Фарли Моуэт


Собака, которая не хотела быть просто собакой




Появление Матта


   В тот августовский день 1929 года гнетущая мгла окутала город Саскатун. По часам было близко к полудню, по солнцу… но густая пыль спрятала солнце. Взрыхленная в новых пустынях Юго-Запада и высоко поднятая осенними ветрами, оскверненная человеком почва прерий двигалась на север, и небо темнело.
   В нашем маленьком домике на окраине маме пришлось включить электричество, затем она вернулась к приготовлению завтрака для папы и для меня.
   Папа еще не пришел с работы, а я – из школы. Мама была наедине с этим мрачным днем.
   Звук дверного колокольчика вызвал ее из кухни в холл. Она приоткрыла входную дверь всего на несколько дюймов, как будто опасаясь, что грозное небо сметет ее и ворвется в дом.
   В наружности человека, который с виноватым видом стоял на крыльце, не было ничего угрожающего. Маленький мальчик, лет десяти, переминался с ноги на ногу по щиколотку в сером песке, который бесшумно сыпался на город день и ночь. Мальчик держал перед собой плетеную корзинку; когда дверь открылась, он протянул корзинку маме и проговорил голосом, хриплым от пыли и от страха получить отказ:
   – Миссус, – спросил он неуверенно, – не подкинуть ли вам утку?
   В его словах мама услышала отголосок грубоватой шутки, которая не сходила с уст остряков еще времен ее юности, и мама растерялась. Но это не помешало ей заглянуть в корзинку, где она, к своему изумлению, обнаружила трех тощих утят с раскрытыми от жары клювиками и затиснутого между ними невзрачного, грязного щенка.
   Мама умилилась, в ней шевельнулось сострадание, но она, конечно, не собиралась ухватиться за эту утку.
   – Пожалуй, нет, – сказала она с мягкой улыбкой. – Почему ты их продаешь?
   Мальчик набрался смелости и улыбнулся в ответ.
   – Приходится, – сказал он. – Болото по дороге на ферму высохло. Больших мы съели, а эти маленькие – есть нечего. Я продал несколько штук в трактирчик, китайцам. Не желаете ли остальных, госпожа? Они дешевые: всего лишь по десять центов.
   – Извини, – ответила мама. – Мне негде держать уток. А собачка у тебя откуда?
   Мальчик пожал плечами.
   – Эта-то? – сказал он равнодушно. – Да так, случайно. Думаю, что ее вышвырнули из автомобиля прямо у наших ворот. Ношу с собой на всякий случай. Собаку ведь не продашь.
   Его лицо оживилось, – видно, в голову пришла идея.
   – Послушайте, госпожа, вам ведь нужна собачка. Я вам ее за пять центов уступлю. Вот и сбережете пятицентовик.
   Мама колебалась. Затем почти непроизвольно ее рука потянулась к корзинке. Щенок изнемогал от жажды, и протянутые пальцы, должно быть, показались ему спасительным источником, посланным прямо с небес. Он торопливо и неуклюже перевалился через утят и стал сосать пальцы.
   Мальчик быстро оцепил положение вещей и воспользовался им.
   – Видите, вы нравитесь ему. Он ваш всего за четыре цента!



* * *


   Меньше месяца прошло с тех пор, как мои родители и я переселились из изумрудно зеленого уголка Южного Онтарио в сухие, укутанные пылью прерии.
   Для окружающих это представлялось отчаянной авантюрой, так как даже на Востоке начиналась трудная пора, а на Западе тяжелые времена – периоды засухи и неурожая – стали уже привычными. Я не знаю, какие соображения побудили моего папу променять спокойную жизнь чиновника в Уиндзоре на весьма неустойчивое будущее библиотекаря в Саскатуне. Возможно, что его неудержимо поманило само название: Саскатун в Саскачеване. Может быть, он просто устал от неподвижности и провинциальной лености ума, особенно давившей в те годы. Во всяком случае осенью 1928 года он принял решение, и остальные члены семьи дали согласие: я – с легким сердцем и в радостном ожидании новизны, мама – очень сдержанно и не без мрачных пророчеств.
   Папа провел ту зиму в постройке «каравана» – жилого автоприцепа, которому предназначалось везти нас на Запад. Для меня эта зима была долгой. Но воскресеньям я бежал к папе под навес, где мы усердно работали молотками и пилами, а прицеп обретал форму. Форма его была необычной. Папа мой был в дуто моряком и располагал весьма скудным опытом проектирования сухопутных транспортных средств. Действительно, наш автоприцеп представлял собой некое сооружение, похожее на лодку, неуклюже взгромоздившееся на четыре тонкие колеса старого автомобильного шасси от модели «Т»[1] корявый и кривой, он не внушал доверия. Его боковые стенки возносились над рамой вертикально на целых семь футов до слегка сводчатой палубы, которую мы никогда не называли крышей. Прицеп был огромным, массивным и этим подчеркивал малые размеры бедного Эрдли – нашего «форда» модели «А»[2] с открывающимся верхом – так же, как громоздкий плавучий кран уменьшает размеры буксира, который тянет его.
   Время от времени под навес заходили папины друзья полюбоваться нашими успехами. Они никогда не говорили много, но, уходя, долго задумчиво качали головами.
   Я понимал, что наш прицеп не блистает красотой, но он был безусловно удобным. Мой папа, оригинальный строитель, оснастил каюту автоприцепа всевозможным мореходным комфортом. К нашим услугам был камбуз с примусом на шарнире – шарнир не давал ему наклоняться при качке, – лампы, тоже подвешенные па шарнирах, множество запирающихся шкафчиков, хранилище для карт, на передней переборке – хронометр системы Сэт-Томас, две роскошные койки для моих родителей и подвесная койка для меня. Посуда, наши многочисленные книги и прочие вещи аккуратно и надежно укладывались в специально оборудованные шкафы так, что даже в самую бурную погоду они не блуждали по прицепу.
   Хорошо, что мой папа постарался подготовить прицеп изнутри для самого бурного плавания. Потому что, как только мы двинулись на Запад, обнаружилось, что наше судно на колесах, по меткому выражению моряков, весьма-таки валкое. Высокий и узкий, а в целом просто громадный, наш прицеп оказался добычей любого ветра. Когда бриз[3] дул на него сбоку, прицеп сильно раскачивало и он тяжеловесно заезжал на встречную полосу дороги, увлекая туда же и беднягу Эрдли. Лобовой ветер заставлял папу включать вторую скорость, но даже и тогда, чтобы тащить дальше своего норовистого подопечного автомобилю приходилось чудовищно напрягаться и бешено плевать паром. Ветер в корму был не слаще: тогда махина прицепа старалась обогнать маленький автомобиль, а если это не удавалось, толкала Эрдли вперед со скоростью, от которой холодело мамино сердце.
   В общем, для восьмилетнего мальчика это путешествие было незабываемым. По желанию я мог ехать на тряском сиденье Эрдли, где тут же становился нилотом-стрелком истребителя «Кэмел»[4]; или я мог ехать в самом прицепе и вести свою замечательную ракету в далекий космос. Я предпочитал прицеп. Здесь я погружался в особый мир, мир для отважных. Моя складная койка находилась высоко у заднего иллюминатора. Я лежал в ней надежно пристегнутый для защиты от отрицательного воздействия силы тяжести и ураганных ветров и мог направлять свой космический корабль в вечной пустоте к дальним планетам, известным одному мне под названиями Огайо, Миннесота, Висконсин, Мичиган и Северная Дакота.
   Когда мы снова въехали в Канаду вблизи маленького городка Эстеван, мне уже ни к чему было напрягать свое воображение, создавая в нем инопланетные ландшафты. Запустение юго-восточной части Саскачевана было потрясающим и при этом до ужаса космическим. Пылевые бури поработали здесь много лет и оставили после себя зарождающуюся пустыню. Там и сям белели остовы покинутых строений; они стояли памятниками погибшим надеждам, а отполированное ветрами дерево покосившихся изгородей торчало из наносов бесплодной пыли, которые поглощали следы человеческого труда.
   Мы все были подавлены. Хотя папа упорно старался разуверить нас, говоря, что дальше будет лучше и лучше, так как мы двигаемся на север, но я не могу припомнить сколько-нибудь заметных перемен в этом лунном ландшафте. Мы пересекали опаленные солнцем просторы, пораженные засухой поля, проезжали через бесконечное множество мелких деревушек, находящихся на последней стадии исчезновения.
   К тому времени, как мы достигли Саскатуна, мама уже не скрывала своего возмущения и даже папа был несколько обескуражен. Но я был в том возрасте, когда человек не способен оставаться долго в мрачном настроении. Я понимал только одно: что эта страна не укладывается в моем воображении; здесь открываются неограниченные возможности для совершенно непредвиденных приключений. Меня приводили в восхищение покрытые трещинами белесые блюдца высохших болот, пыльные куны тополей, которые по какой-то непонятной причине назывались утесами, и беспредельный горизонт. Я хорошо запомнил слова одного старика, у фермы которого мы остановились, чтобы попросить воды для горячего радиатора Эрдли.
   – Она плоская, мальчик, – сказал он мне. – Зта страна такая плоская, что если ты встанешь на кочку у норки гофера[5], то сможешь увидеть землю почти до самого Китая.
   Я поверил ему и продолжаю верить, вопреки мнению географов, так как на тех необъятных равнинах нет предела человеческому взору.
   Бесчисленные маленькие гоферы вызывали у меня острый интерес, так же как и горькая на вкус вода из редких непересохших колодцев, крупные парящие тела ястребов, которые взлетали со столбов придорожных изгородей, и вечерний плач койотов, от которого по спине бежали мурашки. Даже Саскатун, когда мы его наконец нашли, разомлевший в бессильной безнадежности у реки, в ту пору превратившейся в ручеек, казалось, готов был одарить приключениями. Город, основанный не более чем тридцать лет тому назад как маленький аванпост религиозной секты, проповедующей трезвенность, он перерос эти первоначально задуманные рамки и стал городом в тридцать тысяч жителей, приютившим религии и обычаи половины стран западного мира. Многие из этих религий поражали своими названиями и были полны таинственности для мальчика из степенной англосаксонской провинции Онтарио.
   Папа снял для нас дом в северной части города. В этой построенной на скорую руку коробке летом бывало нестерпимо жарко, как в печи крематория, а зимой – холодно, как на зимовке во льдах Арктики.
   Мне же дом, ставший моим жилищем, казался замечательным, так как находился у самой границы города, а Саскатун, который вознесся над поверхностью равнины совсем недавно, не имел еще предместий. Надо было только сойти с трамвая в конце последнего ряда домов, чтобы оказаться в нетронутой прерии, где меня сразу охватывало неведомое мне до сих пор ощущение пространства и времени, а я мог вступать в этот необыкновенный мир не только по субботам, но и в любое время дня после занятий в школе.
   Если в новой жизни в Саскатуне нам чего-то и не хватало, так это собаки. Всю мою жизнь мы владели разными собаками (или, точнее сказать, они владели нами). Еще младенцем меня охраняла шотландская овчарка – колли Сэппер, которую злой сосед обварил кипятком и она от боли взбесилась. Но в течение последующих восьми лет в доме всегда жили другие собаки. Это продолжалось до тех пор, пока мы не переселились на Запад. Здесь мы оказались без собаки. Для мальчика отсутствие собаки лишало прерии половины их очарования.
   Я начал уговаривать родителей завести собаку сразу же после приезда и нашел в папе горячего союзника, хотя собака была нужна ему для одного дела, а мне совсем для другого.
   В течение многих лет он жадно впитывал в себя живописные охотничьи истории моего двоюродного дедушки Фрэнка, поселившегося в провинции Альберта в 1900 году. Фрэнк был прирожденным охотником, и в большинстве его рассказов изображалась изумительная охота, которую можно вести только на западных равнинах. Еще до того, как мы прочно обосновались в Саскатуне, папа решил проверить на практике эти чудесные истории. Он купил отличный английский дробовик, охотничью куртку, много патронов, брошюру «Закон об охоте в Саскачеване» и руководство по стрельбе из охотничьего ружья дробью. Оставался один обязательный пункт: охотничья собака.
   Как-то вечером он вернулся из библиотеки, ведя на поводке некое животное по имени Кронпринц Неутомимый. Животное было ростом с обеденный стол и, насколько мы с мамой могли судить, состояло в основном из лап и языка. Папу покоробила наша неуместная веселость, и он заносчиво сообщил нам, что Кронпринц – ирландский сеттер, выращенный в питомнике, натасканный на дичь и вообще собака, которая может порадовать сердце любого знатока. Мы с мамой остались равнодушными. Может быть, сеттер и был чистокровным, и обладал бесчисленным множеством кубков и лент, но, по-моему, он выглядел совершенно бесполезным животным, наделенным лишь одним подкупающим качеством: меня приводили в восторг его бесконечные слюни. Я никогда не думал, что пес может пускать столько слюней, как это делал Кронпринц. Он не пускал слюни только тогда, когда шлепал к кухонной раковине, чтобы снова налакаться воды. Куда бы он ни шел, позади оставался мокрый и липкий след. Пожалуй, кроме слюней, в нем не было больше ничего примечательного, потому что он был просто глуп.
   Мама, может быть, и не заметила бы его явных недостатков, если бы не цена сеттера. На цену она не могла не обратить внимания, так как хозяин просил двести долларов, а потратить такую сумму на собаку нам было так же невозможно, как купить роскошный «кадиллак»[6]. Кронпринца увели на следующее утро, но папа не был обескуражен, и стало ясно, что это не последняя попытка ввести в дом собаку.
   Мои родители были достаточно давно женаты, чтобы достигнуть того тонкого равновесия сил, которое только и позволяет супругам понимать друг друга. Они оба отлично владели неуловимой тактикой семейной дипломатии, но мама была чуть-чуть более гибкой.
   Она поняла, что появление собаки теперь неизбежно, и, когда в тот пыльный августовский день случай привел к нашей двери «мальчика, подбросившего утку», как мы его потом называли, мама показала свой характер, вырвав инициативу прямо из папиных рук. Покупая щенка у «мальчика, подбросившего утку», она не только предупреждала покупку дорогой собаки, угодной моему папе, но еще экономила шесть центов звонкой монетой. Мама никогда не упускала случая сделать выгодную покупку.
   Когда я пришел из школы, эту покупку уже приютили на кухне в картонном ящике из-под мыла. Пес выглядел довольно сомнительным приобретением даже за полцента. Маленький, тощий, весь в засохших коровьих лепешках, он близоруко таращился на меня. Но когда я опустился возле него на колени и протянул к нему руку, он приподнялся и щенячьи зубки вцепились в большой палец с таким блаженством, что все сомнения испарились. Я понял, что мы поладим… Реакция папы была другой.
   Он вернулся домой в шесть часов и еще с порога начал рассыпаться в похвалах спаниелю, которого только что видел. Сперва он не расслышал маминых слов о том, что у нас уже есть собака, а двух было бы многовато, а когда наконец заметил щенка, то возмутился; но ловушка была хорошо расставлена, и не успел он прийти в себя, как мама начала атаку.
   – Дорогой, разве это не п р е л е с т ь? – спросила она ласково. – И так дешево. Знаешь ли, я фактически сэкономила тебе сто девяносто девять долларов и девяносто шесть центов. Достаточно, чтобы уплатить за все твое снаряжение и за то д о р о г о е новое ружье, которое ты приобрел.
   Папа не сдавался. Пренебрежительно указал на щенка и, взвизгнув от раздражения, ответил:
   – Но, черт побери, эта, эта штука – н е о х о т н и ч ь я собака!
   У мамы и тут был готов ответ.
   – Откуда ты знаешь, дорогой, – спросила она мягко, – если ты еще не испытал животное?
   Что тут можно было возразить? Кто мог догадаться, что из этого щенка вырастет или какова была его родословная?
   Папа обратился за поддержкой ко мне, но я отвел глаза. Он понял, что его перехитрили.
   Папа воспринял поражение со всем присущим ему мужеством. Я и сейчас отчетливо, с благодарностью вспоминаю слова, сказанные им три дня спустя своим друзьям, которые зашли к нам вечерком пропустить по стаканчику. Щенок, относительно чистый и уже начинающий понемногу становиться упитанным, был показан гостям.
   – Пса привезли из-за границы, – объяснил папа голосом, не вызывающим сомнения. – Я полагаю, что здесь, на Западе, он единственный экземпляр своей породы: охотничья поисковая принца Альберта. Изумительная порода для охоты на равнине.
   Не желая признаться в своем невежестве, гости сделали вид, будто что-то припоминают.
   – Как его зовут? – спросил один из мужчин.
   Тут вмешался я. Папа еще не придумал ответа, и я его опередил.
   – Я зову его Матт, – выпалил я. Молниеносный взгляд папы потряс меня.
   Папа повернулся ко мне спиной и доверительно улыбнулся гостям.
   – С этими чистокровными экземплярами нужна осторожность, – пояснил он. – Не всегда годится, чтобы они знали только свои клички по питомнику. Лучше давать им простые, всем знакомые имена вроде Спорт, или Ниппер, или, – и тут он слегка как бы сострил, – или даже Матт.



Ранняя пора


   За первые несколько недель, проведенных с нами, Матт поразил всех зрелостью ума. Он никогда не вел себя по-щенячьи, по крайней мере с того момента, как попал к нам. Может быть, его сделало преждевременно взрослым тяжелое испытание, когда его чуть не удушили утята; может быть, он обладал здравым умом от рождения. В любом случае пес решительно воздерживался от обычных шалостей щенячьего возраста. Он не оставлял ни покалеченных шлепанцев, ни порванной обивки кресел, ни пятен на коврах. Он не вел притворно свирепой войны с босыми ногами и не превращал ночь в кошмар, когда его оставляли одного в темной кухне. С первого же дня его появления в нашей семье он отличался чувством собственного достоинства, твердостью характера и сдержанностью. Он воспринимал жизнь всерьез и ожидал того же от нас.
   Но послушным он не был. Характер у него был твердым, по-видимому, еще до нашего знакомства, не изменился он и в дальнейшем.
   Я подозреваю, что в какой-то ранний момент своего существования он решил, что не стоит быть просто собакой. И поэтому с упорством, которым отличался каждый его поступок, он пытался стать чем-то сверх того. Подсознательно он вообще не верил в то, что он собака, но, однако, не ощущал себя и человеческим существом, как это, вероятно, воображают многие глупые псы. Он терпеливо сносил и тех и других, но не числил себя в родстве ни с собакой, ни с человеком.
   При весьма странных взглядах, он был не менее странным и внешне. По величине Матт ненамного уступал сеттеру, но во всех других отношениях был очень далек от любой известной породы.
   Задняя часть его тела была на несколько дюймов[7] выше передней, причем его сильно заносило вправо, и поэтому, когда он приближался, создавалось впечатление, что его сносит ветром градусов на тридцать от намеченного курса. Одновременно возникало ужасное сходство его с подводной лодкой. Мало знакомому с ним человеку бывало трудно сообразить, куда он направляется или что его интересует в данный момент, как трудно предположить, куда ринется подводная лодка, начавшая срочное погружение. Глаза его не давали разгадки: они были поставлены так близко, что он выглядел, а может быть, и действительно был немного косоглазым. Обманчивый взгляд преследователя имел свои преимущества, так как гоферам и кошкам редко удавалось угадать, куда же пес нацелился. Жертвы слишком поздно обнаруживали, что мчится-то он именно на них.
   Еще большее недоумение вызывало то обстоятельство, что его задние ноги двигались медленнее, чем передние. Теоретически это удавалось объяснить тем, что задние ноги были намного длиннее передних, но после такого объяснения все же не исчезало тревожное впечатление, что передняя часть тела Матта медленно и неумолимо отрывается от запаздывающей задней.
   И, несмотря на все странности, Матт в общем не принадлежал к заурядным дворняжкам. У него была красивая, шелковистая черная с белыми пятнами шерсть, лежащая роскошными «штанами» на ногах. Хвост длинный, гибкий и выразительный. Хотя уши были довольно большими и висячими, голова – лобастой и выпуклой. Черная маска покрывала всю морду, за исключением носа картошкой. Нос был чисто-белым. Матт не был по-настоящему красивым, но обладал презабавным чувством обостренного достоинства – чертой характера, так отличавшей Авраама Линкольна и герцога Веллингтона.
   Посторонних приводила в замешательство непостижимая находчивость нашей собаки. Матт был так убежден в том, что он не просто собака, что ему каким-то непостижимым образом удавалось убедить в этом людей.
   В один ужасно холодный день в январе мама пошла в город сделать несколько послерождественских покупок, и Матт сопровождал ее. Она оставила его на улице перед универмагом Компании Гудзонова залива. Уже в те первые месяцы пребывания у нас Матт проникся глубоким отвращением к некоторым вещам, в частности, он терпеть не мог этой знаменитой Компании джентльменов – искателей приключений – и за мамой не пошел. Мама находилась в универмаге без малого час, и все это время покинутый Матт дрожал па ветру; ветер пытался смести его с тротуара, как снежинку.
   Когда мама наконец появилась, Матт уже позабыл, что добровольно остался на улице, и затаил обиду на предумышленное равнодушие к его особе со стороны моей мамы. Он решил выразить свое неудовольствие, а когда он дулся, то становился непокорным. Никакие слова из тех, которые мама обычно употребляла, не могли побудить его встать с холодного бетона и сопровождать ее домой. Мама умоляла. Матт не обращал на нее никакого внимания и сосредоточенно смотрел на запотевшие окна кафе «Стар» на противоположной стороне улицы.
   Ни он, ни она не обращали внимания на толпу, образовавшуюся вокруг них. Тут были трое мужчин в причудливых зимних одеяниях, полисмен в куртке на бизоньем меху и зубной врач из соседней поликлиники. Невзирая на холод, эти незнакомые люди стояли и с возрастающим интересом наблюдали, как мама приказывает, а Матт решительно отказывается слушаться, утробно ворча и слегка обнажив верхние зубы. Оба начинали раздражаться, и тон их восклицаний становился все более резким.
   Именно в этот момент дантист потерял ощущение реальности происходящего. Он шагнул вперед и обратился к Матту как мужчина к мужчине.
   – Послушай, старина, будь разумным! – сказал он укоризненно.
   Матт ответил глухим презрительным ворчанием, и это окончательно вывело из равновесия полисмена.
   – Что здесь происходит? – спросил он. Мама объяснила:
   – Он не хочет идти домой. Не хочет, и все! Полисмен был человеком действия. Рукой в перчатке он помахал перед носом Матта.
   – Ты разве не видишь, что даме холодно? – спросил он строго.
   Матт выпучил глаза и зевнул. Полисмен потерял самообладание.
   – Послушай-ка, – закричал он, – ты сейчас же пойдешь, или, клянусь, я тебя арестую!
   К счастью, в этот момент папа и Эрдли проезжали мимо. Папа и раньше уже бывал свидетелем подобных перепалок между Маттом и мамой; он сразу же принял решительные меры: схватил обоих в охапку и затолкал на переднее сиденье Эрдли. Папа не мешкал, так как не имел ни малейшего желания быть свидетелем реакции рослого полисмена и почтенного дантиста, когда они осознают, что всерьез спорили на людной улице с собакой.
   Спорить с Маттом было почти всегда бесполезно. С возрастом он стал более голосистым и еще более упрямым. Когда его просили сделать что-то, чего ему не хотелось делать, он начинал ворчать. Если настаивали, – ворчание усиливалось и звучало то высоко, то глухо. Это не было рычанием, и в нем не было ничего грозного. Это было ни на что не похожее упрямое гудение.
   Случилось так, что в ту первую зиму на Западе папа писал роман и моментально раздражался, когда ему мешали во время работы над рукописью.
   Однажды вечером он сидел в гостиной, сгорбившись над портативной пишущей машинкой. Его лицо вытянулось и осунулось от сосредоточенности, но на бумаге мало что появлялось. Почувствовав напряженность момента, мама и я благоразумно перебрались на кухню, а Матт остался в гостиной и спал у пылавшего камина.
   Матт не умел спать беззвучно. Он храпел с особым присвистом, а так как он был собакой, которая в сновидениях активно действует, то, когда он мчался по прерии в погоне за кроликом, всхрапывание у него часто перемежалось с пронзительным тявканьем.
   В тот вечер ему, должно быть, везло. Возможно, он преследовал старого или больного кролика, а может быть, кролик поскользнулся и упал.
   Во всяком случае Матт схватил его, напряженное преследование закончилось, и гостиная туг же огласилась урчанием и чавканьем.