Я набрал немножко в ладонь и жадно выпил. Без сомнения, это было не что иное, как виски! Оно было желтое, горькое, очень крепкое, но вкус его был настоящим. Ручей спиртного вытекал из скалы передо мной и тек себе дальше, и никто не пил и не покупал его. В голове у меня зародилось изумление настолько острое, что оно даже оцарапало меня. Я припал к источнику, из которого струилась желтая влага, и поглотил ее столько, что каждая моя жилочка затрепетала. Я пристально всмотрелся в пламя, поравнявшись с ним, и мне стало ясно, что там бил еще один родничок того же спиртного, но только он горел — то высоким, то низким пламенем, смотря по тому, как вытекала жидкость.
Конечно, так оно и было. Даже если Маэлдун О’Понаса и умер, ясно было, что он жил годы и годы, подкрепляясь виски из первого источника и избавленный от холода жаром второго, — тихо проводил он свою жизнь, не зная никакого горя, как в свое время Седрик О’Санаса среди тюленей.
Я посмотрел на него. Он не шевелился и даже не дышал. Страх не позволял мне подойти к нему, но, оставаясь на месте, я произвел сильный шум и кинул в него камнем не из легких, который ударил его в переносицу. Но он не шелохнулся.
— Да, этот навряд ли что скажет, — сказал я наполовину сам себе, наполовину вслух.
Сердце мое вновь подскочило. Я услышал голос, идущий изнутри мертвеца, как если бы кто-то говорил сквозь толстый шерстяной плащ, хриплый, нечеловеческий голос полуутопленника, который на минуту отнял у меня все силы.
— А кой сказ тебе люб?
Я оставался нем, совершенно не в силах ответить на вопрос. И тут я увидел, как мертвец — если он только и впрямь был мертв, а не пропитан спиртным до мозга костей, — постарался устроиться поудобнее на своем каменном сиденье, протянул свои старые ноги к огню и прочистил горло перед тем, как начать рассказ. Вновь раздался его слабый и немощный голос, и я чуть не умер со страха.
— Неведомо было, почто прозвали Капитаном мужа, что был волосом светел, лицом бел, а телом мал и немощен. И его приютом, жилищем и обиталищем всечасным был дом, беленный известью, в укромном углу дола. И было в обычае его проводить год так: с Белтайна[20] по Самайн[21] — на пьянствии в Шотландии, с Самайна же по Белтайн — в Ирландии. В оно время…
Не знаю, прилив ли тошноты или ужаса нахлынул на меня при звуках этой замогильной речи, но только я как-то собрал все свое мужество, и когда я вновь почувствовал великое движение небесных сфер, то был уже снаружи, под хлещущими бичами дождя, мешок с золотом лежал на моей нагой белой спине, и я скатывался вместе с ручьем по откосу вниз с горы на равнину. Я чувствовал себя то подброшенным в воздух, в мокрые бескрайние небеса, то почти тонущим в озере, то разбитым и изломанным о скалы, то на меня обрушивался град тяжелых и острых предметов, которые раскалывали мне голову и тело. Без сомнения, то, как я съезжал с пика вниз, было ужасно, но вскоре на своем пути я ударился об острую вершину скалы, что полностью отняло у меня всякую связь с моими органами чувств, и я полетел вниз на гребне воды и ветра, как соломинка, без чувств и без сознания.
Когда я снова пришел в себя, было утро, и я лежал простертый на спине в мягкой, на редкость грязной грязи, подобной которой не найти нигде, кроме как в Корка Дорха. Вся моя кожа была изорвана и висела клоками, в точности как старая одежа, но какое бы предсмертное окоченение ни свело мою руку во время падения, мешок с золотом по-прежнему благополучно был у меня в горсти. Я был в миле пути от того дома в нашем местечке, который давал мне приют во время сна.
Несмотря на все свое изнурение и изнеможение, я был доволен. Попытка подняться на ноги заняла у меня полчаса времени. Когда я в конце концов встал, то зарыл мешок с золотом в землю и после этого двинулся, хромая, к дому. У меня были деньги, и они были в надежном месте. У меня получилось, мне все удалось! Я попробовал было затянуть песню, но у меня не оставалось ни малейшего голоса. Горло мое было продырявлено, и, поистине, как рот, так и язык мой далеки были от хорошего состояния.
Когда я переступил порог, не имея на себе ни единого клочка одежды, я увидел перед собой Седого Старика, который сидел на тростнике, занятый своей трубкой, и в спокойствии припоминал тяжелую жизнь. Я учтиво приветствовал его. Он некоторое время смотрел на меня, не говоря ни слова.
— Нелегкая меня побери, — сказал я, — ну и налег бы я сейчас на картошку, после того как поплавал в море с пользой для здоровья!
Старик вынул трубку изо рта.
— Труднообъяснима жизнь в эти времена, — сказал он, — в особенности в Корка Дорха. Было время, свинья ушла от нас и заблудилась, и когда она вернулась, на ней был надет приличный костюм. Ты же ушел от нас полностью одетым, и вот теперь ты приходишь назад, будучи так же наг, как и в первый день твоей жизни.
В это время я переправлял картошку изо рта в желудок, и он не получил от меня ответа.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Конечно, так оно и было. Даже если Маэлдун О’Понаса и умер, ясно было, что он жил годы и годы, подкрепляясь виски из первого источника и избавленный от холода жаром второго, — тихо проводил он свою жизнь, не зная никакого горя, как в свое время Седрик О’Санаса среди тюленей.
Я посмотрел на него. Он не шевелился и даже не дышал. Страх не позволял мне подойти к нему, но, оставаясь на месте, я произвел сильный шум и кинул в него камнем не из легких, который ударил его в переносицу. Но он не шелохнулся.
— Да, этот навряд ли что скажет, — сказал я наполовину сам себе, наполовину вслух.
Сердце мое вновь подскочило. Я услышал голос, идущий изнутри мертвеца, как если бы кто-то говорил сквозь толстый шерстяной плащ, хриплый, нечеловеческий голос полуутопленника, который на минуту отнял у меня все силы.
— А кой сказ тебе люб?
Я оставался нем, совершенно не в силах ответить на вопрос. И тут я увидел, как мертвец — если он только и впрямь был мертв, а не пропитан спиртным до мозга костей, — постарался устроиться поудобнее на своем каменном сиденье, протянул свои старые ноги к огню и прочистил горло перед тем, как начать рассказ. Вновь раздался его слабый и немощный голос, и я чуть не умер со страха.
— Неведомо было, почто прозвали Капитаном мужа, что был волосом светел, лицом бел, а телом мал и немощен. И его приютом, жилищем и обиталищем всечасным был дом, беленный известью, в укромном углу дола. И было в обычае его проводить год так: с Белтайна[20] по Самайн[21] — на пьянствии в Шотландии, с Самайна же по Белтайн — в Ирландии. В оно время…
Не знаю, прилив ли тошноты или ужаса нахлынул на меня при звуках этой замогильной речи, но только я как-то собрал все свое мужество, и когда я вновь почувствовал великое движение небесных сфер, то был уже снаружи, под хлещущими бичами дождя, мешок с золотом лежал на моей нагой белой спине, и я скатывался вместе с ручьем по откосу вниз с горы на равнину. Я чувствовал себя то подброшенным в воздух, в мокрые бескрайние небеса, то почти тонущим в озере, то разбитым и изломанным о скалы, то на меня обрушивался град тяжелых и острых предметов, которые раскалывали мне голову и тело. Без сомнения, то, как я съезжал с пика вниз, было ужасно, но вскоре на своем пути я ударился об острую вершину скалы, что полностью отняло у меня всякую связь с моими органами чувств, и я полетел вниз на гребне воды и ветра, как соломинка, без чувств и без сознания.
Когда я снова пришел в себя, было утро, и я лежал простертый на спине в мягкой, на редкость грязной грязи, подобной которой не найти нигде, кроме как в Корка Дорха. Вся моя кожа была изорвана и висела клоками, в точности как старая одежа, но какое бы предсмертное окоченение ни свело мою руку во время падения, мешок с золотом по-прежнему благополучно был у меня в горсти. Я был в миле пути от того дома в нашем местечке, который давал мне приют во время сна.
Несмотря на все свое изнурение и изнеможение, я был доволен. Попытка подняться на ноги заняла у меня полчаса времени. Когда я в конце концов встал, то зарыл мешок с золотом в землю и после этого двинулся, хромая, к дому. У меня были деньги, и они были в надежном месте. У меня получилось, мне все удалось! Я попробовал было затянуть песню, но у меня не оставалось ни малейшего голоса. Горло мое было продырявлено, и, поистине, как рот, так и язык мой далеки были от хорошего состояния.
Когда я переступил порог, не имея на себе ни единого клочка одежды, я увидел перед собой Седого Старика, который сидел на тростнике, занятый своей трубкой, и в спокойствии припоминал тяжелую жизнь. Я учтиво приветствовал его. Он некоторое время смотрел на меня, не говоря ни слова.
— Нелегкая меня побери, — сказал я, — ну и налег бы я сейчас на картошку, после того как поплавал в море с пользой для здоровья!
Старик вынул трубку изо рта.
— Труднообъяснима жизнь в эти времена, — сказал он, — в особенности в Корка Дорха. Было время, свинья ушла от нас и заблудилась, и когда она вернулась, на ней был надет приличный костюм. Ты же ушел от нас полностью одетым, и вот теперь ты приходишь назад, будучи так же наг, как и в первый день твоей жизни.
В это время я переправлял картошку изо рта в желудок, и он не получил от меня ответа.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Я безразличен к богатству. — В город за ботинками. — Моя ночная вылазка. — Морской Кот в Корка Дорха. — Полицейский у нас в доме. — Несчастья и невезение. — Я встречаю родственника. — Конец моей истории.
Тому, кто терпел лишения и нехватку картошки всю свою жизнь, нелегко понять ни что такое благополучие, ни тем более — как распорядиться богатством и как справиться с работой богача. После моего похода на Пик Голода в течение года я жил по старому ирландскому обыкновению — мокрый, голодный, хворый, днем и ночью ничего не видя, кроме дождя, голода и невезений. Мешок с золотом лежал себе в земле, и я его не выкапывал.
Много ночей я провел на тростнике в задней части дома, истязая свой ум размышлениями над тем, что я сделаю с деньгами и какую прекрасную необыкновенную вещь я на них куплю. Это была тяжелая и трудновыполнимая работа. Вначале я думал накупить продовольствия, но я никогда не ел ничего, кроме картошки и вкусной рыбы, и вряд ли мне понравилась бы разная пища благородных господ из Дублина, даже если бы я имел возможность ее купить и знал бы, как она называется.
Потом я подумал о напитках, но я знал, что мало было людей в Корка Дорха, которые приложились бы к выпивке и не отправились бы в вечность с первого же раза. Я подумал было купить шляпу для защиты от дождя, но решил, что нельзя достать такую шляпу, которая через пять минут не повредилась бы и не расползлась под ударами бури. То же было и с одеждой. Я не любил курить трубку, и меня не тянуло к нюхательному табаку.
У Старика были часы со времен праздника, но я никогда не понимал, как пользоваться этой машинкой и какой в ней прок. Мне не нужна была ни чашка, ни домашняя обстановка, ни лоханка. Я жил бедно, был полумертв от голода и невзгод, но мне не удалось вспомнить ни одной приятной и полезной вещи, которая была бы мне нужна. Вот уж поистине, думалось мне, в страшных заботах и умственных корчах живут богатые люди!
Я встал однажды утром, дождь струился с небес. Некоторое время я вяло слонялся по дому, не чувствуя ни к чему интереса и не останавливая внимания ни на чем в особенности. Одно только меня удивило, и я обратился с беседой к матери, которая занималась приготовлением корма для свиней возле очага.
— Неужто, достопочтенная, — сказал я, — нас постигли в довершение всего конец света и кончина всей вселенной, что кровавые ливни льют на нас среди ночи?
— Нет, вовсе не это, сокровище ты мое убогое, — сказала она, — это Седой Старик истекал тут кровью все утро.
— Полагаю я, из носа бил этот источник крови? — сказал я.
— Вовсе нет, ничего подобного, сладкий ты мой, — сказала она, — а из смертельных незаживающих ран, которые у него теперь на обеих ногах. Они утром состязались с Мартином О’Банаса, кто из них поднимет большой обломок скалы. Проиграл бедный Мартин, да будет он здоров, так как не сумел и с места его сдвинуть. Старику повезло, как всегда. Ему удалось поднять камень на высоту пояса, и он выиграл ставку, какой бы там она у них ни была.
— Он всегда был силен, — сказал я.
— Но потом, по причине большого веса, камень выпал у него из рук и упал, по несчастью, ему на ноги, и размозжил их и каждую кость и косточку в них. Бедняга долго еще после этой истории таскался по всему дому и вопил, но на чем бы он там ни передвигался, точно, что не на ногах.
— Никогда бы не подумал, — сказал я, — что у Старика может быть столько крови.
— Если и было, — сказала она, — то теперь уже нет.
Случилось так, что это навело меня на мысль о бывших у меня деньгах. Если бы Старик носил ботинки, думал я, меньше был бы вред, причиненный ему, когда камень упал ему на ноги. Откуда мне знать, не случится ли мне самому поранить и повредить ноги таким же путем? Что же мне лучше всего купить, как не пару ботинок?
На другой день я тронулся в путь, направляясь к тому месту, где у меня был зарыт мешок с золотом. По дороге мне встретился Мартин О’Банаса, и я спросил его насчет того, как делать покупки в магазине, — искусство, в котором у меня не было никакого опыта.
— Скажи мне, друг Мартин, — сказал я, — знаешь ли ты какое-нибудь слово, каким называют ботинки?
— Знаю, — сказал он. — Помню, был я как-то в городе Дерри и занимался там тем, что подслушивал. Один человек зашел в магазин и купил ботинки. Я ясно слышал слово, которое он сказал хозяину магазина, — “бутссёр”. Без сомнения, это и есть верное английское слово для ботинок — бутссёр.
— Спасибо тебе, Мартин, — сказал я, — и еще одно спасибо сверх того, первого.
Я отправился дальше. Мешок с золотом был в сохранности там, где я его оставил. Я вынул из него двадцать золотых монет и снова закопал его в землю. Когда дело было сделано, я уверенно двинулся в направлении какого-нибудь города, какой в то время попадался по дороге на запад, — Голуэя или Кахарсивин, или какого-нибудь другого места вроде этого. Там было много домов, магазинов и людей, и повсюду что-то с шумом происходило. Я рыскал по городку, пока не нашел обувную лавку и не вошел радостно внутрь. Внутри сидел симпатичный толстяк, который вел дела в лавке, и стоило ему взглянуть на меня, как он сунул руку в карман и протянул мне пенни.
— Away now, islandman, — сказал он, но все еще безо всякого вероломства в голосе[22].
Я с благодарностью принял медный пенс, положил его в карман и достал одну из своих золотых монет.
— А теперь, — сказал я, — бутссёр!
— Boots?[23]
— Бутссёр.
Не знаю, удивился ли настолько этот благородный господин или не понял моего английского, но он долго стоял, глядя на меня. Потом он отошел назад и достал много пар ботинок. Он предложил мне выбирать. Я выбрал самую роскошную пару; он взял у меня золотую монету, и мы оба поблагодарили друг друга. Я завернул ботинки в старый мешок, который был у меня с собой, и пошел своей дорогой, направляясь к себе в местечко.
Да, я чувствовал робость и стыд по поводу ботинок. Со дня великого праздника в Корка Дорха не видали ни ботинок, ни их следа. Предметом насмешек и шуток для людей будут эти светлые кожаные штуковины. Я боялся, что стану посмешищем для соседей, если не дать им возможности сперва приучиться к великолепию и важному виду этих ботинок. Я постановил припрятать ботинки и спокойно обдумать этот вопрос.
Через месяц или около этого я пришел в дурное настроение по поводу этих ботинок. Они были у меня, но как бы их и не было. Они лежали в земле, и мне не было никакой пользы от моей покупки. Они никогда не бывали у меня на ногах, и у меня не было даже минуты опыта пребывания в них. Если я как-то незаметно не поупражняюсь в этом и вообще в искусстве передвижения в ботинках, у меня вовеки не хватит храбрости носить их на людях.
Однажды ночью (ночь эта была самая ночная из всех, какие я когда-либо видел, по количеству дождя и по черноте кромешной тьмы) я тайно поднялся с тростниковой постели и вышел наружу, в ураган. Я добрался до места, где были погребены ботинки, и вырыл их из земли. Они были скользкие, мокрые, мягкие и податливые, так что я всунул в них ноги без большого труда. Я завязал шнурки и пустился шагать по окрестностям, в то время как пронзительный ветер рвал меня на части и порывы дождя с силой обрушивались на мою голову. Думаю, я прошел миль десять, прежде чем снова закопал ботинки обратно в землю. Они очень мне понравились, несмотря на то, как они жали, натирали и калечили ноги. Я был довольно сильно изнурен, когда добрался на рассвете до тростника.
Было время завтракать картошкой, когда я проснулся и не совсем твердо стоял на ногах, и тут я почувствовал, что что-то в мире было не так. Седого Старика не было дома, — чего с ним никогда не случалось прежде, когда бывала пора есть картошку, — и соседи стояли маленькими группками тут и там, в панике тихонько переговариваясь друг с другом. Вид у всего был потусторонний, и даже сам дождь выглядел как-то необычно. Мать моя была угрюма и молчалива.
— Неужели, о дражайшая, — мягко сказал я, — нынче пришел конец ирландской недоле, и бедняки ожидают, что весь мир взлетит на воздух?
— Сдается мне, дело обстоит еще хуже, — сказала она. Больше мне не удалось выжать из нее ни слова по поводу ее мрачного настроения.
Я двинулся наружу. Снаружи, в поле я увидел Мартина О’Банаса, который в страхе уставился на землю. Я подошел к нему и учтиво его приветствовал.
— Что за дурные вести дошли до нас, — спросил я, — или что за новая погибель суждена ирландцам?
Он некоторое время не отвечал мне, а когда заговорил, в голосе его была испуганная хрипотца. Он приблизил губы к моему уху.
— Вчера вечером в Корка Дорха побывало что-то недоброе, — сказал он.
— Что-то недоброе?
— Морской Кот. Смотри!
Он показал пальцем на землю.
— Взгляни на этот след, — сказал он, — и вот на этот, — они идут по всей округе!
Я тихонько ахнул.
— Их оставили не человеческие, не звериные и никакие другие из земных ног, — сказал он, — а Морской Кот из Тир Конелл. Да будем все мы здоровы, — гибельна, прискорбна и неописуема та злая судьба и те несчастья, которые ждут нас с этого дня. Поистине, лучше человеку уйти в море и переправиться в вечность. Как ни скверно это место, но поистине адские дела ждут нас в Корка Дорха.
Я встревоженно согласился с ним и ушел. Конечно, Мартин и соседи имели в виду след моих ботинок. Я боялся сообщить им правду, так как трудно было сказать, подвигнет ли их это к насмешкам надо мной или к изничтожению меня.
Изумление это продолжалось два дня, все ожидали, что небо упадет или земля расколется и людей сметет в какую-нибудь подземную область. Я все это время был спокоен, будучи свободен от страха и наслаждаясь тем особым знанием, которым я втайне обладал. Многие хвалили меня за мужество.
На утро третьего дня я увидел, поднявшись, что у нас в доме кто-то чужой. Крупный незнакомец стоял в дверях, разговаривая со Стариком. На нем была хорошая темно-синяя одежда с блестящими пуговицами и пребольшие ботинки. Я услышал, что с его стороны доносится резкий английский, а Старик пытается его умиротворить на ирландском и ломаном английском вперемежку. Когда незнакомец учуял меня в задней части дома, он оборвал разговор и одним прыжком очутился на тростнике и обрушился на меня. Это был свирепый коренастый человек, и он заставил мое сердце подскочить от страха. Он крепко схватил меня за руку.
— Ф-фват из йер нам? — сказал он.
Я чуть не проглотил язык от ужаса.
Не знаю, как я умудрился заговорить.
— Джамс О’Донелл, — сказал я.
Тут из него полился мощный поток английского, который скатился с меня, как скатываются капли ночного дождя. Я не понял ни единого слова. Старик подошел и заговорил со мной.
— Без сомнения, это был Морской Кот, — сказал он. — И вот пришло первое несчастье. Этот человек, которого ты видишь в нашем доме, — полицейский, и ему нужен ты!
Меня охватил ужасный приступ дрожи при звуке этих слов. Полицейский изверг новый поток английского.
— Он говорит, — сказал Старик, — что какой-то негодяй недавно убил благородного господина в Голуэе и украл у него множество золотых монет. Он говорит, что у полиции есть сведения, будто некоторое время тому назад ты покупал кое-что за золото, и он велит тебе немедленно выложить на стол все, что у тебя в карманах.
Со стороны полицейского донеслось злое ворчание. Я не знал, что именно он сказал, но немедленно сделал все, как он велел. Я выложил прямо перед ним все, что было у меня в кармане, даже девятнадцать золотых монет. Он посмотрел на них, а потом посмотрел на меня. Когда он насмотрелся как следует, он изверг новый поток английского и ухватил меня за руку еще крепче.
— Он говорит, — сказал Старик, — что хорошо было бы, если бы ты пошел с ним.
Как только я услышал эту фразу, опасаюсь, что чувства меня оставили и что я не слишком успешно мог в то время удерживать душу в теле, не говоря уже о менее значительных движениях моих конечностей и всей моей персоны. Я не отличал ночь от ясного дня и дождь от сухой земли в этот миг в задней части дома. Тьма и потеря разума обрушились на меня; долгое время я ничего вокруг себя не чувствовал и не понимал ничего, кроме того, что меня крепко держит полицейский и что мы уходим с ним по дороге далеко-далеко от Корка Дорха, где я провел свою жизнь и где жили мои друзья и мои родные испокон веков.
Я смутно помню большой город, который был полон благородных господ в ботинках; они вежливо беседовали друг с другом, проходили мимо и садились в экипажи; дождь сверху не лил, и было не холодно. Я смутно помню себя то в величественном дворце, то в присутствии большой толпы полицейских, которые говорили со мной и друг с другом по-английски, то в тюрьме. Я не понимал ничего из того, что происходило вокруг меня, равно как и ни слова из разговоров и из вопросов, которые мне задавали.
Я слабо припоминаю, как я побывал в большом, искусно отделанном зале, в присутствии благородного господина, на котором был белый парик; там было много других изысканно одетых людей, некоторые из них иногда говорили, но большинство слушало. Это продолжалось три дня, и меня очень заинтересовало все, что я видел. Когда это кончилось, полагаю, меня вновь отправили в тюрьму.
Однажды утром меня рано разбудили и сказали, чтобы я немедленно был готов к выходу. Эта новость меня и опечалила, и обрадовала. Я был здоров, в сухости и избавлен от голода, сидя под замком, но все же мне немножко хотелось вновь быть вместе со своими, в Корка Дорха. Но меня охватило удивление, когда я увидел, что мы с двумя полицейскими направляемся не на восток, в сторону дома, а в другое место, которое они называли station[24].
Мы пробыли там некоторое время, и я с интересом смотрел на большие вагоны, которые проезжали мимо, толкая перед собой большие черные железные штуковины, а те сморкались, и кашляли, и пускали клубы дыма. Я заметил, что другой бедняк, у которого был вид ирландца, входит на station в сопровождении двух других полицейских и беседует с ними по-английски. Больше я не обращал на него никакого внимания, пока не увидел некоторое время спустя, что он направляется ко мне и заводит со мной разговор.
— Очевидно, — сказал он по-ирландски, — что не очень-то хороши твои теперешние дела.
— Это место мне очень нравится, — сказал я.
— Ты понимаешь, — спросил он, — что ты заработал недавно у благородных господ в этом городе?
— Я ничего не понимаю, — сказал я.
— Ты заработал двадцать девять лет тюрьмы, друг, и сейчас тебя перевозят в эту другую тюрьму.
Прошло некоторое время, прежде чем я понял смысл этой речи. После этого я упал без чувств на землю и, уж конечно, оставался бы в этом положении долгое время, если бы на меня не вылили ведро воды.
Когда меня вновь поставили на ноги, у меня кружилась голова и я был не в себе. Я увидел, что на station въехали какие-то вагоны и что из них выходят и благородные господа, и бедняки. Мои глаза остановились на одном человеке и невольно задержались на нем. Едва взглянув на него, я понял, что не иначе как знаком с ним. Я никогда не видел его раньше, но облик его не был обликом незнакомца. Это был старик, сгорбленный, сломленный и тощий, как соломинка. Он был одет в грязные тряпки, босиком, и глаза его горели на увядшем лице. Эти глаза остановились на мне.
Мы двинулись медленно и осторожно друг другу навстречу, оба колеблясь между робостью и радушием. Я видел, что он дрожал, губы его шевелились, и глаза метали искры. Я тихо обратился к нему по-английски:
— Ф-фват из йер нам?
Он отвечал мне неверными губами, блуждающим голосом:
— Джамс О’Донелл, — сказал он.
Изумление и радость обрушились на меня, как удар молнии обрушивается с небосвода. Я потерял дар речи, и мои чувства чуть было вновь не оставили меня.
Мой отец! Мой собственный отец! Батюшка мой родненький, кровный мой родственник, тот, от кого я произошел, друг мой! Мы жадно вглядывались друг в друга, и я предложил ему свою руку, чтобы он мог опереться на нее.
— У меня те же имя и фамилия, — сказал я. — Я тоже Джамс О’Донелл, ты мой отец, и не иначе, как ты выбрался из мешка!
— Сын мой! — сказал он. — Сынок! Сыночек!
Он схватил меня за руку, он сверлил и пожирал меня глазами. Каким бы приливом радости и любви он ни был охвачен в то время, я заметил, что бедняга нездоров; в самом деле, ему не пошел на пользу приступ радости, которую он испытал в тот раз из-за меня на station; он был белым, как мел, и струйка слюны стекала из уголка его рта.
— Мне сказали, — заговорил я, — что я приговорен к двадцати девяти годам в том же самом мешке.
Мне хотелось, чтобы между нами завязался разговор, только бы прервать это потустороннее оцепенение, от которого у нас обоих начинала кружиться голова. Взгляд его оттаял, и спокойствие снизошло на него. Он поднес к моему лицу дрожащий палец.
— Двадцать девять лет, — сказал он, — я провел в мешке, и поистине, это место не из привлекательных.
— Передай матери, — сказал я, — что я вернусь...
Вдруг сильная рука ухватила меня за лохмотья и грубо потащила прочь. Это был полицейский. Мне пришлось немножко пробежать вперед из-за ужасного толчка в спину.
— Кам элонг, блашкетман![25] — сказал полицейский.
Меня швырнули в вагон, и мы сразу же тронулись в путь. Корка Дорха осталась у меня позади, — должно быть, навсегда, — а я был на пути в далекую тюрьму. Я упал на пол и выплакал все глаза.
Да, это был единственный раз, когда я видел своего отца и когда он видел меня, — одна-единственная минуточка на station, и после вечная разлука навсегда. Поистине, кто, как не я, терпел ирландскую недолю всю свою жизнь — лишения, бедствия, нужду, напасти, невзгоды и дурное обращение, голод и несчастья. Полагаю, что подобного мне не будет уже никогда.
Много ночей я провел на тростнике в задней части дома, истязая свой ум размышлениями над тем, что я сделаю с деньгами и какую прекрасную необыкновенную вещь я на них куплю. Это была тяжелая и трудновыполнимая работа. Вначале я думал накупить продовольствия, но я никогда не ел ничего, кроме картошки и вкусной рыбы, и вряд ли мне понравилась бы разная пища благородных господ из Дублина, даже если бы я имел возможность ее купить и знал бы, как она называется.
Потом я подумал о напитках, но я знал, что мало было людей в Корка Дорха, которые приложились бы к выпивке и не отправились бы в вечность с первого же раза. Я подумал было купить шляпу для защиты от дождя, но решил, что нельзя достать такую шляпу, которая через пять минут не повредилась бы и не расползлась под ударами бури. То же было и с одеждой. Я не любил курить трубку, и меня не тянуло к нюхательному табаку.
У Старика были часы со времен праздника, но я никогда не понимал, как пользоваться этой машинкой и какой в ней прок. Мне не нужна была ни чашка, ни домашняя обстановка, ни лоханка. Я жил бедно, был полумертв от голода и невзгод, но мне не удалось вспомнить ни одной приятной и полезной вещи, которая была бы мне нужна. Вот уж поистине, думалось мне, в страшных заботах и умственных корчах живут богатые люди!
Я встал однажды утром, дождь струился с небес. Некоторое время я вяло слонялся по дому, не чувствуя ни к чему интереса и не останавливая внимания ни на чем в особенности. Одно только меня удивило, и я обратился с беседой к матери, которая занималась приготовлением корма для свиней возле очага.
— Неужто, достопочтенная, — сказал я, — нас постигли в довершение всего конец света и кончина всей вселенной, что кровавые ливни льют на нас среди ночи?
— Нет, вовсе не это, сокровище ты мое убогое, — сказала она, — это Седой Старик истекал тут кровью все утро.
— Полагаю я, из носа бил этот источник крови? — сказал я.
— Вовсе нет, ничего подобного, сладкий ты мой, — сказала она, — а из смертельных незаживающих ран, которые у него теперь на обеих ногах. Они утром состязались с Мартином О’Банаса, кто из них поднимет большой обломок скалы. Проиграл бедный Мартин, да будет он здоров, так как не сумел и с места его сдвинуть. Старику повезло, как всегда. Ему удалось поднять камень на высоту пояса, и он выиграл ставку, какой бы там она у них ни была.
— Он всегда был силен, — сказал я.
— Но потом, по причине большого веса, камень выпал у него из рук и упал, по несчастью, ему на ноги, и размозжил их и каждую кость и косточку в них. Бедняга долго еще после этой истории таскался по всему дому и вопил, но на чем бы он там ни передвигался, точно, что не на ногах.
— Никогда бы не подумал, — сказал я, — что у Старика может быть столько крови.
— Если и было, — сказала она, — то теперь уже нет.
Случилось так, что это навело меня на мысль о бывших у меня деньгах. Если бы Старик носил ботинки, думал я, меньше был бы вред, причиненный ему, когда камень упал ему на ноги. Откуда мне знать, не случится ли мне самому поранить и повредить ноги таким же путем? Что же мне лучше всего купить, как не пару ботинок?
На другой день я тронулся в путь, направляясь к тому месту, где у меня был зарыт мешок с золотом. По дороге мне встретился Мартин О’Банаса, и я спросил его насчет того, как делать покупки в магазине, — искусство, в котором у меня не было никакого опыта.
— Скажи мне, друг Мартин, — сказал я, — знаешь ли ты какое-нибудь слово, каким называют ботинки?
— Знаю, — сказал он. — Помню, был я как-то в городе Дерри и занимался там тем, что подслушивал. Один человек зашел в магазин и купил ботинки. Я ясно слышал слово, которое он сказал хозяину магазина, — “бутссёр”. Без сомнения, это и есть верное английское слово для ботинок — бутссёр.
— Спасибо тебе, Мартин, — сказал я, — и еще одно спасибо сверх того, первого.
Я отправился дальше. Мешок с золотом был в сохранности там, где я его оставил. Я вынул из него двадцать золотых монет и снова закопал его в землю. Когда дело было сделано, я уверенно двинулся в направлении какого-нибудь города, какой в то время попадался по дороге на запад, — Голуэя или Кахарсивин, или какого-нибудь другого места вроде этого. Там было много домов, магазинов и людей, и повсюду что-то с шумом происходило. Я рыскал по городку, пока не нашел обувную лавку и не вошел радостно внутрь. Внутри сидел симпатичный толстяк, который вел дела в лавке, и стоило ему взглянуть на меня, как он сунул руку в карман и протянул мне пенни.
— Away now, islandman, — сказал он, но все еще безо всякого вероломства в голосе[22].
Я с благодарностью принял медный пенс, положил его в карман и достал одну из своих золотых монет.
— А теперь, — сказал я, — бутссёр!
— Boots?[23]
— Бутссёр.
Не знаю, удивился ли настолько этот благородный господин или не понял моего английского, но он долго стоял, глядя на меня. Потом он отошел назад и достал много пар ботинок. Он предложил мне выбирать. Я выбрал самую роскошную пару; он взял у меня золотую монету, и мы оба поблагодарили друг друга. Я завернул ботинки в старый мешок, который был у меня с собой, и пошел своей дорогой, направляясь к себе в местечко.
Да, я чувствовал робость и стыд по поводу ботинок. Со дня великого праздника в Корка Дорха не видали ни ботинок, ни их следа. Предметом насмешек и шуток для людей будут эти светлые кожаные штуковины. Я боялся, что стану посмешищем для соседей, если не дать им возможности сперва приучиться к великолепию и важному виду этих ботинок. Я постановил припрятать ботинки и спокойно обдумать этот вопрос.
Через месяц или около этого я пришел в дурное настроение по поводу этих ботинок. Они были у меня, но как бы их и не было. Они лежали в земле, и мне не было никакой пользы от моей покупки. Они никогда не бывали у меня на ногах, и у меня не было даже минуты опыта пребывания в них. Если я как-то незаметно не поупражняюсь в этом и вообще в искусстве передвижения в ботинках, у меня вовеки не хватит храбрости носить их на людях.
Однажды ночью (ночь эта была самая ночная из всех, какие я когда-либо видел, по количеству дождя и по черноте кромешной тьмы) я тайно поднялся с тростниковой постели и вышел наружу, в ураган. Я добрался до места, где были погребены ботинки, и вырыл их из земли. Они были скользкие, мокрые, мягкие и податливые, так что я всунул в них ноги без большого труда. Я завязал шнурки и пустился шагать по окрестностям, в то время как пронзительный ветер рвал меня на части и порывы дождя с силой обрушивались на мою голову. Думаю, я прошел миль десять, прежде чем снова закопал ботинки обратно в землю. Они очень мне понравились, несмотря на то, как они жали, натирали и калечили ноги. Я был довольно сильно изнурен, когда добрался на рассвете до тростника.
Было время завтракать картошкой, когда я проснулся и не совсем твердо стоял на ногах, и тут я почувствовал, что что-то в мире было не так. Седого Старика не было дома, — чего с ним никогда не случалось прежде, когда бывала пора есть картошку, — и соседи стояли маленькими группками тут и там, в панике тихонько переговариваясь друг с другом. Вид у всего был потусторонний, и даже сам дождь выглядел как-то необычно. Мать моя была угрюма и молчалива.
— Неужели, о дражайшая, — мягко сказал я, — нынче пришел конец ирландской недоле, и бедняки ожидают, что весь мир взлетит на воздух?
— Сдается мне, дело обстоит еще хуже, — сказала она. Больше мне не удалось выжать из нее ни слова по поводу ее мрачного настроения.
Я двинулся наружу. Снаружи, в поле я увидел Мартина О’Банаса, который в страхе уставился на землю. Я подошел к нему и учтиво его приветствовал.
— Что за дурные вести дошли до нас, — спросил я, — или что за новая погибель суждена ирландцам?
Он некоторое время не отвечал мне, а когда заговорил, в голосе его была испуганная хрипотца. Он приблизил губы к моему уху.
— Вчера вечером в Корка Дорха побывало что-то недоброе, — сказал он.
— Что-то недоброе?
— Морской Кот. Смотри!
Он показал пальцем на землю.
— Взгляни на этот след, — сказал он, — и вот на этот, — они идут по всей округе!
Я тихонько ахнул.
— Их оставили не человеческие, не звериные и никакие другие из земных ног, — сказал он, — а Морской Кот из Тир Конелл. Да будем все мы здоровы, — гибельна, прискорбна и неописуема та злая судьба и те несчастья, которые ждут нас с этого дня. Поистине, лучше человеку уйти в море и переправиться в вечность. Как ни скверно это место, но поистине адские дела ждут нас в Корка Дорха.
Я встревоженно согласился с ним и ушел. Конечно, Мартин и соседи имели в виду след моих ботинок. Я боялся сообщить им правду, так как трудно было сказать, подвигнет ли их это к насмешкам надо мной или к изничтожению меня.
Изумление это продолжалось два дня, все ожидали, что небо упадет или земля расколется и людей сметет в какую-нибудь подземную область. Я все это время был спокоен, будучи свободен от страха и наслаждаясь тем особым знанием, которым я втайне обладал. Многие хвалили меня за мужество.
На утро третьего дня я увидел, поднявшись, что у нас в доме кто-то чужой. Крупный незнакомец стоял в дверях, разговаривая со Стариком. На нем была хорошая темно-синяя одежда с блестящими пуговицами и пребольшие ботинки. Я услышал, что с его стороны доносится резкий английский, а Старик пытается его умиротворить на ирландском и ломаном английском вперемежку. Когда незнакомец учуял меня в задней части дома, он оборвал разговор и одним прыжком очутился на тростнике и обрушился на меня. Это был свирепый коренастый человек, и он заставил мое сердце подскочить от страха. Он крепко схватил меня за руку.
— Ф-фват из йер нам? — сказал он.
Я чуть не проглотил язык от ужаса.
Не знаю, как я умудрился заговорить.
— Джамс О’Донелл, — сказал я.
Тут из него полился мощный поток английского, который скатился с меня, как скатываются капли ночного дождя. Я не понял ни единого слова. Старик подошел и заговорил со мной.
— Без сомнения, это был Морской Кот, — сказал он. — И вот пришло первое несчастье. Этот человек, которого ты видишь в нашем доме, — полицейский, и ему нужен ты!
Меня охватил ужасный приступ дрожи при звуке этих слов. Полицейский изверг новый поток английского.
— Он говорит, — сказал Старик, — что какой-то негодяй недавно убил благородного господина в Голуэе и украл у него множество золотых монет. Он говорит, что у полиции есть сведения, будто некоторое время тому назад ты покупал кое-что за золото, и он велит тебе немедленно выложить на стол все, что у тебя в карманах.
Со стороны полицейского донеслось злое ворчание. Я не знал, что именно он сказал, но немедленно сделал все, как он велел. Я выложил прямо перед ним все, что было у меня в кармане, даже девятнадцать золотых монет. Он посмотрел на них, а потом посмотрел на меня. Когда он насмотрелся как следует, он изверг новый поток английского и ухватил меня за руку еще крепче.
— Он говорит, — сказал Старик, — что хорошо было бы, если бы ты пошел с ним.
Как только я услышал эту фразу, опасаюсь, что чувства меня оставили и что я не слишком успешно мог в то время удерживать душу в теле, не говоря уже о менее значительных движениях моих конечностей и всей моей персоны. Я не отличал ночь от ясного дня и дождь от сухой земли в этот миг в задней части дома. Тьма и потеря разума обрушились на меня; долгое время я ничего вокруг себя не чувствовал и не понимал ничего, кроме того, что меня крепко держит полицейский и что мы уходим с ним по дороге далеко-далеко от Корка Дорха, где я провел свою жизнь и где жили мои друзья и мои родные испокон веков.
Я смутно помню большой город, который был полон благородных господ в ботинках; они вежливо беседовали друг с другом, проходили мимо и садились в экипажи; дождь сверху не лил, и было не холодно. Я смутно помню себя то в величественном дворце, то в присутствии большой толпы полицейских, которые говорили со мной и друг с другом по-английски, то в тюрьме. Я не понимал ничего из того, что происходило вокруг меня, равно как и ни слова из разговоров и из вопросов, которые мне задавали.
Я слабо припоминаю, как я побывал в большом, искусно отделанном зале, в присутствии благородного господина, на котором был белый парик; там было много других изысканно одетых людей, некоторые из них иногда говорили, но большинство слушало. Это продолжалось три дня, и меня очень заинтересовало все, что я видел. Когда это кончилось, полагаю, меня вновь отправили в тюрьму.
Однажды утром меня рано разбудили и сказали, чтобы я немедленно был готов к выходу. Эта новость меня и опечалила, и обрадовала. Я был здоров, в сухости и избавлен от голода, сидя под замком, но все же мне немножко хотелось вновь быть вместе со своими, в Корка Дорха. Но меня охватило удивление, когда я увидел, что мы с двумя полицейскими направляемся не на восток, в сторону дома, а в другое место, которое они называли station[24].
Мы пробыли там некоторое время, и я с интересом смотрел на большие вагоны, которые проезжали мимо, толкая перед собой большие черные железные штуковины, а те сморкались, и кашляли, и пускали клубы дыма. Я заметил, что другой бедняк, у которого был вид ирландца, входит на station в сопровождении двух других полицейских и беседует с ними по-английски. Больше я не обращал на него никакого внимания, пока не увидел некоторое время спустя, что он направляется ко мне и заводит со мной разговор.
— Очевидно, — сказал он по-ирландски, — что не очень-то хороши твои теперешние дела.
— Это место мне очень нравится, — сказал я.
— Ты понимаешь, — спросил он, — что ты заработал недавно у благородных господ в этом городе?
— Я ничего не понимаю, — сказал я.
— Ты заработал двадцать девять лет тюрьмы, друг, и сейчас тебя перевозят в эту другую тюрьму.
Прошло некоторое время, прежде чем я понял смысл этой речи. После этого я упал без чувств на землю и, уж конечно, оставался бы в этом положении долгое время, если бы на меня не вылили ведро воды.
Когда меня вновь поставили на ноги, у меня кружилась голова и я был не в себе. Я увидел, что на station въехали какие-то вагоны и что из них выходят и благородные господа, и бедняки. Мои глаза остановились на одном человеке и невольно задержались на нем. Едва взглянув на него, я понял, что не иначе как знаком с ним. Я никогда не видел его раньше, но облик его не был обликом незнакомца. Это был старик, сгорбленный, сломленный и тощий, как соломинка. Он был одет в грязные тряпки, босиком, и глаза его горели на увядшем лице. Эти глаза остановились на мне.
Мы двинулись медленно и осторожно друг другу навстречу, оба колеблясь между робостью и радушием. Я видел, что он дрожал, губы его шевелились, и глаза метали искры. Я тихо обратился к нему по-английски:
— Ф-фват из йер нам?
Он отвечал мне неверными губами, блуждающим голосом:
— Джамс О’Донелл, — сказал он.
Изумление и радость обрушились на меня, как удар молнии обрушивается с небосвода. Я потерял дар речи, и мои чувства чуть было вновь не оставили меня.
Мой отец! Мой собственный отец! Батюшка мой родненький, кровный мой родственник, тот, от кого я произошел, друг мой! Мы жадно вглядывались друг в друга, и я предложил ему свою руку, чтобы он мог опереться на нее.
— У меня те же имя и фамилия, — сказал я. — Я тоже Джамс О’Донелл, ты мой отец, и не иначе, как ты выбрался из мешка!
— Сын мой! — сказал он. — Сынок! Сыночек!
Он схватил меня за руку, он сверлил и пожирал меня глазами. Каким бы приливом радости и любви он ни был охвачен в то время, я заметил, что бедняга нездоров; в самом деле, ему не пошел на пользу приступ радости, которую он испытал в тот раз из-за меня на station; он был белым, как мел, и струйка слюны стекала из уголка его рта.
— Мне сказали, — заговорил я, — что я приговорен к двадцати девяти годам в том же самом мешке.
Мне хотелось, чтобы между нами завязался разговор, только бы прервать это потустороннее оцепенение, от которого у нас обоих начинала кружиться голова. Взгляд его оттаял, и спокойствие снизошло на него. Он поднес к моему лицу дрожащий палец.
— Двадцать девять лет, — сказал он, — я провел в мешке, и поистине, это место не из привлекательных.
— Передай матери, — сказал я, — что я вернусь...
Вдруг сильная рука ухватила меня за лохмотья и грубо потащила прочь. Это был полицейский. Мне пришлось немножко пробежать вперед из-за ужасного толчка в спину.
— Кам элонг, блашкетман![25] — сказал полицейский.
Меня швырнули в вагон, и мы сразу же тронулись в путь. Корка Дорха осталась у меня позади, — должно быть, навсегда, — а я был на пути в далекую тюрьму. Я упал на пол и выплакал все глаза.
Да, это был единственный раз, когда я видел своего отца и когда он видел меня, — одна-единственная минуточка на station, и после вечная разлука навсегда. Поистине, кто, как не я, терпел ирландскую недолю всю свою жизнь — лишения, бедствия, нужду, напасти, невзгоды и дурное обращение, голод и несчастья. Полагаю, что подобного мне не будет уже никогда.