошо, но мало.
Софья Васильевна, ссылаясь на другое время и другие интересы, объяснила, как надо относиться к литературным героям прошлого. Но, когда Лиза ушла к себе, у Софьи Васильевны возникли, как это часто бывает, мысли более убедительные. Однако, развивая их и как бы про себя еще более убеждая Лизу, она невольно подумала: «А все-таки в этом Лизином «а для других что?» есть что-то такое…»
Лиза, видимо, томилась без дела и вскоре вернулась с бумагой в руках. Это было последнее письмо отца, хорошо известное им обеим.
— Что это за «мелкая работа» могла быть у папы? — спросила она, будто прочла там что-то новое.
Припомнив письмо — о чем Лиза может спрашивать? — Софья Васильевна сказала, что отец был заместителем командира и, возможно, надо было какой-нибудь отчет или таблицу составить.
— Да, но почему получается, что капитан жадный?
— Откуда жадный? Слушай, ты мне заниматься не даешь. Я хотела до диспетчера окончить…
Софья Васильевна все же протянула руку за письмом, и Лиза показала, с какого места надо читать. Пошли знакомые строки:
«…разбил очки, а запасные забыл дома. Завтра мне предстоит очень мелкая работа, и без очков просто (тут одно слово было зачеркнуто) беда. Да не только для меня… Хочу сейчас съездить в штаб, к одному капитану, у которого стекла, кажется, моего размера, — может быть, даст на завтра. Должен дать. Кроме того, один дядя — добрая душа — тоже взялся мне их отыскать…»
— Ну, почему же капитан жадный? — Софья Васильевна подняла глаза от письма.
— Как ты не понимаешь! — Лиза и сама чувствовала, что ее трудно понять.
— Папа так уверенно пишет, что капитан должен дать. Ну, понимаешь, будто дело такое важное, что даже жадный человек должен расщедриться…
Никакого «жадного» Софья Васильевна в письме не нашла, но подумала о другом: «Странно, что так много об очках! И у капитана будет просить, и еще какой-то человек достает… Видно, что он о них только и думает… Да, пожалуй, это не отчет». В подробностях об очках она вдруг почувствовала что-то тревожное, и ей было удивительно, что, столько раз читая это место в письме, она раньше ничего не замечала.
— Впрочем, у него это бывало, — сказала она, отвечая на свои мысли. — Что-нибудь понадобится, так сейчас же вынь да положь.
Лиза хотя и почувствовала, что «мелкая работа» — это не отчет, но ничего тревожного в этом не увидела. Она увидела другое, о чем и раньше думала: отцу без семьи, наверное, было тяжело, бесприютно. Даже вот какие-то разбитые очки его волновали, беспокоили — поэтому он так много, по-домашнему и пишет о них…
Лиза вышла на кухню, чуть сдвинула там крышку над кипящим супом и, постояв, вернулась к матери. Села на диван, заметив рядом свою шляпу, посмотрела на часы: не пора ли к диспетчеру? Софья Васильевна почувствовала ее взгляд, обернулась, и они, поняв друг друга, заговорили об отце.
— Ты все, мама, «был» да «был»! — сказала Лиза в середине разговора.
Софья Васильевна отодвинула голубые журналы — нет уж, не заниматься! — и, тяжело ступая, перешла на диван.
— Я тебе скажу так, — сказала она, строго и грустно смотря перед собой. — Толстой возмущался «Королем Лиром». Он не мог и не хотел понять, почему старик внезапно усомнился в дочери, которая все время жила рядом с ним. Которую он знал!.. Это на самом деле странно. Я Толстого понимаю. Вот представь — о тебе говорят какую-нибудь чепуху, а я уши развесила и верю! Ведь я-то тебя знаю… Вот ты строишь предположения, что отец жив и из-за какого-то ранения не показывается. Но для меня это уже пройденное. После сорок четвертого года соседки нашептывали: «Для вас он «без вести», а где-то, может, в полной известности!» И на примеры ссылались… Кто подобрее из этих тетей был, те о непоправимом ранении говорили… Нет, — Софья Васильевна встала, подошла опять к голубым обложкам, переложила их с места на место, — нет, я не верила ни первому, ни второму. А если бы было и третье, то и третьему не поверила бы… Ведь я же его знала.