Страница:
— Кончается день. Девчонки выходят на улицу, слоняются там-сям, пьют. Они ищут чего-то, а я им это «что-то» могу дать. Это же элементарно. Все равно что воды из-под крана попить. Таких завалить можно в шесть секунд, и сами они только этого и ждут. Это и есть возможность. Как ты пройдешь мимо, когда такие возможности под ногами валяются? У тебя есть способности, и тут есть где их проявить, а ты молча мимо пройдешь?
— С мной такого не случалось, так что не знаю даже. Не могу представить, как это на самом деле, — сказал я, усмехнувшись.
— С какой-то стороны тебе, в принципе, даже повезло, — сказал Нагасава.
Причиной того, что Нагасава жил в общежитии, хотя семья у него была не бедная, были его амурные похождения. Его отец четыре года заставлял его жить в общежитии, опасаясь, что тот обязательно загуляет с женщинами, если будет жить в Токио один.
Нагасаву это, впрочем, нисколько не смущало. Он жил так, как ему нравилось, не обращая особого внимания на общежитские правила. Когда появлялоь желание, он шел на «охоту» или домой к своей подруге, получив разрешение переночевать вне общежития. Получить разрешение уйти на ночь было делом довольно хлопотным, но для него двери всегда были открыты, а вместе с ним и мне.
У Нагасавы была довольно милая подруга, с которой он встречался еще с того времени, когда только поступил в университет. Это была его ровесница по имени Хацуми, я тоже видел ее пару-тройку раз, и она мне понравилась.
Она не была ослепительно красива, внешностью обладала непритязательной, так что можно было вначале удивиться, как это — подруга Нагасавы и вдруг... Однако стоило с ней пообщаться, и нельзя было ее не полюбить. Такая это была девушка. Спокойная, рассудительная, с чувством юмора, понимающая, одевающаяся всегда стильно и со вкусом.
Она безумно мне нравилась, и я думал, что, будь у меня такая подруга, я не стал бы спать с кем-то на стороне. Она тоже хорошо ко мне относилась и усиленно предлагала познакомить меня с подругой из ее клуба, чтобы встречаться вчетвером, но я не хотел повторять старых ошибок и каждый раз под благовидным предлогом ускользал. Хацуми училась в женском университете, известном тем, что в него поступали дочери первостатейных богачей, и я рассудил, что у меня с такими девицами никакого общения выйти не может.
Она была в курсе того, что Нагасава развлекается с другими девушками, но никогда ни разу не выказала ему неудовольствия поэтому поводу. Она искренне его любила, но тем не менее ничего ему не навязывала.
— Она для меня слишком хороша.
Так говорил сам Нагасава. Так оно и есть, думал я.
Зимой я устроился подработать в маленьком магазине грампластинок. Платили не слишком много, но работа была нетяжелая, хорошо было и то, что работать надо было только три раза в неделю в ночь в свою смену. К тому же еще и пластинки можно было купить подешевле.
На Рождество я купил Наоко пластинку Генри Манцини с песней «Dear Heart», которую та очень любила. Своими руками упаковал и повязал красной ленточкой. Наоко подарила мне собственноручно связанные шерстяные перчатки. На больших пальцах они были чуть коротковатые, но теплые.
— Извини. У меня плохо получается, — сказала смущенно Наоко, покраснев.
— Да нормально. Видишь, подошли, — сказал я, надевая перчатки и показывая ей.
— Можно же в них будет не совать руки в карманы? — сказала она.
В ту зиму Наоко не поехала в Кобе. Я тоже со своей работой перед Новым годом закрутился и в результате остался в Токио. А хоть бы и поехал в Кобе, ничего интересного там не предвиделось, да и встречаться там было не с кем.
Так как на новогодние праздники столовая в студгородке закрылась, я питался дома у Наоко. Вдвоем с ней мы пожарили моти[1] и сварили с ними простенький суп[2].
Январь и февраль 1969 года были наполнены событиями.
В конце января у Штурмовика температура поднялась до сорока, и он слег. В результате сорвалось мое свидание с Наоко. Я ценой больших усилий достал два пригласительных на концерт, и мы с Наоко договорились на него пойти. Оркестр исполнял 4-ю симфонию Брамса, которую она очень любила, и она очень этого ждала.
Однако Штурмовик метался на кровати и выглядел из рук вон плохо, и я не мог его бросить и уйти. А вместо меня за ним остаться ухаживать было некому. Я купил льда, сделал компресс из нескольких виниловых пакетов, вложив их один в другой, и положил ему на лоб, холодным полотенцем вытирал ему пот, каждый час измерял температуру и менял на нем рубашки.
Тем не менее жар весь день не спадал. Однако на следующий день он вскочил и, как ни в чем не бывало, начал делать зарядку. Я измерил ему температуру, было 36.2. Я глазам не верил.
— Ничего не понимаю, сроду никогда так не температурил, — сказал Штурмовик таким тоном, будто я был в этом виноват.
— Но у тебя же был жар, — ответил я, злясь. И показал ему два билета, пропавших благодаря его болезни.
— Но это же пригласительные, так что все нормально, — сказал Штурмовик. Я хотел было выкинуть его радио в окно, но тут у меня в голове заломило, и я заполз обратно в постель и заснул.
В феврале несколько раз шел снег.
В конце февраля я подрался из-за какой-то ерунды. Ударил старшекурсника с моего этажа, а он ударился головой о стену. Сильной травмы, к счастью, не получилось, а Нагасава все хорошо уладил, но меня вызвали к коменданту и сделали выговор, и после этого моя жизнь в общежитии, естественно, осложнилась.
Так закончился один учебный год и началась весна. Я недобрал баллов по нескольким предметам. По остальным результаты тоже были не блестящие. Оценки были все больше "C" да "D", редко "B". Наоко же сдала успешно все предметы и перешла на второй курс. Незаметно время провернулось еще на один круг.
В середине апреля Наоко исполнилось двадцать лет. Мой день рожденья в ноябре, так что она меня, получается, была на семь месяцев старше. Почему-то странное чувство было от того, что ей уже двадцать. Мне казалось, что ей бы больше соответствовал возраст между восемнадцатью и девятнадцатью.
Хорошо было бы, если бы после восемнадцати исполнялось девятнадцать, а после девятнадцати восемнадцать. Однако ей почему-то было уже двадцать. А осенью исполнится двадцать и мне. И только мертвому Кидзуки всегда оставалось семнадцать.
В день рождения Наоко шел дождь. Я сразу после занятий купил поблизости торт и поехал на метро к ней домой. Я сказал ей, что раз все-таки двадцать лет исполнилось, может, надо бы это как-то, мол, отметить. Мне показалось, что на ее месте я бы так и подумал. Перспектива встречать двадцатый день рождения в гордом одиночестве казалась явно не блестящей.
Метро было переполнено, да еще и тряслось нещадно. Поэтому когда я добрался до квариры Наоко, торт напоминал развалины Колизея в Риме. Однако когда мы воткнули в него заготовленные двадцать свечей, зажгли их от спички, задернули шторы и выключили свет, обстановка казалась вполне соответствующей торжеству. Наоко открыла бутылку виски. Мы чуть-чуть выпили и поели торта, потом поужинали на скорую руку.
— Как-то все по-дурацки — раз, и уже двадцать лет. Я совсем не готова к тому, что мне уже двадцать. Такое непонятное ощущение, что меня будто кто-то сзади подгонял нарочно.
— А у меня еще целых семь месяцев в запасе, успею подготовиться, не спеша, — сказал я, рассмеявшись.
— Хорошо тебе, еще только девятнадцать, — сказала она с завистью в голосе.
За ужином я рассказал ей, как Штурмовик купил себе новый свитер. До сих пор у него был только один свитер (оставшийся еще со старшей школы, коричневого цвета), и вот, наконец, их стало два. Новый свитер был симпатичный, красного в перемежку с черным цветов, с вывязанным вручную изображением оленя, и сам свитер был вполне стильным, но стоило ему выйти в нем, как все начинали смеяться. Он, однако, никак не мог понять, отчего они смеются.
— Ватанабэ, у меня что-то н-не так? На лице ничего нет? — спросил он, подсев ко мне в столовой.
— Нет там ничего, все так. Классный, кстати, свитер, — сказал я, с трудом сдерживаясь от смеха.
— Спасибо, — расплылся Штурмовик в счастливой улыбке.
Наоко рада была услышать о нем.
— Хочу с ним встретиться, хоть разочек.
— Нельзя, ты над ним смеяться будешь.
— Что, думаешь, обязательно буду смеяться?
— Да хоть на что спорим. Я его каждый день вижу, и то иногда удержаться не могу.
Поужинав, мы вдвоем прибрали посуду, уселись на полу комнаты и допили виски. Пока я допил из своего стакана, она успела себе долить.
В тот день она на редкость много говорила. Про детство, про школу, про семью. Расказы все были длинными и детальными, точно картины-миниатюры. Я восхищался ее памяти, слушая эти истории.
Но в то же время я постепенно уловил нечто, скрытое в ее повествовании. Что-то странное. Что-то ненатуральное. Все истории были правильными и стройными, но их взаимосвязанность настораживала. История "А" превращалась в историю "Б", вплетенную в какой-то уголок истории "А", потом она же превращалась в историю "В", содержащуюся внутри истории "Б", и так до бесконечности. Конца не предвиделось.
Я сперва какое-то время ей поддакивал, потом и это перестал делать. Я ставил пластинки, а когда они заканчивались, поднимал иглу и менял их. Прослушав все, ставил по новому кругу. Было их всего-то шесть, цикл начинался с битловского «Клуба одиноких сердец Сержанта Пеппера» и заканчивался «Вальсом для дебби» Билла Эванса.
За окном без конца шел дождь. Медленно текло время, Наоко продолжала одна говорить.
Неестественность рассказов Наоко была в том, что она рассказывала их с каким-то напряжением, словно чего-то не договаривая. К этому относились, конечно, вещи, касающиеся Кидзуки, но я чувствовал, что это не все, о чем она избегает говорить.
Были какие-то вещи, о которых она не хотела говорить, но зато болтала без конца о каких-то совершенно маловажных и незначительных обстоятельствах. Я впервые видел, чтобы она так увлеченно о чем-то говорила, и не мешал ей выговориться.
Однако когда на часах стало одиннадцать, я всерьез забеспокоился. Она болтала без перерыва уже больше четырех часов. Я беспокоился о том, успею ли на последний поезд метро, да и к закрытию дверей в общежитии. Улучив момент, я прервал ее рассказ.
— Пойду я потихоньку. А то на метро не успею, — сказал я, глядя на часы.
Но ее уши будто и не услышали моих слов. Или услышали, но смысл до нее не дошел. Она замолчала на секунду, но тут же продолжила свой рассказ.
Я махнул на все рукой, сел поудобней и стал опустошать вторую бутылку виски. В такой ситуации казалось правильным позволить ей говорить, сколько хочется. Метро, вход в общежитие — будь что будет, решил я.
Наоко, однако, продолжала говорить недолго. Когда я очнулся от каких-то своих мыслей, она уже замолчала. Конец ее рассказа повис в воздухе, точно оторвался. Если быть точным, ее рассказ не закончился. Он резко оборвался в каком-то месте. Она пыталась его как-то продолжить, но от него уже ничего не осталось. Что-то повредилось.
Мне показалось, что повредилось оно, возможно, по моей вине. Возможно, мои слова наконец долетели до ее ушей, спустя какое-то время до нее дошел их смысл, и источник той энергии, которая заставляла ее говорить, повредился.
Наоко пустым взглядом смотрела мне в глаза, приоткрыв рот. Она была похожа на машину, которую во время работы отключили от сети. Глаза ее были мутными, точно покрылись непрозрачной пленкой.
— Извини, что не дал договорить. Просто поздно уже, и...
Слеза вытекла из ее глаз, прокатилась по щеке, оставив мокрый след, и с громким звуком упала на конверт пластинки. После первой слезы следующие полились безудержно. Она плакала, уперевшись руками в пол и наклонившись вперед, точно ее тошнило. Я впервые видел, чтобы кто-то плакал так безутешно.
Я тихо протянул руки и положил ей на плечи. Ее плечи мелко трялись, точно по ним пробегали крошечные волны. Я почти бессознательно привлек ее к себе.
Она беззвучно плакала у меня в руках, мелко дрожа. Моя рубашка увлажнилась от ее слез и горячего дыхания, а потом слегка намокла. Все десять ее пальцев теребили верх моей спины, точно что-то пытались нащупать.
Я левой рукой погладил ее прямые податливые волосы. Я долго ждал так, когда она прекратит плакать. Но она не переставала.
Этой ночью я переспал с ней. Не знаю, правильно это было или нет. Даже сейчас, спустя почти двадцать лет, все равно не знаю. И думаю, что не узнаю никогда.
Но тогда ничего другого не оставалось. Эмоции рвались из нее наружу и приводили ее в смятение, и я хотел, чтобы эти эмоции утихли.
Я погасил свет, медленно и осторожно снял с нее одежду и разделся сам. И обнял ее. Ночь была теплая и дождливая, и нам было не холодно, хоть мы и были обнажены.
Ничего не говоря, мы с Наоко гладили друг друга в темноте. Я прильнул к ее губам и двумя руками нежно сжал ее груди. Она сжала рукой мой отвердевший член. Внизу у нее было влажно и горячо и звало меня.
Но когда я вошел в нее, это причинило ей сильную боль. Я спросил, первый ли это у нее раз, Наоко кивнула. Я был слегка ошарашен. Я ведь всегда считал, что Наоко спала с Кидзуки. Я ввел свой член глубоко в нее и долго лежал так в обнимку с ней, не двигаясь. Когда ей стало легче, я стал осторожно двигаться и спустя долгое время кончил. В конце она обняла меня крепко-крепко и застонала. Это был самый страстный стон, какой издает женщина, когда кончает, из всех, что я до этого слышал.
Когда все закончилось, я спросил ее, почему она не спала с Кидзуки. Не надо было ее об этом спрашивать, она отняла руки от моего тела и опять начала беззвучно плакать. Я вытащил из шкафа в стене одеяло и уложил ее. А сам закурил, глядя на льющий без конца апрельский дождь.
Утром погода прояснилась. Наоко спала спиной ко мне. Может, она так и не заснула вовсе. Спала она или нет, но губы ее забыли все слова, а тело было неподвижно, точно окаменело. Я несколько раз пытался с ней заговорить, но она не отвечала и не шевелилась. Какое-то время я смотрел на ее обнаженное, как и вся она, плечо, потом сдался и решил вставать.
На полу комнаты валялись со вчерашнего дня конверты пластинок, стаканы, бутылки из-под виски, пепельницы. На столике стояли остатки помятого торта, примерно половина. Было такое чувство, точно время там остановилось и не двигалось. Я прибрал все с пола и опрокинул в себя пару стаканов воды из-под крана.
На письменном столе лежали словарь и таблица спряжения французских глаголов. На стене перед столом висел календарь. Календарь был чистый. Ни особых надписей, ни пометок на нем не было.
Я подобрал валявшуюся на полу одежду и оделся. Рубашка на груди все еще была прохладной и влажной. Поднеся ее поближе к лицу, я почувствовал запах Наоко. Я взял лист бумаги с ее стола и написал, что хотел бы спокойно поговорить с ней, когда она успокоится, поэтому прошу позвонить мне на днях, поздравляю с днем рожденья. Потом еще разок взглянул на ее плечо, вышел из квариры и тихонько закрыл за собой дверь.
Прошла неделя, но звонка все не было. Телефон в квартире Наоко не отвечал, поэтому в воскресенье я с утра поехал к ней на Кокубундзи. Но ее там не было, даже табличка с двери исчезла. На окнах были наглухо закрыты даже наружные ставни. Я спросил управляющего, тот ответил, что она уже три дня как переехала. «Куда? Даже не знаю», сказал управляющий.
Я вернулся в общежитие и написал длинное письмо ей домой в Кобе. Я подумал, что, куда бы она не переехала, это письмо к ней обязательно попадет.
Я откровенно написал ей о своих чувствах. О том, что я многого еще толком не понимаю, искренне стараюсь понять, но для этого должно пройти время. И что сам я не представляю, где я окажусь, когда это время пройдет. Поэтому обещать я Наоко ничего не могу, требовать от нее чего-то тоже права не имею. Во-первых, знаем мы друг о друге слишком мало. Но если Наоко даст мне время, мы можем друг о друге узнать побольше. Как бы там ни было, хочу с Наоко встретиться еще разок и спокойно поговорить. С тех пор, как не стало Кидзуки, мне некому стало откровенно рассказать, что у меня на душе, думаю, что то же самое произошло и с Наоко. Я думаю, не нуждались ли мы друг в друге больше, чем нам самим казалось? Вот почему пришлось нам проделать длинный окольный путь, а в каком-то смысле даже заблудиться. Вероятно, мне не следовало так жить. Но разве был у меня другой выход? Ту близость и теплоту, что испытал я по отношению к Наоко, я не испытывал до того еще ни разу. Жду ответа. Какой бы ни был ответ, непременно жду — такое содержание было у письма, которое я написал ей.
Но ответ не пришел.
Из тела моего что-то выпало, ничто не стало взамен, осталась на его месте одна лишь пустота. Из-за этого тело было неестественно легким, звуки лишь пропадали в пустоте.
В будни я на порядок прилежнее, чем прежде, ходил в университет и слушал лекции. Лекции были скучными, с одногруппниками я ни о чем не разговаривал, а больше заняться было нечем. Я садился один на самый передний ряд и слушал лекции, ни с кем не говоря. Ел я в одиночку, курить решил бросить.
В конце мая началась студенческая забастовка. Они орали что-то насчет «разгромить университет». Что ж, думал я, громите, раз надо. Разнесите на кусочки и растопчите в пыль. Я и глазом не моргну. Мне от этого только легче станет, а дальше сам как-нибудь постараюсь. А будет помощь нужна, могу и подсобить. Давайте же, уничтожьте его.
Университет закрылся, лекции прекратились, и я стал подрабатывать в трансагенстве. Работа была тяжелее, чем я ожидал, и поначалу тело болело так, что утром тяжело было вставать, но оплата зато была хорошей, а будучи занятым работой, можно было не прислушиваться к пустоте в теле.
Пять дней в неделю я работал днем в трансагенстве, а три дня ночью в магазине грампластинок. А когда я ночью не работал, читал в комнате книги, попивая виски. Штурмовик спиртного в рот не брал и потому к запаху был очень чувствителен. Когда я пил виски, лежа на кровати, он сказал мне, что из-за скверного запаха невозможно учиться, и не мог бы я пить в другом месте.
— Сам туда иди, — сказал я.
— Не, ну в общаге же пить нельзя, п-п-правила же есть, — выдвинул он довод.
— Сам иди, — повторил я в ответ.
Он больше ничего не говорил, но я почувствовал укол совести, пошел на крышу и допил виски один.
В июне я написал Наоко еще одно письмо и опять отправил его по ее адресу в Кобе. Содержание было примерно то же, что и у предыдущего. В конце письма я приписал, что ждать ответа тяжело, и мне хотелось бы хотя бы знать, обидел ли я Наоко или нет.
Опустив письмо в почтовый ящик, я почувствовал, как пустота в моем теле словно бы увеличилась еще больше.
В июне я пару раз ходил в город с Нагасавой и спал с девчонками. Оба раза все было элементарно. Одна из них, когда мы пришли в мотель и я стал ее раздевать на кровати, начала отчаянно сопротивляться, но когда мне это надоело, и я начал читать книгу, лежа на кровати, через некоторое время полезла ко мне сама. Другая после того, как мы позанимались сексом, захотела все обо мне узнать.
Спрашивала меня, сколько у меня женщин было, откуда я, в каком универе учусь, какую музыку слушаю, читал ли когда-нибудь книги Дадзаи Осаму, куда бы хотел съездить за границу, не думаю ли, что у меня соски крупнее, чем у других, короче, все подряд.
Я отвечал ей, как мог, потом заснул. А когда проснулся, она сказала, что хочет со мной позавтракать вместе. Я вместе с ней пошел в кафе и съел невкусный тост с невкусным яйцом и выпил невкусный кофе, которые были в утреннем меню.
Все это время она мне задавала вопросы. Кем работает отец, как учился в школе, когда день рожденья, пробовал ли есть лягушек. У меня начала болеть голова, и после завтрака я сказал, что мне пора потихоньку на работу.
— Ну че, может, встретимся еще? — настаивала она, неудовлетворенная.
— Жизнь большая, как-нибудь еще встретимся, — ответил я и ушел.
А оставшись один, задумался над опостылевшим уже вопросом : «Да чем это я вообще занимаюсь?» Подумалось, что сейчас не время для таких развлечений. Но и не делать этого я не мог. Тело мое изголодалось и жаждало женщины. Находясь вместе с этими девицами, я все равно не мог без конца не вспоминать Наоко.
Я вспоминал обнаженное тело Наоко, смутно белеющее в темноте, ее вздох, звук дождя. И чем больше я это вспоминал, тем сильнее чувствовался голод в моем теле. Я один залезал на крышу, пил виски и думал, куда же мне надо идти.
В начале июля от Наоко пришло письмо. Письмо было недлинное.
"Извини, что ответ пишу поздно. Но постарайся понять. Много времени ушло, пока смогла что-то написать. Да и это письмо переписываю уже раз десятый. Для меня письма писать — это каторга.
Напишу сразу о самом главном. Решила взять академический на год, так как по-другому тогда не могла. Написала «тогда», хотя думаю, что вряд ли вернусь в университет вообще. Академка ведь нужна всегда только для формальности.
Может быть, тебя мои слова удивили, но я об этом думала уже давно. Несколько раз решала рассказать об этом, но никак не могла себя заставить все начать говорить. Боялась говорить об этом.
Не думай о пустом. Если что-то случается или, наоборот, не случается, мне кажется, что в конечном итоге оно все предопределено заранее. Может быть, тебя заденут эти слова. Тогда прости меня.
Я хочу тебе сказать, чтобы ты не считал себя виноватым из-за меня. Поверь, это все только на моей совести. Весь этот год с небольшим я откладывала это на потом, думаю, что и тебе этим доставила немало мучений. И это, наверное, мой предел.
Съехав с квариры на Кокубундзи, я вернулась домой в Кобе и некоторое время ходила на лечение в больницу. Доктор сказал, что в Киото в горах есть подходящая лечебница для меня, и я думаю ненадолго поехать туда. Это не больница в полном смысле слова, но оздоровительное учреждение гораздо более свободного типа.
Подробности напишу при случае в следующий раз. Сейчас пока еще тяжело писать. Сейчас мне крайне необходимо успокоить нервы в каком-нибудь тихом, изолированном от внешнего мира месте.
Я со своей стороны благодарна тебе за то, что ты в течение года был рядом со мной. Можешь в это поверить. Ты ничем меня не обидел. Это я сама себя обидела. Я так считаю.
Сейчас я пока не готова встретиться с тобой. Не имею в виду, что не хочу с тобой встречаться, а еще не готова. Если пойму, что уже готова, сразу тебе напишу. думаю, что тогда мы сможем получше узнать друг друга. Как ты сам сказал, нам друг о друге еще надо узнать побольше. До свиданья."
Несколько сот раз я перечитывал это письмо заново. И каждый раз, когда я его перечитывал, нестерпимая тоска охватывала меня. Совсем такая же тоска, как тогда, когда Наоко смотрела, не отрываясь, мне в глаза.
Это щемящее чувство я не мог никуда ни унести, ни спрятать. Оно было точно ветер, обдувающий мое тело, не имеющий ни формы, ни веса. Я даже не мог задержать его на своем теле. Образы проплывали передо мной. Слова, которые они мне говорили, совершенно не были слышны моему уху.
Субботние вечера я, как и прежде, проводил, сидя в кресле в лобби. Телефонного звонка я не ожидал, но больше заняться было нечем. Я всегда включал по телевизору прямой репортаж с бейбольного матча и делал вид, что смотрю. Я делил обширное пространство, разделяющее меня и телевизор, пополам, эту половинку тоже делил пополам. Так я делил и делил без конца, пока в конце концов не получался участочек, уместившийся бы у меня в руке.
В десять часов я выключал телевизор и возвращался к себе в комнату. И ложился спать.
Во второй половине месяца Штурмовик подарил мне светлячка.
Светлячок сидел в банке из-под растворимого кофе. В банке было немного листьев и воды, а в крышке было пробито несколько маленьких дырочек для воздуха. Было еще светло, и выглядел он как простой речной жук, но Штурмовик утверждал, что это настоящий светлячок.
Он сказал, что в светлячках разбирается хорошо, а у меня не было ни причин, ни оснований в это не верить. Ну, светлячок. Был светлячок какой-то как будто сонный, и хоть и пытался все время взобраться по скользкой стеклянной стенке, но каждый раз поскальзывался и падал вниз.
— На территории нашел.
— Здесь, на территории? — спросил я, изумленный.
— А что, тут поблизости в гостиницах ведь, как лето наступает, светлячков выпускают, чтобы клиентов привлечь. Вот его оттуда сюда и занесло, — сказал он, даже не оглядываясь, запихивая одежду и конспекты в черный чемодан.
Вот уже несколько недель, как наступили летние каникулы, и в общежитии остались только немногие вроде нас. Меня в Кобе особо не тянуло, и я продолжал работать, а у него была практика. Впрочем, после практики он собирался ехать домой. Дом Штурмовика был в Яманаси.
— Его, это самое, девушкам дарить хорошо. Обязательно понравится, — сказал он.
— Спасибо, — сказал я.
День закончился, и своей опустошенностью общежитие напоминало брошенный замок. Спустился флаг, и в окнах столовой погас свет. Из-за того, что студентов стало мало, в столовой включали только половину ламп. Всед за этим неназойливо распространился вечерний запах. Запах сливочного пюре.
Я взял банку из-под растворимого кофе и поднялся на крышу. На крыше не было ни души. Лишь чья-то рубашка, которую хозяин забыл снять, висела на бельевой веревке, трепыхаясь на закатном ветру, как какая-то пустая шелуха.
По лестнице в углу крыши я взобрался на водонапорную вышку. Круглый распределительный бак, вобравший в себя тепло за день, до сих пор был теплым. Когда я присел на тесном пятачке, прислонившись к перилам, перед глазами у меня повисла белая слегка ущербная луна.
— С мной такого не случалось, так что не знаю даже. Не могу представить, как это на самом деле, — сказал я, усмехнувшись.
— С какой-то стороны тебе, в принципе, даже повезло, — сказал Нагасава.
Причиной того, что Нагасава жил в общежитии, хотя семья у него была не бедная, были его амурные похождения. Его отец четыре года заставлял его жить в общежитии, опасаясь, что тот обязательно загуляет с женщинами, если будет жить в Токио один.
Нагасаву это, впрочем, нисколько не смущало. Он жил так, как ему нравилось, не обращая особого внимания на общежитские правила. Когда появлялоь желание, он шел на «охоту» или домой к своей подруге, получив разрешение переночевать вне общежития. Получить разрешение уйти на ночь было делом довольно хлопотным, но для него двери всегда были открыты, а вместе с ним и мне.
У Нагасавы была довольно милая подруга, с которой он встречался еще с того времени, когда только поступил в университет. Это была его ровесница по имени Хацуми, я тоже видел ее пару-тройку раз, и она мне понравилась.
Она не была ослепительно красива, внешностью обладала непритязательной, так что можно было вначале удивиться, как это — подруга Нагасавы и вдруг... Однако стоило с ней пообщаться, и нельзя было ее не полюбить. Такая это была девушка. Спокойная, рассудительная, с чувством юмора, понимающая, одевающаяся всегда стильно и со вкусом.
Она безумно мне нравилась, и я думал, что, будь у меня такая подруга, я не стал бы спать с кем-то на стороне. Она тоже хорошо ко мне относилась и усиленно предлагала познакомить меня с подругой из ее клуба, чтобы встречаться вчетвером, но я не хотел повторять старых ошибок и каждый раз под благовидным предлогом ускользал. Хацуми училась в женском университете, известном тем, что в него поступали дочери первостатейных богачей, и я рассудил, что у меня с такими девицами никакого общения выйти не может.
Она была в курсе того, что Нагасава развлекается с другими девушками, но никогда ни разу не выказала ему неудовольствия поэтому поводу. Она искренне его любила, но тем не менее ничего ему не навязывала.
— Она для меня слишком хороша.
Так говорил сам Нагасава. Так оно и есть, думал я.
Зимой я устроился подработать в маленьком магазине грампластинок. Платили не слишком много, но работа была нетяжелая, хорошо было и то, что работать надо было только три раза в неделю в ночь в свою смену. К тому же еще и пластинки можно было купить подешевле.
На Рождество я купил Наоко пластинку Генри Манцини с песней «Dear Heart», которую та очень любила. Своими руками упаковал и повязал красной ленточкой. Наоко подарила мне собственноручно связанные шерстяные перчатки. На больших пальцах они были чуть коротковатые, но теплые.
— Извини. У меня плохо получается, — сказала смущенно Наоко, покраснев.
— Да нормально. Видишь, подошли, — сказал я, надевая перчатки и показывая ей.
— Можно же в них будет не совать руки в карманы? — сказала она.
В ту зиму Наоко не поехала в Кобе. Я тоже со своей работой перед Новым годом закрутился и в результате остался в Токио. А хоть бы и поехал в Кобе, ничего интересного там не предвиделось, да и встречаться там было не с кем.
Так как на новогодние праздники столовая в студгородке закрылась, я питался дома у Наоко. Вдвоем с ней мы пожарили моти[1] и сварили с ними простенький суп[2].
Январь и февраль 1969 года были наполнены событиями.
В конце января у Штурмовика температура поднялась до сорока, и он слег. В результате сорвалось мое свидание с Наоко. Я ценой больших усилий достал два пригласительных на концерт, и мы с Наоко договорились на него пойти. Оркестр исполнял 4-ю симфонию Брамса, которую она очень любила, и она очень этого ждала.
Однако Штурмовик метался на кровати и выглядел из рук вон плохо, и я не мог его бросить и уйти. А вместо меня за ним остаться ухаживать было некому. Я купил льда, сделал компресс из нескольких виниловых пакетов, вложив их один в другой, и положил ему на лоб, холодным полотенцем вытирал ему пот, каждый час измерял температуру и менял на нем рубашки.
Тем не менее жар весь день не спадал. Однако на следующий день он вскочил и, как ни в чем не бывало, начал делать зарядку. Я измерил ему температуру, было 36.2. Я глазам не верил.
— Ничего не понимаю, сроду никогда так не температурил, — сказал Штурмовик таким тоном, будто я был в этом виноват.
— Но у тебя же был жар, — ответил я, злясь. И показал ему два билета, пропавших благодаря его болезни.
— Но это же пригласительные, так что все нормально, — сказал Штурмовик. Я хотел было выкинуть его радио в окно, но тут у меня в голове заломило, и я заполз обратно в постель и заснул.
В феврале несколько раз шел снег.
В конце февраля я подрался из-за какой-то ерунды. Ударил старшекурсника с моего этажа, а он ударился головой о стену. Сильной травмы, к счастью, не получилось, а Нагасава все хорошо уладил, но меня вызвали к коменданту и сделали выговор, и после этого моя жизнь в общежитии, естественно, осложнилась.
Так закончился один учебный год и началась весна. Я недобрал баллов по нескольким предметам. По остальным результаты тоже были не блестящие. Оценки были все больше "C" да "D", редко "B". Наоко же сдала успешно все предметы и перешла на второй курс. Незаметно время провернулось еще на один круг.
В середине апреля Наоко исполнилось двадцать лет. Мой день рожденья в ноябре, так что она меня, получается, была на семь месяцев старше. Почему-то странное чувство было от того, что ей уже двадцать. Мне казалось, что ей бы больше соответствовал возраст между восемнадцатью и девятнадцатью.
Хорошо было бы, если бы после восемнадцати исполнялось девятнадцать, а после девятнадцати восемнадцать. Однако ей почему-то было уже двадцать. А осенью исполнится двадцать и мне. И только мертвому Кидзуки всегда оставалось семнадцать.
В день рождения Наоко шел дождь. Я сразу после занятий купил поблизости торт и поехал на метро к ней домой. Я сказал ей, что раз все-таки двадцать лет исполнилось, может, надо бы это как-то, мол, отметить. Мне показалось, что на ее месте я бы так и подумал. Перспектива встречать двадцатый день рождения в гордом одиночестве казалась явно не блестящей.
Метро было переполнено, да еще и тряслось нещадно. Поэтому когда я добрался до квариры Наоко, торт напоминал развалины Колизея в Риме. Однако когда мы воткнули в него заготовленные двадцать свечей, зажгли их от спички, задернули шторы и выключили свет, обстановка казалась вполне соответствующей торжеству. Наоко открыла бутылку виски. Мы чуть-чуть выпили и поели торта, потом поужинали на скорую руку.
— Как-то все по-дурацки — раз, и уже двадцать лет. Я совсем не готова к тому, что мне уже двадцать. Такое непонятное ощущение, что меня будто кто-то сзади подгонял нарочно.
— А у меня еще целых семь месяцев в запасе, успею подготовиться, не спеша, — сказал я, рассмеявшись.
— Хорошо тебе, еще только девятнадцать, — сказала она с завистью в голосе.
За ужином я рассказал ей, как Штурмовик купил себе новый свитер. До сих пор у него был только один свитер (оставшийся еще со старшей школы, коричневого цвета), и вот, наконец, их стало два. Новый свитер был симпатичный, красного в перемежку с черным цветов, с вывязанным вручную изображением оленя, и сам свитер был вполне стильным, но стоило ему выйти в нем, как все начинали смеяться. Он, однако, никак не мог понять, отчего они смеются.
— Ватанабэ, у меня что-то н-не так? На лице ничего нет? — спросил он, подсев ко мне в столовой.
— Нет там ничего, все так. Классный, кстати, свитер, — сказал я, с трудом сдерживаясь от смеха.
— Спасибо, — расплылся Штурмовик в счастливой улыбке.
Наоко рада была услышать о нем.
— Хочу с ним встретиться, хоть разочек.
— Нельзя, ты над ним смеяться будешь.
— Что, думаешь, обязательно буду смеяться?
— Да хоть на что спорим. Я его каждый день вижу, и то иногда удержаться не могу.
Поужинав, мы вдвоем прибрали посуду, уселись на полу комнаты и допили виски. Пока я допил из своего стакана, она успела себе долить.
В тот день она на редкость много говорила. Про детство, про школу, про семью. Расказы все были длинными и детальными, точно картины-миниатюры. Я восхищался ее памяти, слушая эти истории.
Но в то же время я постепенно уловил нечто, скрытое в ее повествовании. Что-то странное. Что-то ненатуральное. Все истории были правильными и стройными, но их взаимосвязанность настораживала. История "А" превращалась в историю "Б", вплетенную в какой-то уголок истории "А", потом она же превращалась в историю "В", содержащуюся внутри истории "Б", и так до бесконечности. Конца не предвиделось.
Я сперва какое-то время ей поддакивал, потом и это перестал делать. Я ставил пластинки, а когда они заканчивались, поднимал иглу и менял их. Прослушав все, ставил по новому кругу. Было их всего-то шесть, цикл начинался с битловского «Клуба одиноких сердец Сержанта Пеппера» и заканчивался «Вальсом для дебби» Билла Эванса.
За окном без конца шел дождь. Медленно текло время, Наоко продолжала одна говорить.
Неестественность рассказов Наоко была в том, что она рассказывала их с каким-то напряжением, словно чего-то не договаривая. К этому относились, конечно, вещи, касающиеся Кидзуки, но я чувствовал, что это не все, о чем она избегает говорить.
Были какие-то вещи, о которых она не хотела говорить, но зато болтала без конца о каких-то совершенно маловажных и незначительных обстоятельствах. Я впервые видел, чтобы она так увлеченно о чем-то говорила, и не мешал ей выговориться.
Однако когда на часах стало одиннадцать, я всерьез забеспокоился. Она болтала без перерыва уже больше четырех часов. Я беспокоился о том, успею ли на последний поезд метро, да и к закрытию дверей в общежитии. Улучив момент, я прервал ее рассказ.
— Пойду я потихоньку. А то на метро не успею, — сказал я, глядя на часы.
Но ее уши будто и не услышали моих слов. Или услышали, но смысл до нее не дошел. Она замолчала на секунду, но тут же продолжила свой рассказ.
Я махнул на все рукой, сел поудобней и стал опустошать вторую бутылку виски. В такой ситуации казалось правильным позволить ей говорить, сколько хочется. Метро, вход в общежитие — будь что будет, решил я.
Наоко, однако, продолжала говорить недолго. Когда я очнулся от каких-то своих мыслей, она уже замолчала. Конец ее рассказа повис в воздухе, точно оторвался. Если быть точным, ее рассказ не закончился. Он резко оборвался в каком-то месте. Она пыталась его как-то продолжить, но от него уже ничего не осталось. Что-то повредилось.
Мне показалось, что повредилось оно, возможно, по моей вине. Возможно, мои слова наконец долетели до ее ушей, спустя какое-то время до нее дошел их смысл, и источник той энергии, которая заставляла ее говорить, повредился.
Наоко пустым взглядом смотрела мне в глаза, приоткрыв рот. Она была похожа на машину, которую во время работы отключили от сети. Глаза ее были мутными, точно покрылись непрозрачной пленкой.
— Извини, что не дал договорить. Просто поздно уже, и...
Слеза вытекла из ее глаз, прокатилась по щеке, оставив мокрый след, и с громким звуком упала на конверт пластинки. После первой слезы следующие полились безудержно. Она плакала, уперевшись руками в пол и наклонившись вперед, точно ее тошнило. Я впервые видел, чтобы кто-то плакал так безутешно.
Я тихо протянул руки и положил ей на плечи. Ее плечи мелко трялись, точно по ним пробегали крошечные волны. Я почти бессознательно привлек ее к себе.
Она беззвучно плакала у меня в руках, мелко дрожа. Моя рубашка увлажнилась от ее слез и горячего дыхания, а потом слегка намокла. Все десять ее пальцев теребили верх моей спины, точно что-то пытались нащупать.
Я левой рукой погладил ее прямые податливые волосы. Я долго ждал так, когда она прекратит плакать. Но она не переставала.
Этой ночью я переспал с ней. Не знаю, правильно это было или нет. Даже сейчас, спустя почти двадцать лет, все равно не знаю. И думаю, что не узнаю никогда.
Но тогда ничего другого не оставалось. Эмоции рвались из нее наружу и приводили ее в смятение, и я хотел, чтобы эти эмоции утихли.
Я погасил свет, медленно и осторожно снял с нее одежду и разделся сам. И обнял ее. Ночь была теплая и дождливая, и нам было не холодно, хоть мы и были обнажены.
Ничего не говоря, мы с Наоко гладили друг друга в темноте. Я прильнул к ее губам и двумя руками нежно сжал ее груди. Она сжала рукой мой отвердевший член. Внизу у нее было влажно и горячо и звало меня.
Но когда я вошел в нее, это причинило ей сильную боль. Я спросил, первый ли это у нее раз, Наоко кивнула. Я был слегка ошарашен. Я ведь всегда считал, что Наоко спала с Кидзуки. Я ввел свой член глубоко в нее и долго лежал так в обнимку с ней, не двигаясь. Когда ей стало легче, я стал осторожно двигаться и спустя долгое время кончил. В конце она обняла меня крепко-крепко и застонала. Это был самый страстный стон, какой издает женщина, когда кончает, из всех, что я до этого слышал.
Когда все закончилось, я спросил ее, почему она не спала с Кидзуки. Не надо было ее об этом спрашивать, она отняла руки от моего тела и опять начала беззвучно плакать. Я вытащил из шкафа в стене одеяло и уложил ее. А сам закурил, глядя на льющий без конца апрельский дождь.
Утром погода прояснилась. Наоко спала спиной ко мне. Может, она так и не заснула вовсе. Спала она или нет, но губы ее забыли все слова, а тело было неподвижно, точно окаменело. Я несколько раз пытался с ней заговорить, но она не отвечала и не шевелилась. Какое-то время я смотрел на ее обнаженное, как и вся она, плечо, потом сдался и решил вставать.
На полу комнаты валялись со вчерашнего дня конверты пластинок, стаканы, бутылки из-под виски, пепельницы. На столике стояли остатки помятого торта, примерно половина. Было такое чувство, точно время там остановилось и не двигалось. Я прибрал все с пола и опрокинул в себя пару стаканов воды из-под крана.
На письменном столе лежали словарь и таблица спряжения французских глаголов. На стене перед столом висел календарь. Календарь был чистый. Ни особых надписей, ни пометок на нем не было.
Я подобрал валявшуюся на полу одежду и оделся. Рубашка на груди все еще была прохладной и влажной. Поднеся ее поближе к лицу, я почувствовал запах Наоко. Я взял лист бумаги с ее стола и написал, что хотел бы спокойно поговорить с ней, когда она успокоится, поэтому прошу позвонить мне на днях, поздравляю с днем рожденья. Потом еще разок взглянул на ее плечо, вышел из квариры и тихонько закрыл за собой дверь.
Прошла неделя, но звонка все не было. Телефон в квартире Наоко не отвечал, поэтому в воскресенье я с утра поехал к ней на Кокубундзи. Но ее там не было, даже табличка с двери исчезла. На окнах были наглухо закрыты даже наружные ставни. Я спросил управляющего, тот ответил, что она уже три дня как переехала. «Куда? Даже не знаю», сказал управляющий.
Я вернулся в общежитие и написал длинное письмо ей домой в Кобе. Я подумал, что, куда бы она не переехала, это письмо к ней обязательно попадет.
Я откровенно написал ей о своих чувствах. О том, что я многого еще толком не понимаю, искренне стараюсь понять, но для этого должно пройти время. И что сам я не представляю, где я окажусь, когда это время пройдет. Поэтому обещать я Наоко ничего не могу, требовать от нее чего-то тоже права не имею. Во-первых, знаем мы друг о друге слишком мало. Но если Наоко даст мне время, мы можем друг о друге узнать побольше. Как бы там ни было, хочу с Наоко встретиться еще разок и спокойно поговорить. С тех пор, как не стало Кидзуки, мне некому стало откровенно рассказать, что у меня на душе, думаю, что то же самое произошло и с Наоко. Я думаю, не нуждались ли мы друг в друге больше, чем нам самим казалось? Вот почему пришлось нам проделать длинный окольный путь, а в каком-то смысле даже заблудиться. Вероятно, мне не следовало так жить. Но разве был у меня другой выход? Ту близость и теплоту, что испытал я по отношению к Наоко, я не испытывал до того еще ни разу. Жду ответа. Какой бы ни был ответ, непременно жду — такое содержание было у письма, которое я написал ей.
Но ответ не пришел.
Из тела моего что-то выпало, ничто не стало взамен, осталась на его месте одна лишь пустота. Из-за этого тело было неестественно легким, звуки лишь пропадали в пустоте.
В будни я на порядок прилежнее, чем прежде, ходил в университет и слушал лекции. Лекции были скучными, с одногруппниками я ни о чем не разговаривал, а больше заняться было нечем. Я садился один на самый передний ряд и слушал лекции, ни с кем не говоря. Ел я в одиночку, курить решил бросить.
В конце мая началась студенческая забастовка. Они орали что-то насчет «разгромить университет». Что ж, думал я, громите, раз надо. Разнесите на кусочки и растопчите в пыль. Я и глазом не моргну. Мне от этого только легче станет, а дальше сам как-нибудь постараюсь. А будет помощь нужна, могу и подсобить. Давайте же, уничтожьте его.
Университет закрылся, лекции прекратились, и я стал подрабатывать в трансагенстве. Работа была тяжелее, чем я ожидал, и поначалу тело болело так, что утром тяжело было вставать, но оплата зато была хорошей, а будучи занятым работой, можно было не прислушиваться к пустоте в теле.
Пять дней в неделю я работал днем в трансагенстве, а три дня ночью в магазине грампластинок. А когда я ночью не работал, читал в комнате книги, попивая виски. Штурмовик спиртного в рот не брал и потому к запаху был очень чувствителен. Когда я пил виски, лежа на кровати, он сказал мне, что из-за скверного запаха невозможно учиться, и не мог бы я пить в другом месте.
— Сам туда иди, — сказал я.
— Не, ну в общаге же пить нельзя, п-п-правила же есть, — выдвинул он довод.
— Сам иди, — повторил я в ответ.
Он больше ничего не говорил, но я почувствовал укол совести, пошел на крышу и допил виски один.
В июне я написал Наоко еще одно письмо и опять отправил его по ее адресу в Кобе. Содержание было примерно то же, что и у предыдущего. В конце письма я приписал, что ждать ответа тяжело, и мне хотелось бы хотя бы знать, обидел ли я Наоко или нет.
Опустив письмо в почтовый ящик, я почувствовал, как пустота в моем теле словно бы увеличилась еще больше.
В июне я пару раз ходил в город с Нагасавой и спал с девчонками. Оба раза все было элементарно. Одна из них, когда мы пришли в мотель и я стал ее раздевать на кровати, начала отчаянно сопротивляться, но когда мне это надоело, и я начал читать книгу, лежа на кровати, через некоторое время полезла ко мне сама. Другая после того, как мы позанимались сексом, захотела все обо мне узнать.
Спрашивала меня, сколько у меня женщин было, откуда я, в каком универе учусь, какую музыку слушаю, читал ли когда-нибудь книги Дадзаи Осаму, куда бы хотел съездить за границу, не думаю ли, что у меня соски крупнее, чем у других, короче, все подряд.
Я отвечал ей, как мог, потом заснул. А когда проснулся, она сказала, что хочет со мной позавтракать вместе. Я вместе с ней пошел в кафе и съел невкусный тост с невкусным яйцом и выпил невкусный кофе, которые были в утреннем меню.
Все это время она мне задавала вопросы. Кем работает отец, как учился в школе, когда день рожденья, пробовал ли есть лягушек. У меня начала болеть голова, и после завтрака я сказал, что мне пора потихоньку на работу.
— Ну че, может, встретимся еще? — настаивала она, неудовлетворенная.
— Жизнь большая, как-нибудь еще встретимся, — ответил я и ушел.
А оставшись один, задумался над опостылевшим уже вопросом : «Да чем это я вообще занимаюсь?» Подумалось, что сейчас не время для таких развлечений. Но и не делать этого я не мог. Тело мое изголодалось и жаждало женщины. Находясь вместе с этими девицами, я все равно не мог без конца не вспоминать Наоко.
Я вспоминал обнаженное тело Наоко, смутно белеющее в темноте, ее вздох, звук дождя. И чем больше я это вспоминал, тем сильнее чувствовался голод в моем теле. Я один залезал на крышу, пил виски и думал, куда же мне надо идти.
В начале июля от Наоко пришло письмо. Письмо было недлинное.
"Извини, что ответ пишу поздно. Но постарайся понять. Много времени ушло, пока смогла что-то написать. Да и это письмо переписываю уже раз десятый. Для меня письма писать — это каторга.
Напишу сразу о самом главном. Решила взять академический на год, так как по-другому тогда не могла. Написала «тогда», хотя думаю, что вряд ли вернусь в университет вообще. Академка ведь нужна всегда только для формальности.
Может быть, тебя мои слова удивили, но я об этом думала уже давно. Несколько раз решала рассказать об этом, но никак не могла себя заставить все начать говорить. Боялась говорить об этом.
Не думай о пустом. Если что-то случается или, наоборот, не случается, мне кажется, что в конечном итоге оно все предопределено заранее. Может быть, тебя заденут эти слова. Тогда прости меня.
Я хочу тебе сказать, чтобы ты не считал себя виноватым из-за меня. Поверь, это все только на моей совести. Весь этот год с небольшим я откладывала это на потом, думаю, что и тебе этим доставила немало мучений. И это, наверное, мой предел.
Съехав с квариры на Кокубундзи, я вернулась домой в Кобе и некоторое время ходила на лечение в больницу. Доктор сказал, что в Киото в горах есть подходящая лечебница для меня, и я думаю ненадолго поехать туда. Это не больница в полном смысле слова, но оздоровительное учреждение гораздо более свободного типа.
Подробности напишу при случае в следующий раз. Сейчас пока еще тяжело писать. Сейчас мне крайне необходимо успокоить нервы в каком-нибудь тихом, изолированном от внешнего мира месте.
Я со своей стороны благодарна тебе за то, что ты в течение года был рядом со мной. Можешь в это поверить. Ты ничем меня не обидел. Это я сама себя обидела. Я так считаю.
Сейчас я пока не готова встретиться с тобой. Не имею в виду, что не хочу с тобой встречаться, а еще не готова. Если пойму, что уже готова, сразу тебе напишу. думаю, что тогда мы сможем получше узнать друг друга. Как ты сам сказал, нам друг о друге еще надо узнать побольше. До свиданья."
Несколько сот раз я перечитывал это письмо заново. И каждый раз, когда я его перечитывал, нестерпимая тоска охватывала меня. Совсем такая же тоска, как тогда, когда Наоко смотрела, не отрываясь, мне в глаза.
Это щемящее чувство я не мог никуда ни унести, ни спрятать. Оно было точно ветер, обдувающий мое тело, не имеющий ни формы, ни веса. Я даже не мог задержать его на своем теле. Образы проплывали передо мной. Слова, которые они мне говорили, совершенно не были слышны моему уху.
Субботние вечера я, как и прежде, проводил, сидя в кресле в лобби. Телефонного звонка я не ожидал, но больше заняться было нечем. Я всегда включал по телевизору прямой репортаж с бейбольного матча и делал вид, что смотрю. Я делил обширное пространство, разделяющее меня и телевизор, пополам, эту половинку тоже делил пополам. Так я делил и делил без конца, пока в конце концов не получался участочек, уместившийся бы у меня в руке.
В десять часов я выключал телевизор и возвращался к себе в комнату. И ложился спать.
Во второй половине месяца Штурмовик подарил мне светлячка.
Светлячок сидел в банке из-под растворимого кофе. В банке было немного листьев и воды, а в крышке было пробито несколько маленьких дырочек для воздуха. Было еще светло, и выглядел он как простой речной жук, но Штурмовик утверждал, что это настоящий светлячок.
Он сказал, что в светлячках разбирается хорошо, а у меня не было ни причин, ни оснований в это не верить. Ну, светлячок. Был светлячок какой-то как будто сонный, и хоть и пытался все время взобраться по скользкой стеклянной стенке, но каждый раз поскальзывался и падал вниз.
— На территории нашел.
— Здесь, на территории? — спросил я, изумленный.
— А что, тут поблизости в гостиницах ведь, как лето наступает, светлячков выпускают, чтобы клиентов привлечь. Вот его оттуда сюда и занесло, — сказал он, даже не оглядываясь, запихивая одежду и конспекты в черный чемодан.
Вот уже несколько недель, как наступили летние каникулы, и в общежитии остались только немногие вроде нас. Меня в Кобе особо не тянуло, и я продолжал работать, а у него была практика. Впрочем, после практики он собирался ехать домой. Дом Штурмовика был в Яманаси.
— Его, это самое, девушкам дарить хорошо. Обязательно понравится, — сказал он.
— Спасибо, — сказал я.
День закончился, и своей опустошенностью общежитие напоминало брошенный замок. Спустился флаг, и в окнах столовой погас свет. Из-за того, что студентов стало мало, в столовой включали только половину ламп. Всед за этим неназойливо распространился вечерний запах. Запах сливочного пюре.
Я взял банку из-под растворимого кофе и поднялся на крышу. На крыше не было ни души. Лишь чья-то рубашка, которую хозяин забыл снять, висела на бельевой веревке, трепыхаясь на закатном ветру, как какая-то пустая шелуха.
По лестнице в углу крыши я взобрался на водонапорную вышку. Круглый распределительный бак, вобравший в себя тепло за день, до сих пор был теплым. Когда я присел на тесном пятачке, прислонившись к перилам, перед глазами у меня повисла белая слегка ущербная луна.