У него была потребность сделать это быстро.
Базини не знал, как ему вести себя. Он был так избит, что еле шевелился. Все индивидуальное, казалось, ушло из него; только какой-то остаток этого, сжавшийся в его глазах, в страхе и мольбе цеплялся за Терлеса.
Он ждал, что сделает тот.
Наконец Терлес нарушил молчание. Он говорил быстро, скучающе, так, словно надо ради проформы еще раз уладить какое-то давно уже завершенное дело.
- Я не помогу тебе. У меня одно время, правда, был интерес к тебе, но теперь это в прошлом. Ты действительно самый настоящий негодяй и трус. Конечно, самый настоящий. Что уж может еще привязать меня к тебе? Раньше я всегда думал, что найду для тебя какое-то слово, какое-то чувство, которое определит тебя иначе. Но действительно нет лучшего определения, чем сказать, что ты негодяй и трус. Это так просто, так невыразительно, и все-таки ничего больше сказать нельзя. Все другое, чего я раньше хотел от тебя, я забыл, после того как ты влез со своими похотливыми просьбами. Я хотел найти точку, вдали от тебя, чтобы взглянуть на тебя оттуда... в этом был мой интерес к тебе. Ты сам уничтожил его... но довольно, я же не обязан давать тебе объяснения. Только вот что еще: каково тебе сейчас?
- Каково мне может быть? Я не вынесу этого больше.
- Они, наверно, делают теперь с тобой очень скверные вещи и тебе больно?
- Да.
- Просто-напросто боль? Ты чувствуешь, что страдаешь, и хочешь уйти от этого? Совсем просто, без всяких сложностей?
Базини не нашел ответа.
- Ну, да, я спрашиваю так, между прочим, недостаточно точно. Но это ведь все равно. Я с тобой больше не имею дела. Я тебе уже сказал это. Я ничего уже не чувствую в твоем обществе. Делай что хочешь.
Терлес хотел уйти.
Тут Базини сорвал с себя одежду и прижался к Терлесу. Его тело было исполосовано ссадинами - отвратительно. Движение было жалким, как движение неловкой проститутки. Терлес с омерзением отвернулся.
Но едва сделав первые шаги в темноте, он наткнулся на Райтинга.
- Это что, у тебя тайные свидания с Базини? Терлес последовал за взглядом Райтинга и оглянулся на Базини. Как раз на том месте, где тот стоял, через слуховое окно падал широкий брус лунного света. Отдававшая синевой кожа в ссадинах походила при этом освещении на кожу прокаженного. Терлес неволько попытался извиниться за эту сцену.
- Он попросил меня об этом.
- Чего он хочет?
- Чтобы я защитил его.
- Ну, в таком случае он напал как раз на того, кто нужен.
- Может быть, я все же и сделал бы, но мне наскучила вся эта история.
Неприятно пораженный, Райтинг вскинул глаза, затем злобно набросился на Базини.
- Мы тебе покажем, как секретничать у нас за спиной! Твой ангел-хранитель Терлес сам будет при этом присутствовать и позабавится тоже.
Терлес уже повернулся было, но из-за этой колкости, явно по его адресу, не раздумывая, задержался.
- Нет, Райтинг, не буду. Не хочу больше иметь с этим дела. Мне все это опротивело.
- Вдруг?
- Да, вдруг. Ведь раньше я за всем этим чего-то искал...
Зачем только это сорвалось у него с языка?!
- Ага, ясновидения...
- Да, именно. А теперь я вижу только, что ты и Байнеберг пошло жестоки.
- О, надо тебе поглядеть, как Базини жрет дерьмо, - неудачно пошутил Райтинг.
- Теперь это меня уже не интересует.
- Но интересовало же...
- Я уже сказал тебе, лишь до тех пор, пока состояние Базини было загадкой для меня.
- А теперь?
- Никаких загадок больше нет. Все бывает - вот и вся мудрость.
Терлес удивился, что ему вдруг снова приходят на ум сравнения, приближающиеся к тому утраченному кругу чувств. Когда Райтинг насмешливо ответил: "Ну, за этой мудростью далеко не надо ходить", в нем взыграло поэтому гневное чувство превосходства и подсказало ему резкие слова. Какое-то мгновение он презирал Райтинга до такой степени, что готов был пинать его ногами.
- Можешь смеяться надо мной. Но то, что творите вы, это не что иное, как пустое, скучное, мерзкое мучительство!
Райтинг покосился на прислушивавшегося Базини.
- Придержи язык, Терлес!
- Мерзкое, грязное - ты это слышал!
Теперь вскипел и Райтинг.
- Я запрещаю тебе оскорблять нас здесь при Базини!
- Ах, что там. Ты ничего не можешь запретить! Прошло это время. Я когда-то уважал тебя и Байнеберга, а теперь вижу, что вы такое по сравнению со мной. Тупые, гадкие, жестокие дураки!
- Заткнись, Терлес, а то...
Райтинг, казалось, хотел броситься на Терлеса. Терлес отступил на шаг и крикнул ему:
- Думаешь, я буду с тобой драться?! Базини того не стоит. Делай с ним что хочешь, а мне сейчас дай пройти!!
Райтинг, казалось, одумался и отошел в сторону. Он не тронул даже Базини. Но Терлес, зная его, понимал, что за спиной у него притаилась какая-то коварная опасность.
Уже на второй день в послеобеденное время Райтинг и Байнеберг подошли к Терлесу.
Он заметил злобное выражение их глаз. Байнеберг явно не прощал ему теперь смешного провала своих пророчеств, а к тому же, наверно, был уже обработан Райтингом.
- Ты, как я слышал, поносил нас. Да еще при Базини. С какой стати?
Терлес не ответил.
- Ты знаешь, что мы таких вещей не терпим. Но поскольку речь идет о тебе, чьи капризы, к которым мы привыкли, не очень нас задевают, мы это дело замнем. Но одно ты должен исполнить.
Вопреки этим приветливым словам в глазах Байнеберга было какое-то злое ожидание.
- Базини сегодня ночью придет в нашу клетушку. Мы накажем его за то, что он тебя подзуживал. Когда увидишь, что мы уходим, ступай следом.
Но Терлес сказал "нет".
- Делайте что хотите, а меня увольте.
- Сегодня ночью мы еще насладимся Базини, завтра мы его выдадим классу, ибо он начинает восставать.
- Делайте что хотите.
- Но ты будешь при этом присутствовать. - Нет.
- Именно при тебе Базини поймет, что ему ничто не поможет, что ничто не защитит его от нас. Вчера он уже отказался выполнять наши приказы. Мы избили его до полусмерти, а он не уступал. Мы должны снова прибегнуть к моральным средствам, унизить его сперва перед тобой, затем перед классом.
- Но я не буду при этом присутствовать!
- Почему?
- Не буду.
Байнеберг перевел дух; казалось, он собирал весь свой яд, затем он подошел к Терлесу совсем вплотную.
- Неужели ты думаешь, что мы не знаем - почему? Думаешь, мы не знаем, как далеко ты зашел с Базини?
- Не дальше, чем вы.
- Так. Неужели же он выбрал бы тогда в покровители именно тебя? Что? Неужели бы именно к тебе проникся таким доверием? Ты же не можешь считать нас такими глупенькими.
Терлес разозлился.
- Знайте что хотите, только меня избавьте от ваших грязных историй.
- Опять начинаешь грубить?
- Меня от вас тошнит! Ваша подлость бессмысленна! Вот что отвратительно в вас.
- Ну, так слушай. Тебе за многое следовало бы быть нам благодарным. Если ты думаешь, что все-таки сможешь теперь над нами, у которых ты учился, возвыситься, то ты жестоко ошибаешься. Придешь сегодня вечером или нет?!
- Нет!
- Дорогой Терлес, если ты восстанешь против нас и не придешь, с тобой будет совершенно так же, как с Базини. Ты знаешь, в какой ситуации застал тебя Райтинг. Этого достаточно. Больше мы сделали или меньше - тебе от этого пользы мало. Мы повернем все против тебя. Ты в таких вещах слишком глуп и нерешителен, чтобы справиться с нами. Итак, если ты вовремя не опомнишься, мы выставим тебя перед классом соучастником Базини. Пусть он тебя тогда защищает. Понятно?
Как буря, прошумел над Терлесом этот поток угроз, которые выкрикивали то Байнеберг, то Райтинг, то оба сразу. Когда они ушли, он протер себе глаза, словно это был сон. Но Райтинга он знал. Тот, разозлившись, способен был на любую гнусность, а терлесовские оскорбления и бунт задели его, казалось, глубоко. А Байнеберг? Вид у него был такой, словно он дрожал от годами таившейся ненависти... а все только потому, что осрамился перед Терлесом.
Но чем трагичнее сгущались события над его головой, тем безразличнее и машинальнее казались они Терлесу. Он боялся угроз. Это да; но ничего сверх того. Опасность втянула его в водоворот реальности.
Он лег в постель. Он видел, как уходили Байнеберг с Райтингом, видел, как устало прошаркал мимо Базини. Сам он с ними не пошел.
Однако его мучили какие-то страхи. Впервые он снова думал о родителях с некоторой теплотой. Он чувствовал, что ему нужна эта спокойная, надежная почва, чтобы укрепить и довести до зрелости то, что до сих пор только смущало его.
Но что это было? У него не было времени думать об этом и размышлять о происшедших событиях. Он чувствовал только страстное стремление вырваться из этой смуты, в нем была тоска по тишине, по книгам. Словно душа его - черная земля, под которой уже шевелятся ростки, а еще неизвестно, как они пробьются. К нему привязался образ садовника, который ежеутренне поливает свои грядки - с равномерной, терпеливой приветливостью. Эта картина не отпускала его, ее терпеливая уверенность, казалось, сосредоточивала всю тоску на себе. Только так надо! Только так! - чувствовал Терлес, и через все страхи и все опасения перепрыгивала убежденность, что нужно любыми усилиями достичь этого душевного состояния.
Только насчет того, что должно произойти первым делом, у него еще не было ясности. Ибо прежде всего от этой тоски по мирной созерцательности лишь усиливалось его отвращение к предстоящей игре интриги. Да он и в самом деле боялся подстерегавшей его мести. Если они действительно попытаются очернить его перед классом, то противодействие этому потребует от него огромного расхода энергии, которого ему именно сейчас было жаль. И потом - стоило ему хотя бы только подумать об этой сумятице, об этой лишенной какого бы то ни было высшего смысла стычке с чужими намерениями и силами воли, его охватывало отвращение.
Тут ему вспомнилось одно давнее письмо, которое он получил из дому. Это был ответ на его письмо родителям, где он тогда как умел сообщал о своем странном душевном состоянии, еще до того, как произошел этот эпизод с чувственностью. То был опять-таки довольно топорный ответ, полный добропорядочной, скучной этики, где ему советовали убедить Базини явиться с повинной, чтобы покончить с этим недостойным, опасным состоянием своей зависимости.
Письмо это Терлес позднее читал снова, когда Базини лежал рядом с ним нагишом на мягких одеялах клетушки. И он испытывал особое удовольствие, когда эти неуклюжие, простые, трезвые слова таяли у него на языке, а сам он думал, что, наверно, из-за слишком светлого своего существования родители его слепы в том мраке, где сейчас гибкой хищной кошкой прикорнула его душа.
Но сегодня он совсем по-другому потянулся к этому месту, когда оно ему вспомнилось.
По нему растекся приятный покой, словно от прикосновения твердой, доброй руки. Решение было принято в этот миг. В нем сверкнула одна мысль, и он схватил ее, не раздумывая, словно под заступничеством родителей.
Он не засыпал, пока не вернулись те трое. Затем подождал, пока по их равномерному дыханию не услыхал, что они уснули. Теперь он торопливо вырвал листок из своей записной книжки и при неверном свете ночника написал большими, нетвердыми буквами:
"Завтра они выдадут тебя классу, и тебе предстоит что-то ужасное. Единственный для тебя выход - самому признаться директору. До него ведь это и так дойдет, только сначала тебя изобьют до полусмерти. Свали все на Р. и Б., умолчи обо мне.
Видишь, я хочу спасти тебя".
Эту записку он сунул спящему в руку.
Затем, без сил от волнения, уснул и он.
Следующий день Байнеберг и Райтинг решили, видимо, еще оставить Терлесу на размышление.
А с Базини дело приняло серьезный оборот.
Терлес видел, как Байнеберг и Райтинг подходили к отдельным воспитанникам и как там вокруг них возникали группы, в которых взволнованно шептались.
При этом он не знал, нашел ли Базини его записку, поговорить с ним не было возможности, поскольку Терлес чувствовал, что находится под наблюдением.
Сначала он вообще боялся, что речь идет уже и о нем. Но он был теперь, перед лицом опасности, так подавлен ее омерзительностью, что палец о палец не ударил бы.
Лишь позднее, готовый к тому, что сейчас все будут против него, он несмело смешался с одной из групп.
Но его и не заметили. Все пока касалось Базини.
Волнение росло. Терлес мог это отметить, Райтинг и Байнеберг, наверно, еще приврали что-нибудь.
Сперва улыбались, затем некоторые стали серьезны, и мимо Базини зашмыгали злые взгляды, наконец над классом что-то повисло темным, жарким, беременным мрачными страстями молчанием.
Случайно вторая половина дня была свободна.
Все собрались сзади возле шкафов; затем вызвали Базини.
Байнеберг и Райтинг стояли, как два укротителя, по обе стороны от него.
Испытанный способ - раздевание - после того как заперли двери и поставили дозор - вызвал всеобщее удовольствие.
Райтинг держал в руке пачку писем, полученных Базини от матери, и начал читать их вслух.
- Дорогое дитя мое... Всеобщий рев.
- Ты знаешь, что при небольших деньгах, которыми я, будучи вдовой, располагаю...
Непристойный смех, необузданные шутки вылетают из толпы. Райтинг хочет читать дальше. Вдруг кто-то толкает Базини. Другой, на которого он при этом падает, полушутя-полувозмущенно отталкивает его назад. Третий передает его дальше. И вот уже Базини, голый, с разинутым от страха ртом, как вертящийся мяч, под смех, улюлюканье, толчки, летает по залу - от одной стороны к другой, - больно ударяется об острые углы скамеек, падает на колени, раздирая их в кровь, и наконец валится наземь, окровавленный, весь в пыли, с нечеловеческими, остекленевшими глазами, и мгновенно наступает молчание, и все теснятся вперед, чтобы увидеть, как он лежит на полу.
Терлес содрогнулся. Он воочию увидел силу этой ужасной угрозы.
И он все еще не знал, как поступит Базини.
Решено было в следующую ночь привязать Базини к кровати и отколошматить его клинками рапир.
Но, ко всеобщему удивлению, уже рано утром в классе появился директор. Его сопровождали классный наставник и два учителя. Базини удалили из класса и отвели в отдельную комнату.
А директор произнес гневную речь по поводу проявленной жестокости и назначил строгое расследование.
Базини сам пришел с повинной.
Кто-то, должно быть, уведомил его о предстоящем.
Терлеса не заподозрил никто. Он притих и ушел в себя, словно все это совершенно не касалось его.
Даже Райтинг и Байнеберг не искали в нем предателя. Свои угрозы ему они сами не принимали всерьез; они выкрикнули их, чтобы запугать его, чтобы показать свое превосходство, а может быть, и с досады; теперь, когда злость их прошла, они уже вряд ли об этом думали. Обязательства перед его родителями уж удержали бы их от действий, направленных против Терлеса. Это было для них так несомненно, что и с его стороны они ничего не опасались.
Терлес не раскаивался в своем поступке. Скрытность, трусливость этого шага скрадывало чувство полного освобождения. После всех волнений на душе у него стало удивительно ясно и просторно.
Он не участвовал во взволнованных разговорах о том, чего теперь ждать, которые повсюду велись; он спокойно прожил весь день наедине с собой.
Когда наступил вечер и зажглись лампы, он сел на свое место, положив перед собой тетрадь, где были те беглые записи.
Но он долго не читал их. Он поглаживал рукой страницы, и ему казалось, что от них отдает чем-то душистым, как лавандой от старых писем. Это была смешанная с грустью нежность, которую мы испытываем к закончившейся полосе прошлого, когда в легкой, бледной тени, встающей из нее с покойницкими цветами в руках, вновь обнаруживаем забытые признаки сходства с собой.
И эта грустная легкая тень, это бледное благоухание, казалось, терялись в широком, полном, теплом потоке - жизни, открывавшейся перед Терлесом.
Какой-то отрезок развития кончился, душа, как молодое дерево, прибавила себе новое годовое кольцо - это еще бессловесное, захватывающее чувство прощало все, что случилось.
Терлес стал перелистывать свои воспоминания. Фразы, в которых он беспомощно констатировал случившееся - это всяческое удивление и смущение перед жизнью, - снова ожили, казалось, зашевелились и обрели связь. Они лежали перед ним, как светлая дорога, на которой отпечатались следы его прощупывающих почву шагов. Но им чего-то, казалось, еще не хватало; не новой мысли, о нет; но они еще не захватывали Терлеса со всей силой живого.
Он почувствовал себя неуверенно. И тут он испугался, что завтра ему придется стоять перед учителями и оправдываться. Чем?! Как ему объяснить им это? Этот темный, таинственный путь, которым он шел. Если бы они спросили его: почему ты издевался над Базини, он ведь не смог бы ответить им - потому что интересовало меня при этом происходившее в моем мозгу, нечто такое, о чем я и сегодня, несмотря ни на что, еще мало знаю и по сравнению с чем все, что я об этом думаю, кажется мне неважным.
Этот шажок, еще отделявший его от конечной точки духовного процесса, через который он должен был пройти, пугал его, как страшная бездна.
И еще до наступления ночи Терлес находился в лихорадочном боязливом волнении.
На следующий день, когда воспитанников поодиночке вызывали на допрос, Терлес исчез.
В последний раз его видели вечером, он сидел за тетрадью, как будто читал.
Искали по всему училищу, Байнеберг тайком заглянул в клетушку, Терлеса нигде не было.
Стало ясно, что он убежал из училища, и об этом оповестили все окрестные власти с просьбой бережно доставить его.
Расследование тем временем началось.
Райтинг и Байнеберг, полагавшие, что Терлес бежал от страха перед их угрозой выдать его, чувствовали себя обязанными отвести от него всякие подозрения и усиленно за него заступались.
Они свалили всю вину на Базини,и весь класс, один воспитанник за другим, свидетельствовал, что Базини - вороватый, ничтожный малый, который на самые доброжелательные попытки исправить его отвечал только новыми возвратами к старому. Райтинг уверял, что они признают свою ошибку, но поступили так лишь потому, что жалость не позволяла им выдавать товарища на расправу, не исчерпав всех способов вразумить его по-хорошему, и весь класс опять клялся, что издевательство над Базини было вызвано только тем, что он с величайшим, гнуснейшим презрением отнесся к людям, которые из благороднейших побуждений щадили его.
Короче, это была хорошо согласованная комедия, блестяще поставленная Райтингом, и для оправдания были подпущены все этические нотки, которые ценил учительский слух.
Базини по поводу всего тупо молчал. С позавчерашнего дня он еще пребывал в смертельном страхе, и одиночество его комнатного ареста, спокойный, деловитый ход расследования были для него уже избавлением. Он ничего не желал себе, кроме скорого конца. К тому же Райтинг и Байнеберг не преминули пригрозить ему чудовищной местью на случай, если он даст показания против них.
Тут был доставлен Терлес. До смерти усталым и голодным его схватили в ближайшем городе.
Его бегство казалось теперь единственно загадочным во всем этом деле. Но ситуация была благоприятна для него. Байнеберг и Райтинг проделали большую подготовительную работу, они говорили о нервозности, которую он будто бы проявлял в последнее время, о его нравственной деликатности, которая возводила в преступление уже одно то, что он, с самого начала обо всем знавший, не заявил сразу же об этом деле и стал таким образом совиновником катастрофы.
Терлес был поэтому встречен уже с какой-то растроганной доброжелательностью, и товарищи вовремя подготовили его к этому.
Тем не менее он был страшно взволнован, и боязнь, что он не сумеет объясниться, вконец его извела...
По соображениям такта, поскольку опасались еще каких-нибудь разоблачений, расследование велось на частной квартире директора. Кроме него, присутствовали еще классный наставник, учитель закона божьего и преподаватель математики, которому, как младшему в этой учительской коллегии, выпало на долю вести протокольные записи.
На вопросы о мотивах своего бегства Терлес ответил молчанием.
Со всех сторон - понимающие кивки.
- Ну, хорошо, - сказал директор, - об этом нам известно. Но скажите нам, что заставляло вас скрывать проступок Базини.
Терлес смог бы теперь солгать. Но его робость ушла. Его прямо-таки соблазняло заговорить о себе и испытать свои мысли на этих умах.
- Сам не знаю, господин директор. Когда я услышал об этом впервые, мне показалось это чем-то чудовищным... чем-то невообразимым...
Учитель закона божьего кивал Терлесу удовлетворенно и ободряюще.
- Я... я думал о душе Базини...
Учитель закона божьего просиял, математик протер пенсне, надел его, сощурился...
- Я не мог представить себе тот миг, когда обрушилось на Базини такое унижение, и поэтому меня все время влекло к нему...
- Ну, да... вы, вероятно, хотите этим сказать, что испытывали естественное отвращение к проступку своего товарища и что зрелище порока вас в какой-то мере завораживало, как завораживает, утверждают, взгляд змеи ее жертву.
Классный наставник и математик поспешили одобрить это сравнение энергичными жестами. Но Терлес сказал:
- Нет, это не было в сущности отвращение. Было так: сперва я говорил себе: он провинился и надо передать его тем, кому положено наказать его...
- Так бы и следовало вам поступить.
- ...А потом он казался мне таким странным, что я ни о каких наказаниях уже не думал, смотрел на него совсем с другой стороны. Каждый раз во мне что-то давало трещину, когда я так о нем думал...
- Вы должны выражаться яснее, дорогой Терлес.
- Это нельзя сказать иначе, господин директор.
- Ну, все-таки. Вы взволнованы, мы же видим, в замешательстве... То, что вы сейчас сказали, было очень туманно.
- Ну, да, я сейчас в замешательстве. У меня уже были для этого гораздо лучшие слова. Но все равно получается одно и то же - что во мне было что-то странное...
- Хорошо... но ведь это же, наверно, естественно при всех этих обстоятельствах.
Терлес минуту подумал.
- Может быть, можно сказать так: есть какие-то вещи, которым суждено вторгаться в нашу жизнь как бы в двойном виде. Такими мне представали отдельные лица, события, темные, запыленные углы, высокая, холодная, молчащая, вдруг оживающая стена...
- Но помилуйте, Терлес, куда вас заносит?
Но Терлесу доставляло удовольствие выговориться до конца.
- ...Мнимые числа...
Все то переглядывались, то глядели на Терлеса. Математик кашлянул.
- Для лучшего понимания этих туманных заявлений я должен добавить, что воспитанник Терлес однажды приходил ко мне с просьбой объяснить ему некоторые основные математические понятия, - в том числе мнимого, - которые и в самом деле могут быть затруднительны для неподготовленного ума. Должен даже признаться, что он проявил тут несомненное остроумие, однако он поистине маниакально выбирал только такие вещи, которые - для него по крайней мере - означали как бы пробел в каузальности нашего мышления. Помните, Терлес, что вы тогда сказали?
- Да. Я сказал, что мне кажется, что одним лишь мышлением мы через эти места перейти не можем и нуждаемся в другой, более глубокой уверенности, которая нас как бы перенесет через них. Что одним мышлением обойтись нам нельзя, я почувствовал и на примере Базини.
Директор при этом уклонении следствия в философию уже терял терпение, зато преподаватель закона божьего был очень доволен ответом Терлеса.
- Вы, значит, чувствуете, - спросил он, - что вас тянет прочь от науки к религиозным точкам зрения? Видимо, и по отношению к Базини было что-то подобное, - обратился он к остальным, - душа его, кажется, чувствительна к высшей, я сказал бы, к божественной и трансцендентной сущности нравственности.
Тут директор почувствовал, что он все же обязан вмешаться.
- Послушайте, Терлес, так ли обстоит дело, как говорит его преподобие? Вы склонны искать за событиями или вещами - как вы довольно общо выражаетесь - религиозную подоплеку?
Он сам был бы уже рад, если бы Терлес ответил наконец утвердительно, дав твердую почву для суждения о нем; но Терлес сказал:
- Нет, и не это.
- Ну, тогда скажите наконец без обиняков, - выпалил директор, - что это было. Мы же не можем сейчас пускаться с вами в философские споры.
Терлес, однако, заупрямился. Он сам чувствовал, что говорил плохо, но и это возражение, и тот основанный на недоразумении одобрительный отклик дали ему чувство высокомерного превосходства над этими старшими, которые, казалось, так мало знали о состояниях человеческой души.
- Я не виноват, что это совсем не то, что вы имеете в виду. Но я сам не могу точно описать, что я ощущал каждый раз. Но если я скажу, что думаю об этом теперь, вы, может быть, и поймете, почему я так долго не мог освободиться от этого.
Он выпрямился, так гордо, словно он здесь судья, его глаза прямо проходили мимо этих людей; ему не хотелось глядеть на эти смешные фигуры.
За окном сидела на ветке ворона, больше ничего не было, кроме белой равнины.
Терлес чувствовал, что пришло мгновение, когда он ясно, внятно, победительно заговорит о том, что сначала неясно мучило его, затем омертвело и обессилело.
Не то чтобы какая-то новая мысль дала ему эту уверенность и ясность, нет, он весь, выпрямившийся сейчас во весь рост, словно вокруг него ничего не было, кроме пустого пространства, - он всей своей человеческой целостностью чувствовал это, как почувствовал тогда, когда его изумленные глаза блуждали среди пишущих, занятых учеников, корпящих над работой товарищей.
Базини не знал, как ему вести себя. Он был так избит, что еле шевелился. Все индивидуальное, казалось, ушло из него; только какой-то остаток этого, сжавшийся в его глазах, в страхе и мольбе цеплялся за Терлеса.
Он ждал, что сделает тот.
Наконец Терлес нарушил молчание. Он говорил быстро, скучающе, так, словно надо ради проформы еще раз уладить какое-то давно уже завершенное дело.
- Я не помогу тебе. У меня одно время, правда, был интерес к тебе, но теперь это в прошлом. Ты действительно самый настоящий негодяй и трус. Конечно, самый настоящий. Что уж может еще привязать меня к тебе? Раньше я всегда думал, что найду для тебя какое-то слово, какое-то чувство, которое определит тебя иначе. Но действительно нет лучшего определения, чем сказать, что ты негодяй и трус. Это так просто, так невыразительно, и все-таки ничего больше сказать нельзя. Все другое, чего я раньше хотел от тебя, я забыл, после того как ты влез со своими похотливыми просьбами. Я хотел найти точку, вдали от тебя, чтобы взглянуть на тебя оттуда... в этом был мой интерес к тебе. Ты сам уничтожил его... но довольно, я же не обязан давать тебе объяснения. Только вот что еще: каково тебе сейчас?
- Каково мне может быть? Я не вынесу этого больше.
- Они, наверно, делают теперь с тобой очень скверные вещи и тебе больно?
- Да.
- Просто-напросто боль? Ты чувствуешь, что страдаешь, и хочешь уйти от этого? Совсем просто, без всяких сложностей?
Базини не нашел ответа.
- Ну, да, я спрашиваю так, между прочим, недостаточно точно. Но это ведь все равно. Я с тобой больше не имею дела. Я тебе уже сказал это. Я ничего уже не чувствую в твоем обществе. Делай что хочешь.
Терлес хотел уйти.
Тут Базини сорвал с себя одежду и прижался к Терлесу. Его тело было исполосовано ссадинами - отвратительно. Движение было жалким, как движение неловкой проститутки. Терлес с омерзением отвернулся.
Но едва сделав первые шаги в темноте, он наткнулся на Райтинга.
- Это что, у тебя тайные свидания с Базини? Терлес последовал за взглядом Райтинга и оглянулся на Базини. Как раз на том месте, где тот стоял, через слуховое окно падал широкий брус лунного света. Отдававшая синевой кожа в ссадинах походила при этом освещении на кожу прокаженного. Терлес неволько попытался извиниться за эту сцену.
- Он попросил меня об этом.
- Чего он хочет?
- Чтобы я защитил его.
- Ну, в таком случае он напал как раз на того, кто нужен.
- Может быть, я все же и сделал бы, но мне наскучила вся эта история.
Неприятно пораженный, Райтинг вскинул глаза, затем злобно набросился на Базини.
- Мы тебе покажем, как секретничать у нас за спиной! Твой ангел-хранитель Терлес сам будет при этом присутствовать и позабавится тоже.
Терлес уже повернулся было, но из-за этой колкости, явно по его адресу, не раздумывая, задержался.
- Нет, Райтинг, не буду. Не хочу больше иметь с этим дела. Мне все это опротивело.
- Вдруг?
- Да, вдруг. Ведь раньше я за всем этим чего-то искал...
Зачем только это сорвалось у него с языка?!
- Ага, ясновидения...
- Да, именно. А теперь я вижу только, что ты и Байнеберг пошло жестоки.
- О, надо тебе поглядеть, как Базини жрет дерьмо, - неудачно пошутил Райтинг.
- Теперь это меня уже не интересует.
- Но интересовало же...
- Я уже сказал тебе, лишь до тех пор, пока состояние Базини было загадкой для меня.
- А теперь?
- Никаких загадок больше нет. Все бывает - вот и вся мудрость.
Терлес удивился, что ему вдруг снова приходят на ум сравнения, приближающиеся к тому утраченному кругу чувств. Когда Райтинг насмешливо ответил: "Ну, за этой мудростью далеко не надо ходить", в нем взыграло поэтому гневное чувство превосходства и подсказало ему резкие слова. Какое-то мгновение он презирал Райтинга до такой степени, что готов был пинать его ногами.
- Можешь смеяться надо мной. Но то, что творите вы, это не что иное, как пустое, скучное, мерзкое мучительство!
Райтинг покосился на прислушивавшегося Базини.
- Придержи язык, Терлес!
- Мерзкое, грязное - ты это слышал!
Теперь вскипел и Райтинг.
- Я запрещаю тебе оскорблять нас здесь при Базини!
- Ах, что там. Ты ничего не можешь запретить! Прошло это время. Я когда-то уважал тебя и Байнеберга, а теперь вижу, что вы такое по сравнению со мной. Тупые, гадкие, жестокие дураки!
- Заткнись, Терлес, а то...
Райтинг, казалось, хотел броситься на Терлеса. Терлес отступил на шаг и крикнул ему:
- Думаешь, я буду с тобой драться?! Базини того не стоит. Делай с ним что хочешь, а мне сейчас дай пройти!!
Райтинг, казалось, одумался и отошел в сторону. Он не тронул даже Базини. Но Терлес, зная его, понимал, что за спиной у него притаилась какая-то коварная опасность.
Уже на второй день в послеобеденное время Райтинг и Байнеберг подошли к Терлесу.
Он заметил злобное выражение их глаз. Байнеберг явно не прощал ему теперь смешного провала своих пророчеств, а к тому же, наверно, был уже обработан Райтингом.
- Ты, как я слышал, поносил нас. Да еще при Базини. С какой стати?
Терлес не ответил.
- Ты знаешь, что мы таких вещей не терпим. Но поскольку речь идет о тебе, чьи капризы, к которым мы привыкли, не очень нас задевают, мы это дело замнем. Но одно ты должен исполнить.
Вопреки этим приветливым словам в глазах Байнеберга было какое-то злое ожидание.
- Базини сегодня ночью придет в нашу клетушку. Мы накажем его за то, что он тебя подзуживал. Когда увидишь, что мы уходим, ступай следом.
Но Терлес сказал "нет".
- Делайте что хотите, а меня увольте.
- Сегодня ночью мы еще насладимся Базини, завтра мы его выдадим классу, ибо он начинает восставать.
- Делайте что хотите.
- Но ты будешь при этом присутствовать. - Нет.
- Именно при тебе Базини поймет, что ему ничто не поможет, что ничто не защитит его от нас. Вчера он уже отказался выполнять наши приказы. Мы избили его до полусмерти, а он не уступал. Мы должны снова прибегнуть к моральным средствам, унизить его сперва перед тобой, затем перед классом.
- Но я не буду при этом присутствовать!
- Почему?
- Не буду.
Байнеберг перевел дух; казалось, он собирал весь свой яд, затем он подошел к Терлесу совсем вплотную.
- Неужели ты думаешь, что мы не знаем - почему? Думаешь, мы не знаем, как далеко ты зашел с Базини?
- Не дальше, чем вы.
- Так. Неужели же он выбрал бы тогда в покровители именно тебя? Что? Неужели бы именно к тебе проникся таким доверием? Ты же не можешь считать нас такими глупенькими.
Терлес разозлился.
- Знайте что хотите, только меня избавьте от ваших грязных историй.
- Опять начинаешь грубить?
- Меня от вас тошнит! Ваша подлость бессмысленна! Вот что отвратительно в вас.
- Ну, так слушай. Тебе за многое следовало бы быть нам благодарным. Если ты думаешь, что все-таки сможешь теперь над нами, у которых ты учился, возвыситься, то ты жестоко ошибаешься. Придешь сегодня вечером или нет?!
- Нет!
- Дорогой Терлес, если ты восстанешь против нас и не придешь, с тобой будет совершенно так же, как с Базини. Ты знаешь, в какой ситуации застал тебя Райтинг. Этого достаточно. Больше мы сделали или меньше - тебе от этого пользы мало. Мы повернем все против тебя. Ты в таких вещах слишком глуп и нерешителен, чтобы справиться с нами. Итак, если ты вовремя не опомнишься, мы выставим тебя перед классом соучастником Базини. Пусть он тебя тогда защищает. Понятно?
Как буря, прошумел над Терлесом этот поток угроз, которые выкрикивали то Байнеберг, то Райтинг, то оба сразу. Когда они ушли, он протер себе глаза, словно это был сон. Но Райтинга он знал. Тот, разозлившись, способен был на любую гнусность, а терлесовские оскорбления и бунт задели его, казалось, глубоко. А Байнеберг? Вид у него был такой, словно он дрожал от годами таившейся ненависти... а все только потому, что осрамился перед Терлесом.
Но чем трагичнее сгущались события над его головой, тем безразличнее и машинальнее казались они Терлесу. Он боялся угроз. Это да; но ничего сверх того. Опасность втянула его в водоворот реальности.
Он лег в постель. Он видел, как уходили Байнеберг с Райтингом, видел, как устало прошаркал мимо Базини. Сам он с ними не пошел.
Однако его мучили какие-то страхи. Впервые он снова думал о родителях с некоторой теплотой. Он чувствовал, что ему нужна эта спокойная, надежная почва, чтобы укрепить и довести до зрелости то, что до сих пор только смущало его.
Но что это было? У него не было времени думать об этом и размышлять о происшедших событиях. Он чувствовал только страстное стремление вырваться из этой смуты, в нем была тоска по тишине, по книгам. Словно душа его - черная земля, под которой уже шевелятся ростки, а еще неизвестно, как они пробьются. К нему привязался образ садовника, который ежеутренне поливает свои грядки - с равномерной, терпеливой приветливостью. Эта картина не отпускала его, ее терпеливая уверенность, казалось, сосредоточивала всю тоску на себе. Только так надо! Только так! - чувствовал Терлес, и через все страхи и все опасения перепрыгивала убежденность, что нужно любыми усилиями достичь этого душевного состояния.
Только насчет того, что должно произойти первым делом, у него еще не было ясности. Ибо прежде всего от этой тоски по мирной созерцательности лишь усиливалось его отвращение к предстоящей игре интриги. Да он и в самом деле боялся подстерегавшей его мести. Если они действительно попытаются очернить его перед классом, то противодействие этому потребует от него огромного расхода энергии, которого ему именно сейчас было жаль. И потом - стоило ему хотя бы только подумать об этой сумятице, об этой лишенной какого бы то ни было высшего смысла стычке с чужими намерениями и силами воли, его охватывало отвращение.
Тут ему вспомнилось одно давнее письмо, которое он получил из дому. Это был ответ на его письмо родителям, где он тогда как умел сообщал о своем странном душевном состоянии, еще до того, как произошел этот эпизод с чувственностью. То был опять-таки довольно топорный ответ, полный добропорядочной, скучной этики, где ему советовали убедить Базини явиться с повинной, чтобы покончить с этим недостойным, опасным состоянием своей зависимости.
Письмо это Терлес позднее читал снова, когда Базини лежал рядом с ним нагишом на мягких одеялах клетушки. И он испытывал особое удовольствие, когда эти неуклюжие, простые, трезвые слова таяли у него на языке, а сам он думал, что, наверно, из-за слишком светлого своего существования родители его слепы в том мраке, где сейчас гибкой хищной кошкой прикорнула его душа.
Но сегодня он совсем по-другому потянулся к этому месту, когда оно ему вспомнилось.
По нему растекся приятный покой, словно от прикосновения твердой, доброй руки. Решение было принято в этот миг. В нем сверкнула одна мысль, и он схватил ее, не раздумывая, словно под заступничеством родителей.
Он не засыпал, пока не вернулись те трое. Затем подождал, пока по их равномерному дыханию не услыхал, что они уснули. Теперь он торопливо вырвал листок из своей записной книжки и при неверном свете ночника написал большими, нетвердыми буквами:
"Завтра они выдадут тебя классу, и тебе предстоит что-то ужасное. Единственный для тебя выход - самому признаться директору. До него ведь это и так дойдет, только сначала тебя изобьют до полусмерти. Свали все на Р. и Б., умолчи обо мне.
Видишь, я хочу спасти тебя".
Эту записку он сунул спящему в руку.
Затем, без сил от волнения, уснул и он.
Следующий день Байнеберг и Райтинг решили, видимо, еще оставить Терлесу на размышление.
А с Базини дело приняло серьезный оборот.
Терлес видел, как Байнеберг и Райтинг подходили к отдельным воспитанникам и как там вокруг них возникали группы, в которых взволнованно шептались.
При этом он не знал, нашел ли Базини его записку, поговорить с ним не было возможности, поскольку Терлес чувствовал, что находится под наблюдением.
Сначала он вообще боялся, что речь идет уже и о нем. Но он был теперь, перед лицом опасности, так подавлен ее омерзительностью, что палец о палец не ударил бы.
Лишь позднее, готовый к тому, что сейчас все будут против него, он несмело смешался с одной из групп.
Но его и не заметили. Все пока касалось Базини.
Волнение росло. Терлес мог это отметить, Райтинг и Байнеберг, наверно, еще приврали что-нибудь.
Сперва улыбались, затем некоторые стали серьезны, и мимо Базини зашмыгали злые взгляды, наконец над классом что-то повисло темным, жарким, беременным мрачными страстями молчанием.
Случайно вторая половина дня была свободна.
Все собрались сзади возле шкафов; затем вызвали Базини.
Байнеберг и Райтинг стояли, как два укротителя, по обе стороны от него.
Испытанный способ - раздевание - после того как заперли двери и поставили дозор - вызвал всеобщее удовольствие.
Райтинг держал в руке пачку писем, полученных Базини от матери, и начал читать их вслух.
- Дорогое дитя мое... Всеобщий рев.
- Ты знаешь, что при небольших деньгах, которыми я, будучи вдовой, располагаю...
Непристойный смех, необузданные шутки вылетают из толпы. Райтинг хочет читать дальше. Вдруг кто-то толкает Базини. Другой, на которого он при этом падает, полушутя-полувозмущенно отталкивает его назад. Третий передает его дальше. И вот уже Базини, голый, с разинутым от страха ртом, как вертящийся мяч, под смех, улюлюканье, толчки, летает по залу - от одной стороны к другой, - больно ударяется об острые углы скамеек, падает на колени, раздирая их в кровь, и наконец валится наземь, окровавленный, весь в пыли, с нечеловеческими, остекленевшими глазами, и мгновенно наступает молчание, и все теснятся вперед, чтобы увидеть, как он лежит на полу.
Терлес содрогнулся. Он воочию увидел силу этой ужасной угрозы.
И он все еще не знал, как поступит Базини.
Решено было в следующую ночь привязать Базини к кровати и отколошматить его клинками рапир.
Но, ко всеобщему удивлению, уже рано утром в классе появился директор. Его сопровождали классный наставник и два учителя. Базини удалили из класса и отвели в отдельную комнату.
А директор произнес гневную речь по поводу проявленной жестокости и назначил строгое расследование.
Базини сам пришел с повинной.
Кто-то, должно быть, уведомил его о предстоящем.
Терлеса не заподозрил никто. Он притих и ушел в себя, словно все это совершенно не касалось его.
Даже Райтинг и Байнеберг не искали в нем предателя. Свои угрозы ему они сами не принимали всерьез; они выкрикнули их, чтобы запугать его, чтобы показать свое превосходство, а может быть, и с досады; теперь, когда злость их прошла, они уже вряд ли об этом думали. Обязательства перед его родителями уж удержали бы их от действий, направленных против Терлеса. Это было для них так несомненно, что и с его стороны они ничего не опасались.
Терлес не раскаивался в своем поступке. Скрытность, трусливость этого шага скрадывало чувство полного освобождения. После всех волнений на душе у него стало удивительно ясно и просторно.
Он не участвовал во взволнованных разговорах о том, чего теперь ждать, которые повсюду велись; он спокойно прожил весь день наедине с собой.
Когда наступил вечер и зажглись лампы, он сел на свое место, положив перед собой тетрадь, где были те беглые записи.
Но он долго не читал их. Он поглаживал рукой страницы, и ему казалось, что от них отдает чем-то душистым, как лавандой от старых писем. Это была смешанная с грустью нежность, которую мы испытываем к закончившейся полосе прошлого, когда в легкой, бледной тени, встающей из нее с покойницкими цветами в руках, вновь обнаруживаем забытые признаки сходства с собой.
И эта грустная легкая тень, это бледное благоухание, казалось, терялись в широком, полном, теплом потоке - жизни, открывавшейся перед Терлесом.
Какой-то отрезок развития кончился, душа, как молодое дерево, прибавила себе новое годовое кольцо - это еще бессловесное, захватывающее чувство прощало все, что случилось.
Терлес стал перелистывать свои воспоминания. Фразы, в которых он беспомощно констатировал случившееся - это всяческое удивление и смущение перед жизнью, - снова ожили, казалось, зашевелились и обрели связь. Они лежали перед ним, как светлая дорога, на которой отпечатались следы его прощупывающих почву шагов. Но им чего-то, казалось, еще не хватало; не новой мысли, о нет; но они еще не захватывали Терлеса со всей силой живого.
Он почувствовал себя неуверенно. И тут он испугался, что завтра ему придется стоять перед учителями и оправдываться. Чем?! Как ему объяснить им это? Этот темный, таинственный путь, которым он шел. Если бы они спросили его: почему ты издевался над Базини, он ведь не смог бы ответить им - потому что интересовало меня при этом происходившее в моем мозгу, нечто такое, о чем я и сегодня, несмотря ни на что, еще мало знаю и по сравнению с чем все, что я об этом думаю, кажется мне неважным.
Этот шажок, еще отделявший его от конечной точки духовного процесса, через который он должен был пройти, пугал его, как страшная бездна.
И еще до наступления ночи Терлес находился в лихорадочном боязливом волнении.
На следующий день, когда воспитанников поодиночке вызывали на допрос, Терлес исчез.
В последний раз его видели вечером, он сидел за тетрадью, как будто читал.
Искали по всему училищу, Байнеберг тайком заглянул в клетушку, Терлеса нигде не было.
Стало ясно, что он убежал из училища, и об этом оповестили все окрестные власти с просьбой бережно доставить его.
Расследование тем временем началось.
Райтинг и Байнеберг, полагавшие, что Терлес бежал от страха перед их угрозой выдать его, чувствовали себя обязанными отвести от него всякие подозрения и усиленно за него заступались.
Они свалили всю вину на Базини,и весь класс, один воспитанник за другим, свидетельствовал, что Базини - вороватый, ничтожный малый, который на самые доброжелательные попытки исправить его отвечал только новыми возвратами к старому. Райтинг уверял, что они признают свою ошибку, но поступили так лишь потому, что жалость не позволяла им выдавать товарища на расправу, не исчерпав всех способов вразумить его по-хорошему, и весь класс опять клялся, что издевательство над Базини было вызвано только тем, что он с величайшим, гнуснейшим презрением отнесся к людям, которые из благороднейших побуждений щадили его.
Короче, это была хорошо согласованная комедия, блестяще поставленная Райтингом, и для оправдания были подпущены все этические нотки, которые ценил учительский слух.
Базини по поводу всего тупо молчал. С позавчерашнего дня он еще пребывал в смертельном страхе, и одиночество его комнатного ареста, спокойный, деловитый ход расследования были для него уже избавлением. Он ничего не желал себе, кроме скорого конца. К тому же Райтинг и Байнеберг не преминули пригрозить ему чудовищной местью на случай, если он даст показания против них.
Тут был доставлен Терлес. До смерти усталым и голодным его схватили в ближайшем городе.
Его бегство казалось теперь единственно загадочным во всем этом деле. Но ситуация была благоприятна для него. Байнеберг и Райтинг проделали большую подготовительную работу, они говорили о нервозности, которую он будто бы проявлял в последнее время, о его нравственной деликатности, которая возводила в преступление уже одно то, что он, с самого начала обо всем знавший, не заявил сразу же об этом деле и стал таким образом совиновником катастрофы.
Терлес был поэтому встречен уже с какой-то растроганной доброжелательностью, и товарищи вовремя подготовили его к этому.
Тем не менее он был страшно взволнован, и боязнь, что он не сумеет объясниться, вконец его извела...
По соображениям такта, поскольку опасались еще каких-нибудь разоблачений, расследование велось на частной квартире директора. Кроме него, присутствовали еще классный наставник, учитель закона божьего и преподаватель математики, которому, как младшему в этой учительской коллегии, выпало на долю вести протокольные записи.
На вопросы о мотивах своего бегства Терлес ответил молчанием.
Со всех сторон - понимающие кивки.
- Ну, хорошо, - сказал директор, - об этом нам известно. Но скажите нам, что заставляло вас скрывать проступок Базини.
Терлес смог бы теперь солгать. Но его робость ушла. Его прямо-таки соблазняло заговорить о себе и испытать свои мысли на этих умах.
- Сам не знаю, господин директор. Когда я услышал об этом впервые, мне показалось это чем-то чудовищным... чем-то невообразимым...
Учитель закона божьего кивал Терлесу удовлетворенно и ободряюще.
- Я... я думал о душе Базини...
Учитель закона божьего просиял, математик протер пенсне, надел его, сощурился...
- Я не мог представить себе тот миг, когда обрушилось на Базини такое унижение, и поэтому меня все время влекло к нему...
- Ну, да... вы, вероятно, хотите этим сказать, что испытывали естественное отвращение к проступку своего товарища и что зрелище порока вас в какой-то мере завораживало, как завораживает, утверждают, взгляд змеи ее жертву.
Классный наставник и математик поспешили одобрить это сравнение энергичными жестами. Но Терлес сказал:
- Нет, это не было в сущности отвращение. Было так: сперва я говорил себе: он провинился и надо передать его тем, кому положено наказать его...
- Так бы и следовало вам поступить.
- ...А потом он казался мне таким странным, что я ни о каких наказаниях уже не думал, смотрел на него совсем с другой стороны. Каждый раз во мне что-то давало трещину, когда я так о нем думал...
- Вы должны выражаться яснее, дорогой Терлес.
- Это нельзя сказать иначе, господин директор.
- Ну, все-таки. Вы взволнованы, мы же видим, в замешательстве... То, что вы сейчас сказали, было очень туманно.
- Ну, да, я сейчас в замешательстве. У меня уже были для этого гораздо лучшие слова. Но все равно получается одно и то же - что во мне было что-то странное...
- Хорошо... но ведь это же, наверно, естественно при всех этих обстоятельствах.
Терлес минуту подумал.
- Может быть, можно сказать так: есть какие-то вещи, которым суждено вторгаться в нашу жизнь как бы в двойном виде. Такими мне представали отдельные лица, события, темные, запыленные углы, высокая, холодная, молчащая, вдруг оживающая стена...
- Но помилуйте, Терлес, куда вас заносит?
Но Терлесу доставляло удовольствие выговориться до конца.
- ...Мнимые числа...
Все то переглядывались, то глядели на Терлеса. Математик кашлянул.
- Для лучшего понимания этих туманных заявлений я должен добавить, что воспитанник Терлес однажды приходил ко мне с просьбой объяснить ему некоторые основные математические понятия, - в том числе мнимого, - которые и в самом деле могут быть затруднительны для неподготовленного ума. Должен даже признаться, что он проявил тут несомненное остроумие, однако он поистине маниакально выбирал только такие вещи, которые - для него по крайней мере - означали как бы пробел в каузальности нашего мышления. Помните, Терлес, что вы тогда сказали?
- Да. Я сказал, что мне кажется, что одним лишь мышлением мы через эти места перейти не можем и нуждаемся в другой, более глубокой уверенности, которая нас как бы перенесет через них. Что одним мышлением обойтись нам нельзя, я почувствовал и на примере Базини.
Директор при этом уклонении следствия в философию уже терял терпение, зато преподаватель закона божьего был очень доволен ответом Терлеса.
- Вы, значит, чувствуете, - спросил он, - что вас тянет прочь от науки к религиозным точкам зрения? Видимо, и по отношению к Базини было что-то подобное, - обратился он к остальным, - душа его, кажется, чувствительна к высшей, я сказал бы, к божественной и трансцендентной сущности нравственности.
Тут директор почувствовал, что он все же обязан вмешаться.
- Послушайте, Терлес, так ли обстоит дело, как говорит его преподобие? Вы склонны искать за событиями или вещами - как вы довольно общо выражаетесь - религиозную подоплеку?
Он сам был бы уже рад, если бы Терлес ответил наконец утвердительно, дав твердую почву для суждения о нем; но Терлес сказал:
- Нет, и не это.
- Ну, тогда скажите наконец без обиняков, - выпалил директор, - что это было. Мы же не можем сейчас пускаться с вами в философские споры.
Терлес, однако, заупрямился. Он сам чувствовал, что говорил плохо, но и это возражение, и тот основанный на недоразумении одобрительный отклик дали ему чувство высокомерного превосходства над этими старшими, которые, казалось, так мало знали о состояниях человеческой души.
- Я не виноват, что это совсем не то, что вы имеете в виду. Но я сам не могу точно описать, что я ощущал каждый раз. Но если я скажу, что думаю об этом теперь, вы, может быть, и поймете, почему я так долго не мог освободиться от этого.
Он выпрямился, так гордо, словно он здесь судья, его глаза прямо проходили мимо этих людей; ему не хотелось глядеть на эти смешные фигуры.
За окном сидела на ветке ворона, больше ничего не было, кроме белой равнины.
Терлес чувствовал, что пришло мгновение, когда он ясно, внятно, победительно заговорит о том, что сначала неясно мучило его, затем омертвело и обессилело.
Не то чтобы какая-то новая мысль дала ему эту уверенность и ясность, нет, он весь, выпрямившийся сейчас во весь рост, словно вокруг него ничего не было, кроме пустого пространства, - он всей своей человеческой целостностью чувствовал это, как почувствовал тогда, когда его изумленные глаза блуждали среди пишущих, занятых учеников, корпящих над работой товарищей.