Я с одинаковым равнодушием бываю дружелюбным и недружелюбным. Но и то и другое как бы периферийно. Я могу быть очень доброжелательным; но, видимо, лишь при надлежащих условиях? Всю свою жизнь я был неуравновешенным и проч.
   И все-таки я питаю совершенно наивное убеждение, что поэт представляет собой высшую цель человечества; причем ко всему к этому я еще и хотел бы быть великим поэтом! Какое тщательно от самого себя запрятанное себялюбие!
   Я столь же известен, сколь и неизвестен; но в результате получается не "наполовину известен", а какая-то странная смесь.
   [Декабрь 1937 года.] Хотя я еще никогда не читал "О глупости" столь хорошо, я впервые четко осознал и ее и свои слабости. Можно, вероятно, сказать, что все мои сочинения недостаточно следуют заповеди: "Услышь это". Хоть они и порождены строжайшим внутренним повелением, в них все-таки нет ничего коммуникативного; воля, столь сильная в творчестве, в сообщении слаба; можно сказать и так: эта осторожная манера изображения не находит для себя всеобъемлющего жеста. Или еще: я застреваю в путах мыслительных усилий и уже не придаю никакой важности применению мысли. Мой дух недостаточно практичен.
   [Март 1938 года.] У меня очень слабо развита потребность сообщать что-либо другим: явное отклонение от того типа личности, который выражен в писателе.
   Моей моралью, видимо, всегда была та, которую я в первом томе охарактеризовал как своего рода джентльменскую мораль. Безупречный в повседневности - но надо всем этим более высокий имморализм. Сейчас, однако, подошла пора делать выбор. Это, конечно, действие нашего века, обучающего нас азам истории.
   [Maй 1938 года.] За время работы над добрым десятком вариантов первых двухсот страниц "Человека без свойств" я познал очень важную вещь относительно самого себя: самая естественная для меня форма повествования ирония. Это равнозначно окончательному разрыву с идеалом, предписывающим изображение недосягаемых образцов. И также равнозначно осознанию того, что художник не должен (и не может) претендовать на философскую систему.
   Совсем еще молодой человек, ты оказываешься однажды в незнакомой местности, где ты можешь положиться лишь на самые ближайшие ориентиры. Рядом есть люди, указывающие тебе ближайшие пути и затем покидающие тебя, - даже если они потом при случае и возвращаются. Вот в этой-то местности, таящей и соблазны и угрозы, ты начинаешь осторожно завладевать тем, что тебя привлекает, и вступать в противоборство с тем, что тебе угрожает. Так ты начинаешь устанавливать как активные, так и чисто духовные связи с миром. По-моему, такова исходная ситуация, в которой чаще всего оказывается человек и которая знаменует собой для большинства художников начало их творческого пути. Следы этого см., например, у Томаса Манна.
   У меня все иначе. Я начал агрессивно, и моя жизненная ориентация заключалась в том, что я втискивал образ мира в крайне несовершенную рамку собственных идей. Я делал, конечно, то же, что и другие, только в большей степени. Можно выразиться и так: желание продиктовать закон отличается от желания попасть в местечко поуютней и от удивленного вопроса: "Как я вообще сюда попал?"...
   Убежденная реалистичность мышления находит для себя слова при условии предварительно свершившегося самоопределения.
   И лишь на исходе четвертого десятка я наверстываю упущенное и задаю себе удивленный вопрос: каким я стал? достойным ли я стал? и т. д.
   К числу моих "эстетических" принципов издавна принадлежит следующий: в искусстве наряду с каждым правилом возможна и его прямая противоположность. Ни один закон в искусстве не может притязать на абсолютную истинность.
   Поскольку я менее всего скептик, это убеждение привело меня к попыткам создания таких новых понятий, как "рациоидное" и "нерациоидное", а позже - к исследованию разносторонних взаимосвязей между чувством и истиной, что я попытался воплотить в "Человеке без свойств". Можно сказать, что я даже выстроил целую жизненную философию.
   Но мне еще предстоит выяснение отношений с научной эстетикой например, с понятием вкусового суждения.
   Если художники обычно относятся к науке об искусстве с инстинктивной неприязнью ("Мне до этого нет дела!"), то для меня все это по большей части еще не решено.
   Я где-то уже формулировал понятие нервного многословия - многословия, порождаемого неврастеническим стремлением обезопасить свою позицию, то есть попросту неуверенностью. Неуверенность делает многословным.
   Но многословным делает и меланхолия. Отчасти потому, что недостаточная удовлетворенность самим собой и тем, что ты делаешь, порождает неуверенность. Отчасти потому, что медленный поток мыслей, постоянные заторы и т. д. изо дня в день вынуждают возвращаться к уже сказанному, а отсюда и бесконечные вариации.
   Тот, кто прочтет "Попытки полюбить чудовище" и т. п., может подумать, что я иду от Толстого. Внешне это действительно так и выглядит. Поэтому стоит отметить, что, хотя в юности мне, например, очень нравилось "Воскресение", все религиозное в Толстом оставляло меня совершенно равнодушным. Лишь когда я, работая над второй книгой "Человека без свойств", стал читать "Войну и мир", Толстой захватил меня и с этой стороны (которая тем временем образовалась и во мне самом).
   Взять себе за правило, что нельзя писать "против" своих персонажей и что вообще на каждое "против" надо говорить "за" (будь это даже в каком-либо другом отношении).
   Об отношении писателя к своей эпохе. Говорят, ты не идешь в ногу с эпохой, отстаешь, не находишь общего языка, не вносишь вклада и т. п.; что касается меня, я, будучи художником, открывался лишь навстречу сугубо художественному; Достоевский, Флобер, Гамсун, Д'Аннунцио и др. - ни одного современника! Все писали лет двадцать, а то и лет сто назад!
   Как подумаешь, свидетелем каких успехов в литературе мне довелось быть! От Дана и Зудермана до Георге и Стефана Цвейга! И еще обвиняют писателя в снобизме или декадансе, если он пренебрегает суждением публики! Объясни же хоть себе самому, как все обстоит в действительности.
   Не следовало ли бы сказать так: у меня просто недостало мужества изложить языком мыслителя и ученого то, что занимало меня как философа, и потому все это проникает с черного хода в мои рассказы и делает их невозможными для восприятия. Мне это снова пришло в голову сейчас, когда я пытаюсь изложить свою "теорию" мнения (и тем самым также теорию чувства) для завершающей части второй книги "Человека без свойств".
   Я мог бы оправдаться тем, что философия не дала мне для этого достаточной основы; но здесь выразилась и вся моя натура, в которой оба эти интереса соединены и, вероятно, не отграничены четко друг от друга.
   Я припоминаю, что в юности борьба со всякой "поучительностью" была непременным средством в моей эстетической домашней аптечке: если что-то можно лучше выразить рациональными средствами (и вообще можно так выразить), о том не следует петь. Кажется, теперь я в этом вопросе гораздо более склонен к компромиссу.
   Листал сегодня журнал, в котором помещены репродукции картин из Неаполитанского музея, а также фотографии помпейских раскопок и т. д.
   Самое сильное впечатление - Тициан, "Портрет папы Павла III с Алессандро и Оттавио Фарнезе".
   Хочется воспользоваться старым выражением: "выхвачено из жизни" или "списано с самой жизни". Но в гениальную и трудно поддающуюся истолкованию минуту жизни. Реализм плюс нечто невыразимое, величественнозлое или просто тяжко-обыденное. Стал листать дальше: какое обилие подобных мгновений в истории великого искусства! И сколь нехудожественным, даже враждебным действительности искусства предстало мое требование, что искусство должно изображать некую целостность как залог дальнейшего преобразования или развития.
   Это требование всегда коренилось в утопии ("иное состояние"), связь эта была внутренне присуща ему изначально, хоть я это и не осознавал; и без этой оговорки мне теперь никогда нельзя упоминать о нем.
   Начать надо так: общие события нельзя причислять к личной жизни; например, о рождении и о первой поре жизни человек не помнит. Достойно повествования лишь все (по видимости) необщее, личное, случайное. Общее же избирает (опасный) путь через идеалы, принципы и т. п.
   Мое представление о литературе, моя защита ее как целого представляют, видимо, противовес моей агрессивности по отношению к отдельным литераторам. Конечно, там, где я что-то признаю, я признаю безоговорочно, но гораздо чаще произведение меня отталкивает, а не привлекает. Не исключено, что со временем это незаметно приобрело уже недопустимые формы. Оттого я так и держусь за утопическое представление о литературе.
   Если я когда-нибудь соберусь об этом написать, таковой и должна быть моя позиция. Всегда давать литературе то, в чем я отказываю отдельным литераторам!
   Как я не люблю, с часами в руках, делить описанный день на десятые доли секунды! А именно по этому признаку меня иной раз сравнивали с Прустом. Но оптимальное выражение сути есть нечто другое, чем максимальная плотность времени или дотошного анализа. Различие такое же, как между педантичностью и логической точностью.
   Кто не чувствует боевого запала во всех моих произведениях, тот увидит не их точность, а лишь то, с чем ее путают.
   Возможное возражение: всегда ли отличается непоколебимость льва от непоколебимости точащей стену мыши?
   [После 17 февраля 1939 года.] Я припоминаю, что Гофмансталь очень хвалил "Гриджию", но высказал сожаление, что я не уделил достаточного внимания конструктивного элементу повести, формальной рамке. Помнится, я ответил, что пренебрег этим намеренно, и даже попробовал объяснить, почему, но в подробности не вдавался.
   Сегодня мне подумалось: собственно говоря, я всегда признавал справедливость этого упрека и делал его себе сам; единственными причинами в памяти остались спешка и отчасти равнодушие.
   Но эта история совпадает по времени с историей гораздо более невезучей Альфы, и, вероятно, здесь можно обнаружить (на радость усердным критикам! Вспомним, что и для верфелевского мировоззрения нашлись истолкователи!) определенный принцип. Примерно такой: картина, в которой весь свет и вся мощь цвета сосредоточены на отдельных частях, а остальное теряется (уходит на периферию зрения, как, например, у Мунка). Иными словами, акцентировка не посредством нагромождения, а через намеренное пренебрежение определенными деталями. Вот это у меня изображено. Конечно, тогда можно с такой же целью вставить в стихотворение плохие строчки! Вероятно, принцип ложен. Но как свидетельство субъективной (и преходящей) односторонности он, пожалуй, представляет интерес.
   И вообще писатель работает с разной интенсивностью детализации и проникновения в глубину. Это делается непроизвольно, и так называемый принцип - всего лишь преувеличение. Можно также сказать, что это связано со сменой светлого и темного колоритов, детализации и затушевывания, форте и пиано. В общем, сейчас у меня царит полная неясность относительно смысла всего этого и его границ!
   [Весна 1939 года.] Искусство - не просто изображение, а в первую очередь истолкование жизни. (В жизни ведь много чего происходит, суть в том, чтобы понять смысл того, что происходит.) Если истолковывать это с помощью людских понятий и предрассудков - придавая им несколько более утонченную форму, как это делает Томас Манн, - тебя будут считать учителем, философом и т. д. Я далек от того, чтобы недооценивать высокую степень уверенности, уравновешенности и т. п., обеспечиваемую такой методой.
   Форма исключает, когда обретает заключительные очертания. Исключает отдельные испробованные элементы - и нередко это подлинные утраты; исключает "неуложившиеся" мысли (идеи).
   Но это и означает, что форма - своего рода случайность, судьба. Счастливо найденный формальный прием всегда неожидан. Это счастье принятого решения. В готовом стихотворении читатель ощущает это как силу и непосредственность, как удачу, не нуждающуюся в тщательном обосновании.
   Но мне скажут, что все это лишь побочные элементы эстетической красоты.
   Являясь утратой, но оставаясь все-таки прекрасной, форма утешает нас, помогая пережить те беспрестанные утраты в бытии или в стремлении к совершенству, на которые мы обречены...
   Идея прямо противоположная: собственная красота повествования заключается в побочных деталях. Я всегда потешался над требованием, что литература должна отражать жизнь. И однако - если она делает это с любовью, она сообщает отражению красоту. Мне захотелось рассказать историю любви и брака, вызывавших всеобщее восхищение, но на самом деле все время скрывавших пресыщенность и отрезвление. Не моего ли отца эта история? Причем я вовсе не жаждал извлечь отсюда какую-либо мораль - я просто предвкушал процесс описания деталей, повествование в самом подлинном смысле слова.
   Идеалы XIX века рухнули? Скорее так: человек рухнул под их тяжестью.
   Искусство - борьба за более высокую моральную организацию человечества.
   [После 10 апреля 1939 года.] Если иной раз мне льстило, что философы и ученые искали моего общества и отличали мои книги перед другими, какое это было заблуждение! Они не воздавали должное моей философии - они полагали, что встретили писателя, понимающего их философию!
   Я не знаю, для чего живет человек, - можно сказать и так. Все заманчивое для меня не заманчиво. С самого детства. За немногими исключениями. Невеселый, "без аппетита" человек. По господствующей нынче философии, разве не логично было в таком случае ожидать, что я попытаюсь доставить себе наслаждение писательством? Но я и пишу неохотно - пусть и одержимо. Может быть, надо любить жизнь, чтобы легко писать. Она должна манить тебя, а отсюда естествен переход к самоосуществлению через писательство. Человек, который ни в чем не видит смысла, - что это за особь?
   [После 22 сентября 1939 года.] [Эстетические штудии. Обратите внимание на то, как преподается история искусства: по языкам, нациям, эпохам, великим художникам, - и сравните с этим, как поступает одаренный молодой человек: он находит то, что его "затрагивает" - тут Стендаль, там Еврипид, там какой-либо современник и т. д. У каждого лишь тот или другой эффект, прием. Он продвигается вперед без системы, но в то же время так, как будто руководствуется системой своей натуры (руководствуется своим талантом, своим гением) (nota bene: крайняя беспорядочность в моем собственном развитии)].
   [Фантастическая психология. Под этим понятием я объединяю Клагеса, отчасти Фрейда, Юнга... Причина моей инстинктивной враждебности: то, что они псевдопоэты и вдобавок лишают поэзию психологической опоры.]
   К вопросу о драматургической технике в "Мечтателях". Корнель знает понемногу о каждой страсти; вернее сказать - для него это самое важное. И эта страсть движет его героями в точности так, как они об этом говорят. Каждый персонаж обладает одним основным качеством, которое в своей самодостаточности может быть определено и описано. Ничто не меняется в зависимости от единичной души - в отличие от Шекспира, у которого, например, честолюбие у разных персонажей совершенно различное. Он разрабатывает целостную и единообразную суть каждой отдельной страсти и строит драматическое действие на смешении и противопоставлении этих элементов.
   Мой главный изъян: чужую боль, чужие страдания и достижения я редко способен признать - я принимаю их как само собой разумеющееся; поэтому я и как критик слишком легко отвергаю и смотрю только на недостатки, а не на заслуги. Из мальчика, который всегда так охотно восхищался добротой и талантами других, мог бы все-таки развиться иной, хороший тип критика подлинный систематизатор.
   8 декабря 1939 года. Утром вдруг пришло в голову: собственно говоря, не в шестьдесят, а в сорок или пятьдесят лет надо задаваться вопросом: кто ты есть? каковы твои принципы? как ты собираешься замкнуть круг?
   Во всяком случае - писатель этой эпохи. С большим и ничтожным успехом. Это само по себе достаточно интересно.
   Часто испытываю потребность все оборвать. Считаю тогда свою жизнь неудавшейся. Не верю в себя; но волоку бремя работы дальше, и раз в два-три дня то, что я пишу, на какое-то мгновение кажется мне важным. Поэтому спрашивать себя о своем опыте и своих принципах мне следует так, как это соответствует данному состоянию. Не потому, что это могло бы представить интерес, а потому, что эти вопросы возникли в период жизненного кризиca. Тогда это прольет достаточно света и на эпоху, в которой я живу.
   [Январь 1940 года.] Однажды мне все-таки надо будет подробно объяснить, почему я испытываю интерес к "плоской" экспериментальной психологии и совершенно никакого к Фрейду, Клагесу, даже к феноменологии.
   Мое отношение к политике состоит, в частности, вот в чем: я принадлежу к числу недовольных. Мое недовольство отечеством осело налетом мягкой иронии на страницах "Человека без свойств". Я убежден также в несостоятельности капитализма или буржуазии, но не могу решиться встать на сторону их политических противников. Конечно же, дух вправе быть недовольным политикой. Но, очевидно, уравновешенным людям дух, не способный к компромиссам, представляется слишком индивидуалистическим.
   [После 9 февраля 1940 года.] Нерешительность - свойство, которое доставило мне больше всего мучений, которого я больше всего боюсь.
   Я считаю гораздо более важным написать книгу, чем возглавить империю.
   [После 6 января 1941 года.] Я понял, почему работа над романом дается мне так мучительно. Мой дух был вооружен для этой работы поэтически, психологически, отчасти философски. Но в моем нынешнем положении необходима социологичность со всеми вытекающими отсюда последствиями. Поэтому я сплошь и рядом беспощадно путаюсь в побочных проблемах, которые расползаются, вместо того чтобы сливаться. Иной раз у меня создается впечатление, что мои духовные силы ослабевают; но справедливо скорее то, что часто постановка проблемы превышает их возможности. Уяснить это для себя мне представлялось крайне важным.
   ПРИМЕЧАНИЯ
   С дневниками мы обычно связываем представление о более или менее последовательной (хотя бы в чисто временном плане) фиксации раздумий писателя над проблемами жизни и творчества - жизни своей и общей, окружающей, творчества своего и творчества вообще, как принципа. Сколь бы личный, интимный характер ни носили дневники, они, будучи опубликованными, воспринимаются читателем как нечто все-таки адресованное вовне, писавшееся не только "для себя". Да чаще всего они и пишутся с вольным или невольным учетом возможного читателя.
   В тысячестраничном томе, называемом "Дневниками Музиля", есть и это, но это в нем далеко не главное. Более того - неоднократные ранние попытки писателя начать "канонический" дневник прекращаются каждый раз чуть ли не на следующий день. В конце концов как бы стихийным порядком утверждается совершенно иной статус этих записей: перед нами не столько дневники, сколько записные книжки. В них обрисовываются две главные линии: одна конспектирование (с разной степенью подробности) читаемых книг философского и публицистического характера; другая - взвешивание возможных будущих образов и сюжетов собственных книг; причем уже примерно с 1905 г. возникает идея "романа", и хотя мысль писателя сначала еще течет по нескольким руслам (планируются разные романы), в 20-е годы русла окончательно сливаются в одно. Сейчас, при ретроспективном взгляде, становится особенно очевидным, что "малые" шедевры Музиля в известном смысле - лишь отпочкования от главного замысла, краткие остановки в пути, - писатель будто делает передышку, чтобы проверить свой формотворческий дар и испытать счастье свершения. Но путь зовет дальше. Да и начался он еще до первого "отдельного" произведения, до романа о Терлесе: в открывающих дневниковые записи набросках о "мсье вивисекторе" уже просматриваются многие идеи будущего главного романа.
   Работа Музиля над замыслом романа и сама по себе специфична. В дневник записывается любая мелькнувшая идея; самые частные повороты в судьбах и взаимоотношениях героев взвешиваются снова и снова; продумываются, перебираются самые разные комбинации. Отдельные заметки тщательно переписываются в другие тетради, группируются, объединяются в тематические циклы. Лаборатория в самом прямом смысле слова. Нескончаемый эксперимент.
   В нем поразительно именно то, что фиксируются мельчайшие, даже случайные его стадии. Применительно к образу центрального персонажа романа (если взять частный случай общей методы) в дневниках это выглядит порою и обескураживающе: герой будто ни на йоту не обладает самостоятельной, живой жизнью, он конструируется у нас на глазах; в нем все возможно.
   Такая метода, естественно, не остается без стилистических последствий. В основной своей массе дневниковые записи поспешны, схематизированы, конспективны, и эти бесконечные аббревиатуры, назывные предложения, пометы типа: "Подумать", "Развить позже" и т. д. - психологически даже нелегко согласовать со стилистикой "недневниковой" прозы Музиля, этим пиршеством утонченной образности и изощреннейшей диалектики, где чуть ли не каждая фраза - развернутое приключение образа и мысли.
   Конечно, можно сказать в таком случае, что дневники Музиля - это попросту "кухня", и тогда они представляют лишь сугубо специальный интерес. Но хотелось бы настоять на том, что для этой писательской судьбы они имеют еще и особый смысл; что в свете необычной истории музилевской Главной книги они сразу поднимаются над чисто техническим уровнем в иные сферы, как бы раскрывая нам изнутри историю того высокого недуга, который принято называть духовной драмой гения.
   Но за проблемами писательской техники, в общем корпусе дневников выдвинутыми на передний план, стоит на самом деле судьба незаурядного ума, посвятившего всю жизнь решению вопроса не только о том, как писать, но и о том, как жить.
   Составитель стремился по возможности представлять записи более или менее "традиционного" (в указанном выше жанровом отношении) характера. Опускались все непосредственные наброски к "Человеку без свойств", вошедшие в опубликованный Адольфом Фризе полный текст романа (первое издание - 1952 г., новое, уточненное и дополненное издание - 1970 г., оба в издательстве "Ровольт" в Гамбурге), а также другие наброски чисто беллетристического характера. Однако в обоих случаях сделаны и исключения - по отношению к записям, представлявшимся особо важными для понимания творческой эволюции Музиля (таковы две первые записи, относящиеся примерно к 1899 г.) и концепции его романа "Человек без свойств" (таковы, например, записи 1920 г. "Эпоха" и "Ахилл"),
   Особо следует оговорить датировку. Дневники Музиля не представляют собой "сплошного потока" - записи делались в разных тетрадях (их более двух десятков), тетради зачастую велись параллельно, и отдельные записи в них датированы самим Музилем лишь в крайне редких случаях. В основание данной публикации положены опорные (нередко предположительные) датировки и комментарии в последнем, наиболее полном на сегодняшний день, издании: Robert Musil, Tagebucher, 2 Bd., Hrsg. von Adolf Frise, Reinbek bei Hamburg, Rowohlt, 1976.
   Во всех случаях, когда даты поставлены не самим Музилем, они приводятся в подборке в квадратных скобках. Записи, перед которыми дата не проставлена, хронологически относятся ко времени, обозначенному последней предшествующей датой.
   В дальнейшем это издание обозначается сокращенно Tb с указанием тома и страницы.
   Подборка "Из дневников" была опубликована в журнале "Вопросы литературы" (1980, Э 9). Преамбула к комментариям дается в сокращенном виде.
   В датировке записи о "мсье вивисекторе" - одной из самых первых в дневниках Музиля - мнения исследователей расходятся, но хронологический диапазон расхождений неширок: или
   1898 год, или 1900 - и аргументация датировки лишь косвенная. В издании дневников, положенном в основу данной публикации, первые записи датируются тоже предположительно - 1899 г.
   2 апреля 1905 года. - Данная запись - очередная попытка Музиля вести регулярный дневник; подобные же планы декларировались им и ранее (уже примерно с 1899 г.) в записных тетрадях этой поры, отмеченной поисками путей самовыражения в жизни и прежде всего колебаниями между инженерной ("математической") карьерой, философией и поэтическим призванием.
   ...а как отнеслись бы иенцы... - Речь идет о так называемой "иенской школе" конца XVIII - начала XIX вв., ознаменовавшей собой ранний этап развития романтизма в немецкой литературе.
   ...окончание романа Герман Банга... - Герман Банг (1857-1912) - датский писатель; его роман "Михаэль" вышел в 1904 г.
   "Нильс Люне" (1880) - роман датского писателя Енса Петера Якобсена (1847-1885).
   ...к метерлинкам, гарденбергам... - имеется в виду один из виднейших писателей и теоретиков немецкого романтизма Новалис (псевдоним Фридриха фон Гарденберга, 1772-1801). Музиль проявил глубокий интерес к творчеству и идеям называемых здесь писателей и постоянно возвращался к ним в своих художественных, эссеистических и публицистических произведениях.
   фон А. - имеется в виду Иоганнес Густав фон Аллеш (1882-1967), психолог, один из ближайших друзей Музиля.
   Штробль, Карл Ганс (1877-1946) - австрийский писатель и эссеист, в чьих ранних рассказах и романах натуралистические картинки быта сочетались с импрессионистическими и неоромантическими мотивами; впоследствии автор романов с националистическими тенденциями, предвосхищавшими фашистскую идеологию.
   ...в новеллах... - имеются в виду новеллы Музиля "Созревание любви" и "Искушение Вероники", над которыми он работал в это время; они были опубликованы в 1911 г. под общим заголовком "Соединения".
   ...в "Зачарованном доме" - Название опубликованной в 1908 г. первой редакции новеллы "Искушение кроткой Вероники".
   Керр, Альфред (1867-1948) - немецкий критик и эссеист; одним из первых высоко оценил талант Музиля, написав в 1906 г. рецензию на роман "Душевные смуты воспитанника Терлеса".
   Принцип официального облачения... - Годом раньше, в дневниковой записи от 5 сентября 1910 г., Музиль употребил эту метафору, размышляя о стилистике новеллы "Созревание любви": "Вот максима: автор должен показываться в тексте лишь в официальном облачении своих героев. Всю ответственность он всегда должен перелагать на них. Это не только более разумно - странным образом именно благодаря атому возникает эпический стиль".
   ...смотрит Анна... - Очевидно, Музиль неточно вспоминает здесь фразу из XIX главы четвертой части романа Толстого: "Первым движением она отдернула свою руку от его влажной, с большими надутыми жилами руки, которая искала ее". Употребление Музилем эпитетов "грубые и костлявые", которых нет у Толстого, объясняется, видимо, воспоминанием о раздражавшей Анну привычке Каренина хрустеть пальцами.
   ...будущих белых убийц... - Музиль имеет здесь в виду разгул белого террора в Венгрии в 1920 г.; в дневниках писателя есть подробные выписки из соответствующих корреспонденции венских газет "Арбайтер-цайтунг" и "Дер абенд" от апреля 1920 г.
   Ахилл - Речь идет о герое планируемого Музилем романа (будущий Ульрих в "Человеке без свойств"). Для этого героя писатель в дневниковых заметках взвешивал разные имена; в частности, после Ахилла герой именовался (примерно с 1920-1921 гг.) Андерсом. В наследии Музиля сохранился более поздний, несколько расширенный машинописный вариант этой заметки. Самые значительные дополнения приводятся в данной публикации в квадратных скобках.
   "Шпион" - одно из планируемых Музилем названий будущего романа на этой стадии оформлении замысла.
   ...во время мобилизации... - По замыслу Музиля, первый этап жизни его героя должен был заканчиваться мобилизацией в августе 1914 г.
   До моей мобилизации... - Музиль был мобилизован с началом первой мировой войны в 1914 г. и был вплоть до ее окончания лейтенантом на итальянском фронте.
   ...опять читал Жида. - Речь в этой записи идет об автобиографической книге Андре Жида "Если зерно не умирает" (1924) и - ниже - о романе Жоржа Бернаноса "Под солнцем сатаны" (1926).
   [Август 1937 года.] - Начиная отсюда в данной подборке приводятся некоторые из записывавшихся Музилем в особую тетрадь набросков и мыслей к автобиографии; эту тетрадь писатель вел, параллельно с другими, с августа 1937 примерно до конца 1941 гг. Дневниковые записи из других тетрадей, хронологически вклинивающиеся в корпус автобиографических заметок, приводятся в квадратных скобках.
   ...главы о психологии чувства... - Имеются в виду главы 71-74 из не опубликованной при жизни Музиля части второй книги "Человек без свойств".
   Зависть к друзьям писателя. - Эта запись идет сразу после записи, навеянной чтением в венской газете "Эхо" от 24 августа 1937 г. пространного интервью австрийского драматурга Франца Теодора Чокора (1885- 1969) о его творческих планах. Музиль,в частности, написал по этому поводу: "В личном плане я за него даже рад, именно за него; но мне неприятно осознавать, что успеха Чокора при нынешнем состоянии австрийской литературы почти следовало ожидать" (Tb., I, 919 - 920).
   ...я-де слишком интеллектуален. - Сохранилось лишь одно косвенное подтверждение эпизода, о котором упоминает здесь Музиль, - записка члена Академии Теодора Дойблера в его архиве: "Мое предложение - Музиль" датированная 29 января 1932 г. (Tb., И, 96).
   [Декабрь 1937 года.] - Имеется в виду знаменитая речь Музиля "О глупости", впервые прочитанная в Вене 11 марта 1937 г.; Музиль говорит здесь о публичном чтении этой речи в Вене 7 декабря 1937 г.
   "Попытки полюбить чудовище" - Название главы 59 из неопубликованной при жизни Музиля части второй книги "Человек без свойств".
   Дан, Феликс (1834 - 1912) - немецкий писатель и историк националистически-шовинистического толка.
   Зудерман, Герман (1857-1928) - немецкий прозаик и драматург, связанный с натурализмом.
   ...невезучей Альфы... - Альфа - имя главной героини в комедии "Винценц и подруга влиятельных мужчин" (1923).
   ...для верфелевского мировоззрения... - К австрийскому прозаику Францу Верфелю Музиль относился крайне скептически и использовал некоторые черты его характера и творчества при создании сатирического образа поэта Фойермауля в "Человеке без свойств".
   ...например, у Мунка. - Имеется в виду норвежский художник Эдвард Мунк.
   ...я объединяю Клагеса... - Людвиг Клагес (1872-1956) - немецкий философ и психолог крайне иррационалистической ориентации; хотя некоторые идеи его учения о "космологическом эросе" и взвешиваются Музилем при разработке утопии "иного состояния" в "Человеке без свойств", в целом писатель сохраняет по отношению к нему ироническую дистанцию, о чем свидетельствует язвительная пародия на него в образе доморощенного "пророка" Майнгаста в том же романе.
   А. Карельский