Страница:
__ Видишь ли,-- собственно, я еду на целый день в Бордигеру, автокаром,-- а завтра...
-- Очень напрасно. Сказал бы мне, у меня тут есть знакомый шофер, шикарная частная машина, я бы тебе всю Ривьеру показал. Шляпа, шляпа. Ну, черт с тобой, провожу тебя до остановки.
-- И я вообще скоро уезжаю совсем,-- вставил Лик. -- А как твои... как тетя Тася? -- рассеянно спросил Колдунов, когда они шли по людной улочке, спускающейся к набережной.-- Так, так,-закивал он на ответ Лика, и вдруг что-то виновато-безумное пробежало по его нехорошему лицу.-- Послушай, Саша,-- сказал он, невольно его толкая и близко оборачиваясь к нему на узком тротуаре,-- для меня встреча с тобой это знак. Это знак, что не все еще погибло, а я, признаться, на днях еще думал, что все погибло. Понимаешь, что я говорю?
-- Ну это у всякого бывают такие мысли,-- сказал Лик.
Они вышли на набережную. Под пасмурным небом море было густое, граненое и местами, вблизи парапета, там, где шлепнулась пена, темнелись лужи. Было пусто, только на скамейке сидела одинокая дама в штанах.
-- Давай-ка пять франчей, папирос тебе куплю на дорогу,-быстро проговорил Колдунов и, взяв монету, добавил другим, свободным тоном: -- Смотри, вон там моя женка, займи ее, я сейчас вернусь.
Лик подошел к скамье, на которой сидела белокурая дама с раскрытой книжкой на коленях, и по актерской инерции сказал:
-- Ваш муж сейчас вернется и забыл меня представить. Я его родственник.
В то же время его обдало прохладной пылью волны. Дама подняла на Лика голубые английские глаза, неторопливо закрыла красную книжку и безмолвно ушла.
-- Просто шутка,-- сказал запыхавшийся Колдунов, появляясь опять.-- Вуаля. Беру себе несколько. Да,-- моей, к сожалению, некогда глядеть на море. Слушай, я тебя умоляю, обещай мне, что мы еще свидимся. Помни знак! Завтра, послезавтра, когда хочешь. Обещай. Погоди, я тебе дам мой адресок.
Он взял новенькую, золотисто-кожаную записную книжку Лика, сел, наклонил потный, со вздутыми жилами лоб, сдвинул колени,-и не только написал адрес, с мучительной тщательностью перечтя его. поставив забытую точку над "i" и подчеркнув, но еще набросал план -- так, так, потом так. Видно было, что он делал это не раз, и что не один обманувший его человек уже ссылался на то, что адрес запамятовал,-- поэтому-то он вкладывал в его начертание очень много усердия и силы,-- силы почти заклинательной.
Подошел автокар. "Значит, жду",-- крикнул Колдунов, подсаживая Лика. И повернувшись, полный энергии и надежды, он решительно пошел вдоль набережной, словно у него было какое-то спешное, важное дело,-- между тем как по всему видать было, что это лодырь, пропойца и хам.
На следующий день, в среду, Лик поехал в горы, а в четверг большую часть дня пролежал у себя с сильной головной болью. Вечером -- спектакль, завтра -- отъезд. Около шести пополудни он вышел, чтобы получить из починки часы, а затем купить себе хорошие белые туфли: давно хотелось во втором действии блеснуть обновой,-- и когда он с коробкой под мышкой выбрался из лавки сквозь рассыпчатую завесу, то сразу столкнулся с Колдуновым,
Тот поздоровался с ним без прежнего пыла, а скорее насмешливо.
-- Не! Теперь уж не отвертишься,-- сказал он, крепко взяв Лика за руку.-- Пойдем-ка. Посмотришь, как я живу и работаю.
-- Вечером спектакль,-- возразил Лик,-- и завтра я уезжаю!
-- То-то и оно, милый, то-то и оно. Хватай! Пользуйся! Другого шанса никогда не будет. Карта бита! Иди, иди.
Повторяя отрывистые слова, изображая всем сеоим непривлекательным существом бессмысленную радость человека, дошедшего до точки, а, может быть, и перешедшего ее (плохо изображает, смутно подумал Лик), Колдунов быстро шел да подталкивал слабого спутника. В угловом кафе на террасе сидела вся компания артистов и, заметив Лика. его приветствовала перелетной улыбкой, которая, собственно, не принадлежала ни одному из них, а пробежала по всем губам, как самостоятельный зайчик.
Колдунов повел Лика влево и вверх по маленькой кривой улице, испещренной там и сям желтым и тоже каким-то кривым солнцем. В этом нищем старом квартале Лик не бывал ни разу. Высокие, голые фасады узких домов словно наклонялись с обеих сторон, как бы сходясь верхушками, иногда даже срастались совсем, и получалась арка. У порогов возились отвратительные младенцы; всюду текла черная, вонючая водица. Вдруг, переменив направление, Колдунов втолкнул его в лавку и подобно многим русским беднякам, щеголяя самыми дешевыми французскими словечками, купил на деньги Лика две бутылки вина. При этом было очевидно, что он тут давно задолжал, и теперь во всей его повадке, в грозно приветственных восклицаниях, на которые ни лавочник, ни теща лавочника никак не откликнулись, было отчаянное злорадство, и от этого Лику стало еще неприятнее. Они пошли дальше, свернули в переулок, и, хотя казалось, что мерзкая улица, по которой они только что поднимались, была последним пределом мрачности, грязи, тесноты, проход этот с вялым бельем, висевшим поперек верхнего просвета, изловчился выразить еще худшую печаль. Там-то, на углу кривобокой площадки. Колдунов сказал, что пойдет вперед, и, покинув Лика, направился к черной дыре раскрытой двери. Одновременно из нее выскочил белокурый мальчик лет десяти, но, увидя наступающего Колдунова, побежал обратно, задев по пути грубо звякнувшее ведро. "Стой, Васюк",-- крикнул Колдунов и ввалился в черное свое жилище. Как только он вошел, оттуда послышался остервенелый женский голос, что-то кричавший с мучительным и, должно быть, привычным надсадом, но вдруг пресекся, и через минуту Колдунов выглянул, мрачно маня -Лика.
Лик попал прямо с порога в комнату, низкую и темную, с каким-то мало понятным расположением голых стен, точно они расползлись от страшного давления сверху. Она была полна бутафорской рухлядью бедности. На вогнутой постели сидел давешний мальчик; громадная белобрысая женщина с толстыми босыми ногами вышла из темного угла и без улыбки на некрасивом расплывчато-бледном лице (все черты, даже глаза, были как бы смазаны-- усталостью, унынием, Бог знает чем), безмолвно поздоровалась с Ликом.
-- Знакомьтесь, знакомьтесь,-- с издевательской поощрительностью сказал Колдунов в сторону и немедленно принялся откупоривать вино. Жена поставила на стол хлеб и тарелку с помидорами. Она была столь безмолвна, что Лик уже сомневался, эта ли женщина так кричала только что,-- пока муж, должно быть, не объяснил хлестким шепотом, что привел гостя.
Она опустилась на скамейку в глубине комнаты, возясь с чем-то, что-то чистя... Ножом... на газете, что ли... Лик боялся слишком точно рассматривать,-- а мальчик, блестя глазами, отошел к стене и, осторожно маневрируя, выскользнул на улицу. В комнате было множество мух, с маниакальным упорством игравших на столе и садившихся Лику на лоб.
-- Ну вот, выпьем,-- сказал Колдунов. -- Я не могу, мне запрещено,-- хотел было возразить Лик, но вместо этого, повинуясь тяжелому, по кошмарам знакомому влиянию, отпил из стакана и сразу закашлялся.
-- Этак лучше,-- произнес Колдунов со вздохом, кистью руки вытирая дрожащие губы.-- Видишь ли,-- продолжал он, наливая Лику и себе,-- вот, значит, как обстоит дело. Деловой разговор! Позволь мне тебе рассказать вкратце. В начале лета, так с месяц, я тут проработал в русской артели, шут бы ее взял, мусорщиком. Но, как тебе известно, я человек прямой и люблю правду, а когда подвертывается сволочь, то я и говорю: ты сволочь,-- и, если нужно, мажу по шее. Вот как-то раз...
И основательно, подробно, с кропотливыми повторениями, Колдунов стал рассказывать нудную, жалкую историю, и чувствовалось, что из таких историй давно состоит его жизнь, что давно его профессией стали унижения и неудачи, тяжелые циклы подлого безделья и подлого труда, замыкающиеся неизбежным скандалом. Между тем Лик опьянел от первого же стакана, а все-таки продолжал попивать скрыто-брезгливыми глотками, испытывая щекочущую муть во всех членах, но перестать не смея. точно за отказ от вина последовала бы постыдная кара. Колдунов, облокотившись, а другой рукой поглаживая край стола, изредка прихлопывая особенно черное слово, говорил безостановочно. Его глинисто-желтая голова -- он был почти совершенно лыс -- мешки под глазами, загадочно-злобное выражение подвижных ноздрей,-все это окончательно утратило внешнюю связь с образом сильного, красивого гимназиста, истязавшего Лика некогда, но коэффициент кошмара остался тот же.
-- Так-то, брат... Все это теперь не важно,-- сказал Колдунов другим, менее повествовательным тоном.-- Собственно, я готовил тебе этот рассказец еще в прошлый раз, когда думал... Видишь ли, мне показалось сперва, что судьба -- я старый фаталист -- вложила известный смысл в нашу встречу, что ты явился вроде, скажем, спасителя. Но теперь выяснилось, что, во-первых, ты -- прости меня -- скуп, как жид, а во-вторых... Бог тебя знает, может быть, ты и действительно не в состоянии одолжить мне... не пугайся, не пугайся... все это пройдено! Да и речь шла только о такой сумме, которая нужна, чтобы не на ноги встать, это роскошь! -- а хотя бы на четвереньки. Потому что не хочу больше лежать пластом в дерьме, как лежу уже годы,-- да, дядя, годы. Я и не буду тебя ни о чем просить... Не мой жанр просить,-- крикливо отчеканил Колдунов, снова перебив самого себя.-- А вот хочу только знать твое мнение. Просто -философский вопрос. Дамы могут не слушать. Как ты думаешь, чем это все можно объяснить? Понимаешь ли, если навернячка имеется какое-то объяснение, то, пожалуйста, я готов с дерьмом примириться,-- потому что, значит, тут есть что-то разумное, оправданное,-- может быть, что-нибудь полезное мне или другим, не знаю... Вот, объясни: я -- человек,-- притом тех же самых кровей, что и ты,-- шутка ли сказать, я был у покойной мамаши единственным и обожаемым, в детстве шалил, в юности воевал, а потом -- поехало, поехало... ой-ой-ой, как поехало... В чем дело? Нет, ты мне скажи, в чем дело? Я только хочу знать, в чем дело, тогда я успокоюсь. Почему меня систематически травила жизнь, почему я взят на амплуа какого-то несчастного мерзавца, на которого все харкают, которого обманывают, застращивают, сажают в тюрьму? Вот тебе для примера: когда в Лионе, после одного инцидента, меня увели,-- причем я был абсолютно прав и очень жалел, что не пристукнул совсем,-- когда меня, значит, несмотря на мои протесты, ажан повел,-- знаешь, что он сделал? Крючочком, вот таким, вот сюда меня зацепил за живую шею,-- что это такое, я вас спрашиваю? -- и вот так ведет в участок, а я плыву, как лунатик, потому что от всякого лишнего движения чернеет в глазах. Ну, объясни, почему этого с другими не делают, а со мной вдруг взяли и сделали? Почему моя первая жена сбежала с черкесом? Почему меня в тридцать втором году в Антверпене семь человек били смертным боем в небольшой комнате? -- и, посмотри, почему вот это все -- вот эта рвань, вот эти стены, вот эта Катя... Интересуюсь, давно интересуюсь историей своей жизни! Это тебе не Джек Лондон и не Достоевский! Хорошо-пускай живу в продажной стране,-- хорошо, согласен примириться, но надо же, господа, найти объяснение! Мне как-то говорил один фрукт-- отчего, спрашивает, не вернешься в Россию? В самом деле, почему бы и нет? Очень небольшая разница! Там меня будут так же преследовать, бить по кумполу, сажать в холодную,-- а потом, пожалуйте в расход,-- и это, по крайней мере, честно. Понимаешь, я готов их даже уважать -- честные убийцы, ей-Богу,-- а здесь тебе жулики выдумывают такие пытки, что прямо затоскуешь по русской пуле. Да что ж ты не смотришь на меня,-- какой, какой, какой... или не понимаешь, что я говорю?
-- Нет, я это все понимаю,-- сказал Лик,-- только извини, мне нехорошо, я должен идти, скоро нужно в театр.
-- А нет, постой. Я тоже многое понимаю. Странный ты мужчина... Ну, предложи мне что-нибудь... Попробуй! Может быть, все-таки меня озолотишь, а? Слушай, знаешь что,-- я тебе продам револьвер, тебе очень пригодится для театра, трах -- и падает герой. Он и ста франков не стоит, но мне ста мало, я тебе его за тысячу отдам,-- хочешь?
-- Нет, не хочу,-- вяло проговорил Лик,-- И, право же, у меня денег нет... Я тоже -- все такое -- и голодал и все... Нет, довольно, мне плохо.
-- А ты пей, сукин кот, вот и не будет плохо. Ладно, черт с тобой, я это так, на всякий случай, все равно, не пошел бы на выкуп. Но только, пожалуйста, ответь мне на мой вопрос. Кто же это решил, что я должен страдать, да еще обрек ребенка на мою же русскую паршивую гибель? Позвольте,-- а если мне тоже хотится сидеть в халате и слушать радио? В чем дело, а? Вот ты, например, чем ты лучше меня? А ходишь гоголем, в отелях живешь, актрис, должно быть, взасос... Как это так случилось? Объясни, объясни.
-- У меня,-- сказал Лик,-- у меня случайно оказался... ну, я не знаю,-- небольшой сценический талант, что ли...
-- Талант? -- закричал Колдунов.-- Я тебе покажу талант! Я тебе такие таланты покажу, что ты в штанах компот варить станешь! Сволочь ты, брат. Вот твой талант. Нет, это мне даже нравится (Колдунов затрясся, будто хохоча, с очень примитивной мимикой). Значит, я, по-твоему, последняя хамская тварь, которая и должна погибнуть? Ну, прекрасно, прекрасно. Все, значит, и объяснилось, эврика, эврика, карта бита, гвоздь вбит, хребет перебит...
-- Олег Петрович расстроен, вы, может быть, теперь пойдете,-- вдруг из угла сказала жена Колдунова с сильным эстонским произношением. В голосе ее не было ни малейшего оттенка чувства, и оттого ее замечание прозвучало как-то деревянно-бессмысленно. Колдунов медленно повернулся на стуле, не меняя положения руки, лежащей как мертвая на столе, и уставился на жену восхищенным взглядом.
-- Я никого не задерживаю,-- проговорит он тихо и весело.-- Но и меня попрошу не задерживать. И не учить. Прощай, барин,-- добавил он, не глядя на Лика, который почему-то счел нужным сказать: -- Из Парижа напишу, непременно...
-- Пускай пишет, а?-- вкрадчиво произнес Колдунов, продолжая, по-видимому, обращаться к жене. Лик, сложно отделившись от стула, пошел было по направлению к ней, но его отнесло в сторону, и он наткнулся на кровать.
-- Ничего, идите, идите,-- сказала она спокойно, и тогда, вежливо улыбаясь. Лик бочком выплыл на улицу.
Сперва -- облегчение: вот ушел из мрачной орбиты пьяного резонера-дурака, затем-- возрастающий ужас: тошнит, руки и ноги принадлежат разным людям,-- как я буду сегодня играть?.. Но хуже всего было то, что он всем своим зыбким и пунктирным телом чуял наступление сердечного припадка; это было так, словно навстречу ему был наставлен невидимый кол, на который он вот-вот наткнется, а потому-то приходилось вилять и даже иногда останавливаться и слегка пятиться. При этом ум оставался сравнительно ясным: он знал, что до начала представления всего тридцать шесть минут, знал, как пойти домой... Впрочем, лучше спуститься на набережную,-- посидеть у моря, переждать, пока рассеется телесный, отвратительно бисерный туман,-- это пройдет, это пройдет,-- если только я не умру... Он постигал и то, что солнце только что село, что небо уже было светлее и добрее земли. Какая ненужная, какая обидная ерунда. Он шел, рассчитывая каждый шаг, но иногда ошибался, и прохожие оглядывались на него,-- к счастью, их попадалось немного, был священный обеденный час, и когда он добрался до набережной, там уже совсем было пусто, и горели огни на молу, с длинными отражениями в подкрашенной воде,-- и казалось, что эти яркие многоточия и перевернутые восклицательные знаки сквозисто горят у него в голове. Он сел на скамейку, ушибив при этом кобчик, и прикрыл глаза. Но тогда все закружилось, сердце, страшным глобусом отражаясь в темноте под веками, стало мучительно разрастаться, и чтобы это прекратить, он принужден был зацепиться взглядом за первую звезду, за черный буек в море, за потемневший эвкалипт в конце набережной, я все это знаю и понимаю, и эвкалипт странно похож в сумерках на громадную русскую березу... "Так неужели это конец,-- подумал Лик,-такой дурацкий конец... Мне все хуже и хуже... Что это... Боже мой!"
Прошло минут десять, не более. Часики шли, стараясь из деликатности на него не смотреть. Мысль о смерти необыкновенно точно совпадала с мыслью о том, что через полчаса он выйдет на освещенную сцену, скажет первые слова роли: "Je vous prie d'excuser, Madame, cette invasion nocturne" ("Я прошу вас, мадам, извинить это ночное вторжение" (франц.)) -- и эти слова, четко и изящно выгравированные в памяти, казались гораздо более настоящими, чем шлепоток и хлебет утомленных волн или звуки двух счастливых женских голосов, доносившиеся из-за стены ближней виллы, или недавние речи Колдунова, или даже стук собственного сердца. Ему вдруг стало так панически плохо, что он встал и пошел вдоль парапета, растерянно гладя его и косясь на цветные чернила вечернего моря. "Была не была,-- сказал Лик вслух,-- нужно освежиться... как рукой... либо умру, либо снимет..." Он сполз по наклону панели и захрустел на гальке. Никого на берегу не было, кроме случайного господина в серых штанах, который навзничь лежал около скалы, раскинув широко ноги, и что-то в очертании этих ног и плеч почему-то напомнило ему фигуру Колдунова. Пошатываясь и уже наклоняясь. Лик стыдливо подошел к краю воды, хотел было зачерпнуть в ладони и обмыть голову, но вода жила, двигалась, грозила омочить ему ноги,-- может быть, хватит ловкости разуться?-- и в ту же секунду Лик вспомнил картонку с новыми туфлями: забыл их у Колдунова!
И странно: как только вспомнилось, образ оказался столь живительным, что сразу все опростилось, и это Лика спасло, как иногда положение спасает его формулировка. Надо их тотчас достать, и можно успеть достать, и как только это будет сделано, он в них выйдет на сцену -- все совершенно отчетливо и логично, придраться не к чему,-- и забыв про сжатие в груди, туман, тошноту, Лик поднялся опять на набережную, граммофонным голосом кликнул такси, как раз отъезжавшее порожняком от виллы напротив... Тормоза ответили раздирающим стоном. Шоферу он дал адрес из записной книжки и велел ехать как можно шибче, причем было ясно, что вся поездка -- туда и оттуда в театр -- займет не больше пяти минут.
К дому, где жили Колдуновы, автомобиль подъехал со стороны площади. Там собралась толпа, и только с помощью упорных трубных угроз автомобилю удалось протиснуться. Около фонтана, на стуле, сидела жена Колдунова, весь лоб и левая часть лица были в блестящей крови, слиплись волосы, она сидела совершенно прямо и неподвижно, окруженная любопытными, а рядом с ней, тоже неподвижно, стоял ее мальчик в окровавленной рубашке, прикрывая лицо кулаком,-- такая, что ли, картина. Полицейский, принявший Лика за врача, провел его в комнату. Среди осколков, на полу навзничь лежал обезображенный выстрелом в рот, широко раскинув ноги в новых белых... -- Это мои,-- сказал Лик по-французски.
Ментона. 1938 г.
-- Очень напрасно. Сказал бы мне, у меня тут есть знакомый шофер, шикарная частная машина, я бы тебе всю Ривьеру показал. Шляпа, шляпа. Ну, черт с тобой, провожу тебя до остановки.
-- И я вообще скоро уезжаю совсем,-- вставил Лик. -- А как твои... как тетя Тася? -- рассеянно спросил Колдунов, когда они шли по людной улочке, спускающейся к набережной.-- Так, так,-закивал он на ответ Лика, и вдруг что-то виновато-безумное пробежало по его нехорошему лицу.-- Послушай, Саша,-- сказал он, невольно его толкая и близко оборачиваясь к нему на узком тротуаре,-- для меня встреча с тобой это знак. Это знак, что не все еще погибло, а я, признаться, на днях еще думал, что все погибло. Понимаешь, что я говорю?
-- Ну это у всякого бывают такие мысли,-- сказал Лик.
Они вышли на набережную. Под пасмурным небом море было густое, граненое и местами, вблизи парапета, там, где шлепнулась пена, темнелись лужи. Было пусто, только на скамейке сидела одинокая дама в штанах.
-- Давай-ка пять франчей, папирос тебе куплю на дорогу,-быстро проговорил Колдунов и, взяв монету, добавил другим, свободным тоном: -- Смотри, вон там моя женка, займи ее, я сейчас вернусь.
Лик подошел к скамье, на которой сидела белокурая дама с раскрытой книжкой на коленях, и по актерской инерции сказал:
-- Ваш муж сейчас вернется и забыл меня представить. Я его родственник.
В то же время его обдало прохладной пылью волны. Дама подняла на Лика голубые английские глаза, неторопливо закрыла красную книжку и безмолвно ушла.
-- Просто шутка,-- сказал запыхавшийся Колдунов, появляясь опять.-- Вуаля. Беру себе несколько. Да,-- моей, к сожалению, некогда глядеть на море. Слушай, я тебя умоляю, обещай мне, что мы еще свидимся. Помни знак! Завтра, послезавтра, когда хочешь. Обещай. Погоди, я тебе дам мой адресок.
Он взял новенькую, золотисто-кожаную записную книжку Лика, сел, наклонил потный, со вздутыми жилами лоб, сдвинул колени,-и не только написал адрес, с мучительной тщательностью перечтя его. поставив забытую точку над "i" и подчеркнув, но еще набросал план -- так, так, потом так. Видно было, что он делал это не раз, и что не один обманувший его человек уже ссылался на то, что адрес запамятовал,-- поэтому-то он вкладывал в его начертание очень много усердия и силы,-- силы почти заклинательной.
Подошел автокар. "Значит, жду",-- крикнул Колдунов, подсаживая Лика. И повернувшись, полный энергии и надежды, он решительно пошел вдоль набережной, словно у него было какое-то спешное, важное дело,-- между тем как по всему видать было, что это лодырь, пропойца и хам.
На следующий день, в среду, Лик поехал в горы, а в четверг большую часть дня пролежал у себя с сильной головной болью. Вечером -- спектакль, завтра -- отъезд. Около шести пополудни он вышел, чтобы получить из починки часы, а затем купить себе хорошие белые туфли: давно хотелось во втором действии блеснуть обновой,-- и когда он с коробкой под мышкой выбрался из лавки сквозь рассыпчатую завесу, то сразу столкнулся с Колдуновым,
Тот поздоровался с ним без прежнего пыла, а скорее насмешливо.
-- Не! Теперь уж не отвертишься,-- сказал он, крепко взяв Лика за руку.-- Пойдем-ка. Посмотришь, как я живу и работаю.
-- Вечером спектакль,-- возразил Лик,-- и завтра я уезжаю!
-- То-то и оно, милый, то-то и оно. Хватай! Пользуйся! Другого шанса никогда не будет. Карта бита! Иди, иди.
Повторяя отрывистые слова, изображая всем сеоим непривлекательным существом бессмысленную радость человека, дошедшего до точки, а, может быть, и перешедшего ее (плохо изображает, смутно подумал Лик), Колдунов быстро шел да подталкивал слабого спутника. В угловом кафе на террасе сидела вся компания артистов и, заметив Лика. его приветствовала перелетной улыбкой, которая, собственно, не принадлежала ни одному из них, а пробежала по всем губам, как самостоятельный зайчик.
Колдунов повел Лика влево и вверх по маленькой кривой улице, испещренной там и сям желтым и тоже каким-то кривым солнцем. В этом нищем старом квартале Лик не бывал ни разу. Высокие, голые фасады узких домов словно наклонялись с обеих сторон, как бы сходясь верхушками, иногда даже срастались совсем, и получалась арка. У порогов возились отвратительные младенцы; всюду текла черная, вонючая водица. Вдруг, переменив направление, Колдунов втолкнул его в лавку и подобно многим русским беднякам, щеголяя самыми дешевыми французскими словечками, купил на деньги Лика две бутылки вина. При этом было очевидно, что он тут давно задолжал, и теперь во всей его повадке, в грозно приветственных восклицаниях, на которые ни лавочник, ни теща лавочника никак не откликнулись, было отчаянное злорадство, и от этого Лику стало еще неприятнее. Они пошли дальше, свернули в переулок, и, хотя казалось, что мерзкая улица, по которой они только что поднимались, была последним пределом мрачности, грязи, тесноты, проход этот с вялым бельем, висевшим поперек верхнего просвета, изловчился выразить еще худшую печаль. Там-то, на углу кривобокой площадки. Колдунов сказал, что пойдет вперед, и, покинув Лика, направился к черной дыре раскрытой двери. Одновременно из нее выскочил белокурый мальчик лет десяти, но, увидя наступающего Колдунова, побежал обратно, задев по пути грубо звякнувшее ведро. "Стой, Васюк",-- крикнул Колдунов и ввалился в черное свое жилище. Как только он вошел, оттуда послышался остервенелый женский голос, что-то кричавший с мучительным и, должно быть, привычным надсадом, но вдруг пресекся, и через минуту Колдунов выглянул, мрачно маня -Лика.
Лик попал прямо с порога в комнату, низкую и темную, с каким-то мало понятным расположением голых стен, точно они расползлись от страшного давления сверху. Она была полна бутафорской рухлядью бедности. На вогнутой постели сидел давешний мальчик; громадная белобрысая женщина с толстыми босыми ногами вышла из темного угла и без улыбки на некрасивом расплывчато-бледном лице (все черты, даже глаза, были как бы смазаны-- усталостью, унынием, Бог знает чем), безмолвно поздоровалась с Ликом.
-- Знакомьтесь, знакомьтесь,-- с издевательской поощрительностью сказал Колдунов в сторону и немедленно принялся откупоривать вино. Жена поставила на стол хлеб и тарелку с помидорами. Она была столь безмолвна, что Лик уже сомневался, эта ли женщина так кричала только что,-- пока муж, должно быть, не объяснил хлестким шепотом, что привел гостя.
Она опустилась на скамейку в глубине комнаты, возясь с чем-то, что-то чистя... Ножом... на газете, что ли... Лик боялся слишком точно рассматривать,-- а мальчик, блестя глазами, отошел к стене и, осторожно маневрируя, выскользнул на улицу. В комнате было множество мух, с маниакальным упорством игравших на столе и садившихся Лику на лоб.
-- Ну вот, выпьем,-- сказал Колдунов. -- Я не могу, мне запрещено,-- хотел было возразить Лик, но вместо этого, повинуясь тяжелому, по кошмарам знакомому влиянию, отпил из стакана и сразу закашлялся.
-- Этак лучше,-- произнес Колдунов со вздохом, кистью руки вытирая дрожащие губы.-- Видишь ли,-- продолжал он, наливая Лику и себе,-- вот, значит, как обстоит дело. Деловой разговор! Позволь мне тебе рассказать вкратце. В начале лета, так с месяц, я тут проработал в русской артели, шут бы ее взял, мусорщиком. Но, как тебе известно, я человек прямой и люблю правду, а когда подвертывается сволочь, то я и говорю: ты сволочь,-- и, если нужно, мажу по шее. Вот как-то раз...
И основательно, подробно, с кропотливыми повторениями, Колдунов стал рассказывать нудную, жалкую историю, и чувствовалось, что из таких историй давно состоит его жизнь, что давно его профессией стали унижения и неудачи, тяжелые циклы подлого безделья и подлого труда, замыкающиеся неизбежным скандалом. Между тем Лик опьянел от первого же стакана, а все-таки продолжал попивать скрыто-брезгливыми глотками, испытывая щекочущую муть во всех членах, но перестать не смея. точно за отказ от вина последовала бы постыдная кара. Колдунов, облокотившись, а другой рукой поглаживая край стола, изредка прихлопывая особенно черное слово, говорил безостановочно. Его глинисто-желтая голова -- он был почти совершенно лыс -- мешки под глазами, загадочно-злобное выражение подвижных ноздрей,-все это окончательно утратило внешнюю связь с образом сильного, красивого гимназиста, истязавшего Лика некогда, но коэффициент кошмара остался тот же.
-- Так-то, брат... Все это теперь не важно,-- сказал Колдунов другим, менее повествовательным тоном.-- Собственно, я готовил тебе этот рассказец еще в прошлый раз, когда думал... Видишь ли, мне показалось сперва, что судьба -- я старый фаталист -- вложила известный смысл в нашу встречу, что ты явился вроде, скажем, спасителя. Но теперь выяснилось, что, во-первых, ты -- прости меня -- скуп, как жид, а во-вторых... Бог тебя знает, может быть, ты и действительно не в состоянии одолжить мне... не пугайся, не пугайся... все это пройдено! Да и речь шла только о такой сумме, которая нужна, чтобы не на ноги встать, это роскошь! -- а хотя бы на четвереньки. Потому что не хочу больше лежать пластом в дерьме, как лежу уже годы,-- да, дядя, годы. Я и не буду тебя ни о чем просить... Не мой жанр просить,-- крикливо отчеканил Колдунов, снова перебив самого себя.-- А вот хочу только знать твое мнение. Просто -философский вопрос. Дамы могут не слушать. Как ты думаешь, чем это все можно объяснить? Понимаешь ли, если навернячка имеется какое-то объяснение, то, пожалуйста, я готов с дерьмом примириться,-- потому что, значит, тут есть что-то разумное, оправданное,-- может быть, что-нибудь полезное мне или другим, не знаю... Вот, объясни: я -- человек,-- притом тех же самых кровей, что и ты,-- шутка ли сказать, я был у покойной мамаши единственным и обожаемым, в детстве шалил, в юности воевал, а потом -- поехало, поехало... ой-ой-ой, как поехало... В чем дело? Нет, ты мне скажи, в чем дело? Я только хочу знать, в чем дело, тогда я успокоюсь. Почему меня систематически травила жизнь, почему я взят на амплуа какого-то несчастного мерзавца, на которого все харкают, которого обманывают, застращивают, сажают в тюрьму? Вот тебе для примера: когда в Лионе, после одного инцидента, меня увели,-- причем я был абсолютно прав и очень жалел, что не пристукнул совсем,-- когда меня, значит, несмотря на мои протесты, ажан повел,-- знаешь, что он сделал? Крючочком, вот таким, вот сюда меня зацепил за живую шею,-- что это такое, я вас спрашиваю? -- и вот так ведет в участок, а я плыву, как лунатик, потому что от всякого лишнего движения чернеет в глазах. Ну, объясни, почему этого с другими не делают, а со мной вдруг взяли и сделали? Почему моя первая жена сбежала с черкесом? Почему меня в тридцать втором году в Антверпене семь человек били смертным боем в небольшой комнате? -- и, посмотри, почему вот это все -- вот эта рвань, вот эти стены, вот эта Катя... Интересуюсь, давно интересуюсь историей своей жизни! Это тебе не Джек Лондон и не Достоевский! Хорошо-пускай живу в продажной стране,-- хорошо, согласен примириться, но надо же, господа, найти объяснение! Мне как-то говорил один фрукт-- отчего, спрашивает, не вернешься в Россию? В самом деле, почему бы и нет? Очень небольшая разница! Там меня будут так же преследовать, бить по кумполу, сажать в холодную,-- а потом, пожалуйте в расход,-- и это, по крайней мере, честно. Понимаешь, я готов их даже уважать -- честные убийцы, ей-Богу,-- а здесь тебе жулики выдумывают такие пытки, что прямо затоскуешь по русской пуле. Да что ж ты не смотришь на меня,-- какой, какой, какой... или не понимаешь, что я говорю?
-- Нет, я это все понимаю,-- сказал Лик,-- только извини, мне нехорошо, я должен идти, скоро нужно в театр.
-- А нет, постой. Я тоже многое понимаю. Странный ты мужчина... Ну, предложи мне что-нибудь... Попробуй! Может быть, все-таки меня озолотишь, а? Слушай, знаешь что,-- я тебе продам револьвер, тебе очень пригодится для театра, трах -- и падает герой. Он и ста франков не стоит, но мне ста мало, я тебе его за тысячу отдам,-- хочешь?
-- Нет, не хочу,-- вяло проговорил Лик,-- И, право же, у меня денег нет... Я тоже -- все такое -- и голодал и все... Нет, довольно, мне плохо.
-- А ты пей, сукин кот, вот и не будет плохо. Ладно, черт с тобой, я это так, на всякий случай, все равно, не пошел бы на выкуп. Но только, пожалуйста, ответь мне на мой вопрос. Кто же это решил, что я должен страдать, да еще обрек ребенка на мою же русскую паршивую гибель? Позвольте,-- а если мне тоже хотится сидеть в халате и слушать радио? В чем дело, а? Вот ты, например, чем ты лучше меня? А ходишь гоголем, в отелях живешь, актрис, должно быть, взасос... Как это так случилось? Объясни, объясни.
-- У меня,-- сказал Лик,-- у меня случайно оказался... ну, я не знаю,-- небольшой сценический талант, что ли...
-- Талант? -- закричал Колдунов.-- Я тебе покажу талант! Я тебе такие таланты покажу, что ты в штанах компот варить станешь! Сволочь ты, брат. Вот твой талант. Нет, это мне даже нравится (Колдунов затрясся, будто хохоча, с очень примитивной мимикой). Значит, я, по-твоему, последняя хамская тварь, которая и должна погибнуть? Ну, прекрасно, прекрасно. Все, значит, и объяснилось, эврика, эврика, карта бита, гвоздь вбит, хребет перебит...
-- Олег Петрович расстроен, вы, может быть, теперь пойдете,-- вдруг из угла сказала жена Колдунова с сильным эстонским произношением. В голосе ее не было ни малейшего оттенка чувства, и оттого ее замечание прозвучало как-то деревянно-бессмысленно. Колдунов медленно повернулся на стуле, не меняя положения руки, лежащей как мертвая на столе, и уставился на жену восхищенным взглядом.
-- Я никого не задерживаю,-- проговорит он тихо и весело.-- Но и меня попрошу не задерживать. И не учить. Прощай, барин,-- добавил он, не глядя на Лика, который почему-то счел нужным сказать: -- Из Парижа напишу, непременно...
-- Пускай пишет, а?-- вкрадчиво произнес Колдунов, продолжая, по-видимому, обращаться к жене. Лик, сложно отделившись от стула, пошел было по направлению к ней, но его отнесло в сторону, и он наткнулся на кровать.
-- Ничего, идите, идите,-- сказала она спокойно, и тогда, вежливо улыбаясь. Лик бочком выплыл на улицу.
Сперва -- облегчение: вот ушел из мрачной орбиты пьяного резонера-дурака, затем-- возрастающий ужас: тошнит, руки и ноги принадлежат разным людям,-- как я буду сегодня играть?.. Но хуже всего было то, что он всем своим зыбким и пунктирным телом чуял наступление сердечного припадка; это было так, словно навстречу ему был наставлен невидимый кол, на который он вот-вот наткнется, а потому-то приходилось вилять и даже иногда останавливаться и слегка пятиться. При этом ум оставался сравнительно ясным: он знал, что до начала представления всего тридцать шесть минут, знал, как пойти домой... Впрочем, лучше спуститься на набережную,-- посидеть у моря, переждать, пока рассеется телесный, отвратительно бисерный туман,-- это пройдет, это пройдет,-- если только я не умру... Он постигал и то, что солнце только что село, что небо уже было светлее и добрее земли. Какая ненужная, какая обидная ерунда. Он шел, рассчитывая каждый шаг, но иногда ошибался, и прохожие оглядывались на него,-- к счастью, их попадалось немного, был священный обеденный час, и когда он добрался до набережной, там уже совсем было пусто, и горели огни на молу, с длинными отражениями в подкрашенной воде,-- и казалось, что эти яркие многоточия и перевернутые восклицательные знаки сквозисто горят у него в голове. Он сел на скамейку, ушибив при этом кобчик, и прикрыл глаза. Но тогда все закружилось, сердце, страшным глобусом отражаясь в темноте под веками, стало мучительно разрастаться, и чтобы это прекратить, он принужден был зацепиться взглядом за первую звезду, за черный буек в море, за потемневший эвкалипт в конце набережной, я все это знаю и понимаю, и эвкалипт странно похож в сумерках на громадную русскую березу... "Так неужели это конец,-- подумал Лик,-такой дурацкий конец... Мне все хуже и хуже... Что это... Боже мой!"
Прошло минут десять, не более. Часики шли, стараясь из деликатности на него не смотреть. Мысль о смерти необыкновенно точно совпадала с мыслью о том, что через полчаса он выйдет на освещенную сцену, скажет первые слова роли: "Je vous prie d'excuser, Madame, cette invasion nocturne" ("Я прошу вас, мадам, извинить это ночное вторжение" (франц.)) -- и эти слова, четко и изящно выгравированные в памяти, казались гораздо более настоящими, чем шлепоток и хлебет утомленных волн или звуки двух счастливых женских голосов, доносившиеся из-за стены ближней виллы, или недавние речи Колдунова, или даже стук собственного сердца. Ему вдруг стало так панически плохо, что он встал и пошел вдоль парапета, растерянно гладя его и косясь на цветные чернила вечернего моря. "Была не была,-- сказал Лик вслух,-- нужно освежиться... как рукой... либо умру, либо снимет..." Он сполз по наклону панели и захрустел на гальке. Никого на берегу не было, кроме случайного господина в серых штанах, который навзничь лежал около скалы, раскинув широко ноги, и что-то в очертании этих ног и плеч почему-то напомнило ему фигуру Колдунова. Пошатываясь и уже наклоняясь. Лик стыдливо подошел к краю воды, хотел было зачерпнуть в ладони и обмыть голову, но вода жила, двигалась, грозила омочить ему ноги,-- может быть, хватит ловкости разуться?-- и в ту же секунду Лик вспомнил картонку с новыми туфлями: забыл их у Колдунова!
И странно: как только вспомнилось, образ оказался столь живительным, что сразу все опростилось, и это Лика спасло, как иногда положение спасает его формулировка. Надо их тотчас достать, и можно успеть достать, и как только это будет сделано, он в них выйдет на сцену -- все совершенно отчетливо и логично, придраться не к чему,-- и забыв про сжатие в груди, туман, тошноту, Лик поднялся опять на набережную, граммофонным голосом кликнул такси, как раз отъезжавшее порожняком от виллы напротив... Тормоза ответили раздирающим стоном. Шоферу он дал адрес из записной книжки и велел ехать как можно шибче, причем было ясно, что вся поездка -- туда и оттуда в театр -- займет не больше пяти минут.
К дому, где жили Колдуновы, автомобиль подъехал со стороны площади. Там собралась толпа, и только с помощью упорных трубных угроз автомобилю удалось протиснуться. Около фонтана, на стуле, сидела жена Колдунова, весь лоб и левая часть лица были в блестящей крови, слиплись волосы, она сидела совершенно прямо и неподвижно, окруженная любопытными, а рядом с ней, тоже неподвижно, стоял ее мальчик в окровавленной рубашке, прикрывая лицо кулаком,-- такая, что ли, картина. Полицейский, принявший Лика за врача, провел его в комнату. Среди осколков, на полу навзничь лежал обезображенный выстрелом в рот, широко раскинув ноги в новых белых... -- Это мои,-- сказал Лик по-французски.
Ментона. 1938 г.