Страница:
Набоков Владимир
Интервью журналу 'Playboy', 1964
Интервью
"Playboy", 1964
Эта беседа с Олвином Тоффлером была опубликована в "Плейбое" за январь 1964. Обе стороны очень старались создать иллюзию непринужденной беседы. В действительности, мой печатный вклад относится исключительно к ответам, каждое слово которых я написал от руки, прежде чем отдать их машинистке для представления Тоффлеру, когда тот приехал в Монтрё в середине марта 1963 года. Настоящий текст учитывает как порядок вопросов интервьюера, так и то обстоятельство, что две смежных страницы типоскрипта утратились при передаче. Egreto perambis doribus!
С американской публикацией "Лолиты" в 1958 ваши слава и состояние выросли почти за ночь - от высокой репутации среди литературных cognoscenti1 - которой вы пользовались более 30 лет - до одновременно и прославлений и проклятий в адрес новой мировой знаменитости - автора сенсационного бестселлера. По окончании этого cause celebre2, сожалели ли вы когда-нибудь, что написали "Лолиту"?
Напротив, я до сих пор содрогаюсь, вспоминая, что был один миг, в 1950-ом, а потом еще один в 1951-ом, когда я совсем уж собрался сжечь грязный дневничок Гумберта Гумберта. Нет, я никогда не буду сожалеть о "Лолите". Ее написание походило на составление красивой задачи составление и одновременно решение, потому что одно - это зеркальное отражение другого, все зависит от того, с какой стороны смотреть. Конечно, она полностью заслонила другие мои произведения - по крайней мере написанные на английском: "Подлинную жизнь Себастьяна Найта", "Под знаком незаконнорожденных", рассказы, книгу воспоминаний, но я не могу на нее сердиться. Этой вымышленное нимфетке присуще какое-то странное, нежное очарование.
Хотя многие читатели и критики не согласятся с определением её очарования как "нежного", мало кто станет отрицать, что оно странное, настолько, что когда режиссер Стенли Кубрик объявил о своем намерении сделать фильм по "Лолите", вы, говорят, сказали: "Конечно, им придется изменить сюжет. Возможно, они превратят Лолиту в карлицу. Или ей будет 16, а Гумберту 26". Хотя в итоге вы сами написали сценарий, некоторые рецензенты порицали фильм за размывание центрального конфликта. Довольны ли вы окончательным вариантом фильма?
Я думаю, что фильм превосходен. Четыре главных актера заслуживают высших похвал. Сью Лайон, приносящая поднос с завтраком или по-детски натягивающая свитер в машине - это мгновения незабываемого актерского и режиссерского мастерства. Убийство Куильти - шедевр, как и смерть миссис Гейз. Впрочем, должен отметить, что к собственно съемкам я никакого отношения не имел. Будь оно иначе, я, вероятно, настоял бы на выделении определенных вещей, которые остались не выделенными - например, мотелей, в которых они останавливались. Я всего лишь написал сценарий, большая часть которого была использована Кубриком. В "размывании", если оно и присутствует, повинно не мое кропило.
Как повлиял двойной успех "Лолиты" на вашу жизнь - стала она лучше или хуже?
Я оставил преподавание - вот, в общем, и все перемены. Заметьте, мне нравится преподавать, нравился Корнельский университет, нравилось придумывать и читать лекции о русских писателях и шедеврах европейской литературы. Но когда вам под 60, и особенно зимой, сам физический процесс преподавания становится в тягость необходимость через день на другой просыпаться в установленный утренний час, бороться со снегом на дороге, идти длинными коридорами в аудиторию, рисовать на доске карты джойсовского Дублина или устройство полумягкого вагона скорого поезда Петербург-Москва в начале 1870-х, - без представления о которых ни "Улисс", ни "Анна Каренина", соответственно, не имеют смысла. Почему-то самые яркие мои воспоминания связаны с экзаменами. Большой амфитеатр в "Голдвин Смит". Экзамен с 8 до 10.30 утра. Сотни полторы студентов - немытых, небритых молодых людей мужского пола и выхоленных, в разумных пределах, - женского. Общее ощущение несчастья и скуки. Половина девятого. Слитные звуки нервного покашливания, шуршанье страниц. Кое-кто из мучеников впал в задумчивость, сцепив на затылке руки. Я встречаюсь с чьим-то мутным взглядом, с надеждой и ненавистью выискивающим во мне источник запретного знания. Девушка в очках подходит к моему столу с вопросом: "Профессор Кафка, вы хотите, чтобы мы сказали, что... ? Или нам нужно ответить только на первую половину вопроса?" Великое братство троечников, становой столб нации, старательно марает бумагу. Мгновенный всплеск шелеста, большинство студентов переворачивает страницы тетрадей - пример хорошей артельной работы. Потрясанье затекшим запястьем, чернила на исходе, дезодорант выдохся. Стоит мне поймать чей-то устремленный на меня взгляд, как он в благочестивом размышлении возводится к потолку. Оконные стекла запотевают. Юноши стягивают свитера. Девушки в быстрой каденции жуют резинку. Десять минут, пять, три, время вышло.
Цитируя столь же язвительный пассаж из "Лолиты", как только что вами описанный, многие критики называли книгу мастерским сатирическим социальным описанием Америки. Они правы?
Ну, я могу лишь повторить, что лишен и устремлений, и темперамента сатирика, нравственного или социального. Считают критики, что я высмеиваю в "Лолите" человеческую глупость, или не считают, мне это в высшей степени безразлично. Но я выхожу из себя, когда они принимаются распространять радостную новость, будто я осмеиваю Америку.
Но разве не сами вы написали, что "нет ничего на свете вдохновительнее американской мещанской вульгарности".
Нет, я этого не говорил. Эта фраза была вытянута из контекста и, подобно шарообразной глубоководной морской рыбе, разорвалась, пока ее тянули. Если вы прочтете добавленное мной к роману небольшое послесловие "О книге, озаглавленной "Лолита", вы увидите - на самом деле я сказал, что в смысле мещанской вульгарности - которую я действительно считаю чрезвычайно вдохновительной - нет никакой разницы между бытом американским и европейским. Дальше говорится, что пролетарий из Чикаго может быть таким же мещанином, как английский лорд.
Многие читатели пришли к заключению, что наиболее вдохновительным вам представляются сексуальные нравы американцев.
Секс как институт, секс как общее понятие, секс как проблема, секс как общее место - все это кажется мне слишком скучным, чтобы расходовать на него слова. Давайте пропустим секс.
Подвергались ли вы психоанализу?
Подвергался ли я чему?
Психоаналитическому исследованию.
Господи, зачем?
Чтобы увидеть, как это делается. Некоторым критикам показалось, что ваши колкие замечания о моде на фрейдизм в практике американских аналитиков подразумевают презрение, основанное на знании.
Только на книжном. Само испытание слишком глупо и отвратительно, чтобы помышлять о нем даже в шутку. Фрейдизм и все, что он испакостил своими нелепыми толкованиями и методами, кажется мне одним из самых низких обманов, которыми люди морочат себя и других. Я полностью его отвергаю, вместе с несколькими другими средневековыми штуками, которые все еще привлекают невежественных, заурядных, или очень больных людей.
Кстати об очень больных людях. Вы предполагаете в "Лолите", что страсть Гумберта Гумберта к нимфеткам была результатом его невостребованной детской любви; в "Приглашении на казнь" вы писали о 12 летней девочке, Эммочке, питающей эротический интерес к мужчине вдвое её старше; и в "Под знаком незаконнорожденных" вашему протагонисту приснилось, как он "украдкой ублажается Мариэттой (его служанкой), покамест та сидит, слегка содрогаясь, у него на коленях во время репетиции пьесы, в которой она играет роль его дочери". Кое-кто из критиков, вникая в ваши книги в поисках ключей к вашей личности, указывали на эту повторяющуюся тему как на свидетельство вашей нездоровой увлеченности темой сексуального влечения между достигшими половой зрелости девочками и мужчинами средних лет. Вам не кажется, что в этом обвинении есть доля правды?
Я думаю, будет правильнее сказать, что не напиши я "Лолиту", читатели не принялись бы выискивать нимфеток в других моих произведениях и у себя дома. Меня очень забавляет, когда какой-нибудь дружелюбный, вежливый человек говорит мне - возможно лишь затем, чтобы выказать вежливость и дружелюбие: "Мистер Наборков", или "Мистер Набаков", или "Мистер Набков", или "Мистер Набохов", - это зависит от его лингвистических возможностей, "у меня есть маленькая дочь - вылитая Лолита". Люди недооценивают силу моего воображения и мою способность выращивать многочисленных "я" в моих сочинениях. И потом, конечно, существует особый тип вынюхивающего критика, энтузиаста "человеческого содержания", радостного пошляка. Некто, например, обнаружил выдающее меня с головой сходство между детским романом Гумберта на Ривьере и моими собственными воспоминаниями о маленькой Колетт, с которой я строил замки из мокрого песка в Биаррице, когда мне было десять. Сумрачному Гумберту было, между прочим, тринадцать, его томило лихорадочное сексуальное возбуждение, в то время как мой роман с Колетт не содержал и крупицы эротического желания и был, вообще говоря, совершенно заурядным и нормальным. И, конечно, в девять-десять лет, в той обстановке, в те времена, мы вообще ничего не знали о ложных основах половой жизни, в которые посвящают теперь детей передовые родители.
Почему ложных?
Потому что воображение ребенка - особенно городского - мгновенно искажает, стилизует или иным образом изменяет удивительные сведения, сообщаемые ему о трудолюбивой пчелке, которую, к тому же, ни он, ни его родители не способны отличить от шмеля.
То, что один критик назвал вашим "почти навязчивым вниманием к слогу, ритму, каденции и оттенкам слов" ясно видно даже в выборе имен для ваших знаменитых пчелки и шмеля - Лолиты и Гумберта Гумберта. Как вы их придумали?
Для моей нимфетки мне нужно было уменьшительное имя с лирической мелодией в нем. Одна из самых прозрачных и лучезарных букв - "Л". В суффиксе "-ита" много латинской нежности, которая мне также требовалась. Отсюда: Лолита. Впрочем, произносить ее имя следует не так, как произносите вы и большинство американцев: Low-lee-ta, с тяжелым, липким "L" и длинным "o". Нет, первый слог должен звучать как в слове "lollipop"1, "Л" влажное и нежное, "ли" не очень резкое. Испанцы и итальянцы произносят его, конечно, с абсолютно верным оттенком лукавства и ласки. Другую причину составило приятное мурлыканье источника, её полного имени: эти розы и слезы в "Долорес". Наряду с очарованием и прозрачностью моей девочки следовало отметить пометить ее душераздирающую участь. Кроме того, имя "Долорес" наделяло ее другим, более простым и привычным детским уменьшительным Долли, хорошо сочетавшимся с фамилией "Гейз", в которой ирландские туманы смешались с немецким кроликом - я разумею немецкого зайчика.
То есть это игровая отсылка к немецкому обозначению кролика - "Hase". Но что побудило вас наделить стареющего любовника Лолиты столь откровенно избыточным именем?
Это тоже просто. На мой взгляд, такой удвоенный рокот изрядно гадок и внушает определенное к себе отношение. Мерзкое имя для мерзкого человека. Кроме того, в этом имени присутствует нечто монаршье, а мне требовался царственный отзвук для Гумберта Свирепого и Гумберта Робкого. К тому же оно годится для каламбуров. А гнусное уменьшительное "Гум" в социальном и эмоциональном планах стоит наравне с "Ло", как звала её мать.
Еще один критик написал о вас, что "отсеивание и отбор из многоязычной памяти слов в единственно верной последовательности, расстановка их многократно отраженных оттенков в правильном соседстве, должно быть физически изнуряющей работой". Какую из ваших книг вы бы назвали самой трудной в этом отношении?
Ну разумеется "Лолиту". Мне не хватало необходимых сведений - вот в чем состояла изначальная трудность. Я не знал ни одной американской девочки двенадцати лет и не знал Америки; пришлось самому создавать и Америку, и Лолиту. Создание России и Западной Европы отняло у меня лет сорок, теперь передо мной стояла сходная задача, но времени в моем распоряжении имелось гораздо меньше. Добывание местных приправ, которые позволили бы сдобрить усредненной "реальностью" варево личной фантазии, оказалось, в пятьдесят лет, делом куда более трудным, чем то было в Европе моей молодости.
Вы родились в России, но уже много лет живете и работаете в Америке и Европе. Есть ли у вас сильное ощущение национальной принадлежности?
Я американский писатель, родившийся в России и получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу, прежде чем провести пятнадцать лет в Германии. Я приехал в Америку в 1940-м и решил стать американским гражданином, сделать Америку своим домом. Вышло так, что я с самого начала повстречался с лучшим, что есть в Америке, - с её богатой интеллектуальной жизнью и непринужденной, доброжелательной атмосферой. Я окунулся в ее великие библиотеки и в ее Большой Каньон. Я работал в лабораториях её зоологических музеев. Я приобрел больше друзей, чем у меня когда-либо было в Европе. Мои книги - старые и новые - нашли нескольких превосходных читателей. Я стал дородным, как Кортес - в основном потому, что бросил курить и начал взамен жевать конфеты, отчего мой вес вырос с обычных ста сорока фунтов до монументальных и радостных двухсот. Стало быть, на треть я американец - добрая американская плоть греет и оберегает меня.
Вы провели в Америке 20 лет, но никогда не владели здесь домом и нигде по-настоящему не обосновались. Ваши друзья говорят, что вы всегда останавливались в мотелях, коттеджах, меблированных комнатах, арендовали дома у отсутствующих профессоров. Вы чувствовали себя таким беспокойным и таким чужим, что идея осесть где-нибудь вас раздражала?
Главная причина, коренная причина, я думаю, в том, что никакому окружению, не повторяющему в точности моего детства, было бы не по силам меня удовлетворить. Найти точное соответствие мне все равно не удастся своим воспоминаниям - так зачем же бередить себе душу безнадежными приближениями? Есть еще несколько причин особого рода: фактор стремительного движения, например, привычка к стремительному движению. Я с такой силой вылетел из России, с такой жестокой силой возмущения, что так с тех пор и качусь. Правда, я докатился и дожил до того, что стал аппетитной штучкой, "полным профессором", но в душе навсегда остался тощим "заезжим лектором". Несколько раз я говорил себе: "Вот хорошее место для постоянного дома" - и немедля слышал грохот обвала, уносящего сотни отдаленных мест, которые я уничтожил бы самим актом поселения в одном определенном уголке земли. И наконец, меня не очень интересует мебель - столы, стулья, лампы, ковры и все прочее - наверное потому, что мое роскошное детство научило меня с насмешливым неодобрением воспринимать любую слишком рьяную привязанность к вещественному богатству, отчего я и не испытал ни сожаления, ни горечи, когда революция это богатство уничтожила.
Вы прожили двадцать лет в России, двадцать в Западной Европе, и двадцать в Америке. Но в 1960-м, после успеха "Лолиты", вы перебрались во Францию, а после в Швейцарию и с тех пор в США не возвращались. Означает ли это, что, несмотря на ваше самоопределение как американского автора, вы считаете свой американский период законченным?
Я живу в Швейцарии по чисто личным причинам - семейным, и также некоторым профессиональным, таким как, определенные изыскания, необходимые мне для определенной книги. Я надеюсь очень скоро вернуться в Америку назад к её библиотечным полкам и горным перевалам. Идеальной для меня обстановкой была бы полностью звуконепроницаемая квартира в Нью-Йорке, на последнем этаже - никакого топота сверху и никакой легкой музыки с какой бы то ни было стороны плюс бунгало на юго-западе. Иногда я думаю, что было бы занятно снова украсить своей персоной какой-нибудь университет, жить и писать там, но не преподавать, по крайне мере не преподавать регулярно.
Тем временем вы ведете жизнь уединенную - и отчасти малоподвижную, как все говорят - в вашем гостиничном номере. Как вы проводите время?
Зимой просыпаюсь около семи: будильником мне служит альпийская клушица - большая, блестящая черная птица с большим желтым клювом, - она навещает балкон и очень мелодично кудахчет. Некоторое время я лежу в постели, припоминая и планируя дела. Часов в восемь - бритье, завтрак, тронная медитация и ванна - в таком порядке. Потом я до второго завтрака работаю в кабинете, прерываясь ради недолгой прогулки с женой вдоль озера. Практически все знаменитые русские писатели девятнадцатого века прогуливались здесь. Жуковский, Гоголь, Достоевский, Толстой, - который в ущерб здоровью ухаживал за горничными, - масса русских поэтов. Впрочем, то же самое можно сказать о Ницце или Риме. Примерно в час - второй завтрак, а к половине второго я вновь за письменным столом и работаю без перерыва до половины седьмого. Затем поход к газетному киоску за английскими газетами, а в семь обед. После обеда никакой работы. И около девяти в постель. До половины двенадцатого я читаю, потом до часу ночи сражаюсь с бессонницей. Примерно дважды в неделю меня посещает добротный длинный кошмар с неприятными, импортированными из прежних снов персонажами, являющимися мне в более или менее повторяющейся обстановке - калейдоскопическое сочетание разрозненных впечатлений, обрывки дневных мыслей и безотчетные механические образы, напрочь лишенные каких-либо фрейдистских тайных или явных смыслов, но зато исключительно похожие на фигуры, проплывающие по изнанке век, когда от усталости закрываешь глаза.
Интересно, что знахари и их пациенты никогда не додумывались до столь простого и совершенно удовлетворительного объяснения снов. Правда ли, что вы пишете стоя, причем от руки, а не на машинке?
Да. Я так и не научился печатать. Как правило, я начинаю день за чудесной старомодной конторкой в моем кабинете. Позже, когда сила тяготения принимается покусывать меня за икры, я устраиваюсь в удобном кресле у обычного письменного стола; и наконец, когда она добирается до спины и начинает всползать вверх, я укладываюсь на диван, стоящий в углу моего маленького кабинета. Приятное однообразие, вроде движения солнца по небу. Вот когда я был молод, в двадцать, в тридцать лет, я нередко по целым дням валялся в постели, куря и сочиняя. Теперь все переменилось. Горизонтальная проза, вертикальные вирши и сидячие схолии то и дело меняют местами определители и портят аллитерации.
Не могли бы вы еще что-нибудь рассказать о творческом процессе, в результате которого рождается книга, - может быть, вы прочтете наугад несколько заметок или отрывков из той, над которой сейчас работаете?
Определенно, нет. Подвергать зародыша исследовательской операции недопустимо. Я могу сделать другое. Вот в этой коробке у меня карточки с записями, которые я делал в разное время, относительно недавнее, но в "Бледном пламени" так и не использовал. Этакая стайка отверженных. Берите какие хотите. "Селена, луна. Селенгинск, старинный город в Сибири: город лунных ракет". . . "Berry: черная шишка на клюве лебедя-шипуна" . . . " Dropworm: гусеничка, висящая на нити" . . . "В "The New Bon Ton Magazine", том пятый, 1820, стр. 312, проститутки определяются как "городские девушки"... "Сны юности: забытые штаны; сны старости: забытые зубные протезы" . . . "Студент поясняет, что, читая роман, он любит пропускать некоторые абзацы "чтобы составить собственное представление о книге и не попасть под влияние автора" . . . "Напрапатия - уродливейшее слово во всем в языке".
"И после дождя, на унизанных каплями проводах, одна птица, две птицы, три птицы, - и ни одной. Грязные шины, солнце" . . . "Время без сознания мир низших животных; время плюс сознание - человек; сознание без времени некое еще более высокое состояние" . . . "Мы думаем не словами, но тенями слов. Ошибка, совершаемая Джеймсом Джойсом в его прекрасных в иных отношениях мысленных монологах, состоит в том, что он слишком обременяет мысль словами" . . . "Пародия на учтивость: неподражаемое "Пожалуйста" "Пожалуйста, пришлите мне ваше чудесное..." - так фирмы по-идиотски обращаются к самим себе на печатных бланках, предназначенных для того, чтобы люди заказывали их изделия" . . .
"Наивный, непрестанный пискливый щебет цыплят в унылых корзинах поздней, поздней ночью на пустынной железнодорожной платформе в морозном тумане" . . . "Заголовок бульварной газеты "TORSO KILLER MAY BEAT CHAIR" можно перевести как "Celui qui tue buste peut bien battre une chaise"2. . . "Продавец газет, вручая мне журнал с моим рассказом: "Вижу, вы пробились на обложку". "Падает снег, молодой отец прогуливает младенца, носик как розовая вишня. Почему это отец или мать мгновенно заговаривают со своим ребенком, если ему улыбается незнакомец? "А как же", - отвечает отец на вопросительное гуканье младенца, которое продолжается уже некоторое время, и продолжалось дальше бы под тихо валящим снегом, если бы я не улыбнулся, проходя" . . . "Inter-columniation, межколоние - темно-синее небо меж двух белых колонн" . . . "Название места на Оркнеях: Papilio3" . . . "Не "И я жил в Аркадии", но "Мне, - говорит Смерть, - и в Аркадии есть удел" надпись на могиле пастуха ("Notes and Queries", 13 июня 1868, стр. 561) . . . "Марат собирал бабочек" . . . "С эстетической точки зрения, солитер несомненно является нежелательным нахлебником. Наполненные оплодотворенными яйцами сегменты нередко выползают из анального отверстия человека, порою в виде цепочек, и, как сообщают, становятся причиной неловкости в обществе". (Ann. N.Y. Acad. Sci. 48: 558).
Что вдохновляет вас на запись и собирание таких разрозненных впечатлений и цитат?
Я знаю только, что на очень ранней стадии развития романа в меня вселяется эта тяга запасать пух и травинки, и глотать камушки. Никто никогда не установит, насколько ясно птица представляет себе, и представляет ли вообще, свое будущее гнездо и яйца в нем. Когда я впоследствии припоминаю ту силу, которая понукала меня записывать правильные названия вещей, или их мерки и оттенки, еще до того, как мне на самом деле понадобились эти сведения, я склоняюсь к мысли, что вдохновение, как приходится называть его за недостатком лучшего слова, уже работало, молча указывая мне на то, на се, заставляя собирать известные материалы для неизвестной постройки. После первого потрясенного узнавания - внезапного чувства "так вот, о чем я стану писать" - роман принимается вскармливать сам себя; процесс идет только в сознании, не на бумаге; и чтобы в любой наобум выбранный миг выяснить, какой фазы развития он достиг, мне нет нужды точно осознавать каждую отдельную фразу. Я ощущаю внутри себя некий тихий рост, что-то там разворачивается, и сознаю, что все детали уже там, что на самом деле я ясно увижу их, если пригляжусь, если застопорю машину и открою её внутреннее отделение; однако я предпочитаю ждать, пока то, что приблизительно именуется вдохновением, не закончит за меня эту работу. Затем наступает минута, когда мне сообщают изнутри, что постройка полностью завершена. Теперь остается только взять карандаш или ручку и описать ее. Поскольку это законченное строение, смутно освещенное в сознании, можно сравнить с живописным полотном, и поскольку для должного его восприятия вовсе нет необходимости постепенно перемещаться вдоль него слева направо, я могу, принимаясь за описание картины, осветить фонариком любую ее часть или частицу. Я не начинаю мой роман непременно с начала. Я не добираюсь до третьей главы прежде, чем добраться до четвертой. Я не двигаюсь покорно от одной страницы к другой по порядку; нет, я выбираю кусочек тут, кусочек там, пока не заполню, на бумаге, все пустоты. Вот почему я люблю писать рассказы и романы на справочных карточках, нумеруя их позже, когда все уже кончено. Каждая карточка переписывается по многу раз. Три, примерно, карточки образуют одну машинописную страницу, и когда я наконец чувствую, что представившаяся мне картина скопирована настолько верно, насколько это возможно физически,- увы, всегда остается несколько незастроенных участков, - тогда я диктую роман жене, и она печатает его в трех экземплярах.
В каком смысле вы копируете "представившуюся вам картину" романа?
Творческому писателю следует внимательно изучать труды своих конкурентов, в том числе и Всемогущего. Он должен обладать врожденной способностью не только пересоздавать, но и воссоздавать мир. Чтобы с успехом проделать это, избежав повторения чьих-то усилий, художник должен знать данный ему мир. Воображение без знания ведет лишь на задворки примитивного искусства, к каракулям ребенка на заборе или речам безумца на рыночной площади. Искусство простым не бывает. Возвращаясь к дням моего преподавания: я автоматически снижал оценки студентам, которые прибегали к ужасной фразе "искренний и простой" - "Стиль Флобера всегда искренний и простой", - полагая, будто для прозы или поэзии это самый большой комплимент. Когда я однажды вычеркнул эту фразу, карандашом, разгневавшимся до того, что он продрал бумагу, студент пожаловался, что его всегда так учили: "Искусство простота, искусство искренность". Когда-нибудь я всё же доберусь до источника этой пошлой чуши. Училка из Огайо? Прогрессивный осел из Нью-Йорка? Потому что, конечно же, искусство в высших своих проявлениях фантастически обманчиво и сложно.
Поговорим о современном искусстве. Критики расходятся в мнениях о современной абстрактной живописи - искренна она или обманчива, проста или сложна. Каково ваше мнение?
Я не вижу какой-либо существенной разницы между абстрактным и примитивным искусством. И то, и другое искренне и просто. Естественно, в этих вопросах не следует обобщать - в счет идет только отдельный художник. Если однако мы примем на миг общую идею "современного искусства", нам придется признать, что беда его в том, что оно слишком банально, подражательно и академично. Пятна и кляксы просто-напросто заменили общедоступные красивости столетней давности - изображения итальянских девушек, благообразных нищих, романтических руин и так далее. Но подобно тому как среди этих банальных полотен могло попасться творение подлинного художника, с более богатой игрой света и тени, с какой-то оригинальной чертой неистовства или нежности, так и в ряду банальностей примитивного или абстрактного искусства можно наткнуться на проблеск большого таланта. В картинах и книгах мне интересен только талант. Не общие идеи, а личный вклад.
"Playboy", 1964
Эта беседа с Олвином Тоффлером была опубликована в "Плейбое" за январь 1964. Обе стороны очень старались создать иллюзию непринужденной беседы. В действительности, мой печатный вклад относится исключительно к ответам, каждое слово которых я написал от руки, прежде чем отдать их машинистке для представления Тоффлеру, когда тот приехал в Монтрё в середине марта 1963 года. Настоящий текст учитывает как порядок вопросов интервьюера, так и то обстоятельство, что две смежных страницы типоскрипта утратились при передаче. Egreto perambis doribus!
С американской публикацией "Лолиты" в 1958 ваши слава и состояние выросли почти за ночь - от высокой репутации среди литературных cognoscenti1 - которой вы пользовались более 30 лет - до одновременно и прославлений и проклятий в адрес новой мировой знаменитости - автора сенсационного бестселлера. По окончании этого cause celebre2, сожалели ли вы когда-нибудь, что написали "Лолиту"?
Напротив, я до сих пор содрогаюсь, вспоминая, что был один миг, в 1950-ом, а потом еще один в 1951-ом, когда я совсем уж собрался сжечь грязный дневничок Гумберта Гумберта. Нет, я никогда не буду сожалеть о "Лолите". Ее написание походило на составление красивой задачи составление и одновременно решение, потому что одно - это зеркальное отражение другого, все зависит от того, с какой стороны смотреть. Конечно, она полностью заслонила другие мои произведения - по крайней мере написанные на английском: "Подлинную жизнь Себастьяна Найта", "Под знаком незаконнорожденных", рассказы, книгу воспоминаний, но я не могу на нее сердиться. Этой вымышленное нимфетке присуще какое-то странное, нежное очарование.
Хотя многие читатели и критики не согласятся с определением её очарования как "нежного", мало кто станет отрицать, что оно странное, настолько, что когда режиссер Стенли Кубрик объявил о своем намерении сделать фильм по "Лолите", вы, говорят, сказали: "Конечно, им придется изменить сюжет. Возможно, они превратят Лолиту в карлицу. Или ей будет 16, а Гумберту 26". Хотя в итоге вы сами написали сценарий, некоторые рецензенты порицали фильм за размывание центрального конфликта. Довольны ли вы окончательным вариантом фильма?
Я думаю, что фильм превосходен. Четыре главных актера заслуживают высших похвал. Сью Лайон, приносящая поднос с завтраком или по-детски натягивающая свитер в машине - это мгновения незабываемого актерского и режиссерского мастерства. Убийство Куильти - шедевр, как и смерть миссис Гейз. Впрочем, должен отметить, что к собственно съемкам я никакого отношения не имел. Будь оно иначе, я, вероятно, настоял бы на выделении определенных вещей, которые остались не выделенными - например, мотелей, в которых они останавливались. Я всего лишь написал сценарий, большая часть которого была использована Кубриком. В "размывании", если оно и присутствует, повинно не мое кропило.
Как повлиял двойной успех "Лолиты" на вашу жизнь - стала она лучше или хуже?
Я оставил преподавание - вот, в общем, и все перемены. Заметьте, мне нравится преподавать, нравился Корнельский университет, нравилось придумывать и читать лекции о русских писателях и шедеврах европейской литературы. Но когда вам под 60, и особенно зимой, сам физический процесс преподавания становится в тягость необходимость через день на другой просыпаться в установленный утренний час, бороться со снегом на дороге, идти длинными коридорами в аудиторию, рисовать на доске карты джойсовского Дублина или устройство полумягкого вагона скорого поезда Петербург-Москва в начале 1870-х, - без представления о которых ни "Улисс", ни "Анна Каренина", соответственно, не имеют смысла. Почему-то самые яркие мои воспоминания связаны с экзаменами. Большой амфитеатр в "Голдвин Смит". Экзамен с 8 до 10.30 утра. Сотни полторы студентов - немытых, небритых молодых людей мужского пола и выхоленных, в разумных пределах, - женского. Общее ощущение несчастья и скуки. Половина девятого. Слитные звуки нервного покашливания, шуршанье страниц. Кое-кто из мучеников впал в задумчивость, сцепив на затылке руки. Я встречаюсь с чьим-то мутным взглядом, с надеждой и ненавистью выискивающим во мне источник запретного знания. Девушка в очках подходит к моему столу с вопросом: "Профессор Кафка, вы хотите, чтобы мы сказали, что... ? Или нам нужно ответить только на первую половину вопроса?" Великое братство троечников, становой столб нации, старательно марает бумагу. Мгновенный всплеск шелеста, большинство студентов переворачивает страницы тетрадей - пример хорошей артельной работы. Потрясанье затекшим запястьем, чернила на исходе, дезодорант выдохся. Стоит мне поймать чей-то устремленный на меня взгляд, как он в благочестивом размышлении возводится к потолку. Оконные стекла запотевают. Юноши стягивают свитера. Девушки в быстрой каденции жуют резинку. Десять минут, пять, три, время вышло.
Цитируя столь же язвительный пассаж из "Лолиты", как только что вами описанный, многие критики называли книгу мастерским сатирическим социальным описанием Америки. Они правы?
Ну, я могу лишь повторить, что лишен и устремлений, и темперамента сатирика, нравственного или социального. Считают критики, что я высмеиваю в "Лолите" человеческую глупость, или не считают, мне это в высшей степени безразлично. Но я выхожу из себя, когда они принимаются распространять радостную новость, будто я осмеиваю Америку.
Но разве не сами вы написали, что "нет ничего на свете вдохновительнее американской мещанской вульгарности".
Нет, я этого не говорил. Эта фраза была вытянута из контекста и, подобно шарообразной глубоководной морской рыбе, разорвалась, пока ее тянули. Если вы прочтете добавленное мной к роману небольшое послесловие "О книге, озаглавленной "Лолита", вы увидите - на самом деле я сказал, что в смысле мещанской вульгарности - которую я действительно считаю чрезвычайно вдохновительной - нет никакой разницы между бытом американским и европейским. Дальше говорится, что пролетарий из Чикаго может быть таким же мещанином, как английский лорд.
Многие читатели пришли к заключению, что наиболее вдохновительным вам представляются сексуальные нравы американцев.
Секс как институт, секс как общее понятие, секс как проблема, секс как общее место - все это кажется мне слишком скучным, чтобы расходовать на него слова. Давайте пропустим секс.
Подвергались ли вы психоанализу?
Подвергался ли я чему?
Психоаналитическому исследованию.
Господи, зачем?
Чтобы увидеть, как это делается. Некоторым критикам показалось, что ваши колкие замечания о моде на фрейдизм в практике американских аналитиков подразумевают презрение, основанное на знании.
Только на книжном. Само испытание слишком глупо и отвратительно, чтобы помышлять о нем даже в шутку. Фрейдизм и все, что он испакостил своими нелепыми толкованиями и методами, кажется мне одним из самых низких обманов, которыми люди морочат себя и других. Я полностью его отвергаю, вместе с несколькими другими средневековыми штуками, которые все еще привлекают невежественных, заурядных, или очень больных людей.
Кстати об очень больных людях. Вы предполагаете в "Лолите", что страсть Гумберта Гумберта к нимфеткам была результатом его невостребованной детской любви; в "Приглашении на казнь" вы писали о 12 летней девочке, Эммочке, питающей эротический интерес к мужчине вдвое её старше; и в "Под знаком незаконнорожденных" вашему протагонисту приснилось, как он "украдкой ублажается Мариэттой (его служанкой), покамест та сидит, слегка содрогаясь, у него на коленях во время репетиции пьесы, в которой она играет роль его дочери". Кое-кто из критиков, вникая в ваши книги в поисках ключей к вашей личности, указывали на эту повторяющуюся тему как на свидетельство вашей нездоровой увлеченности темой сексуального влечения между достигшими половой зрелости девочками и мужчинами средних лет. Вам не кажется, что в этом обвинении есть доля правды?
Я думаю, будет правильнее сказать, что не напиши я "Лолиту", читатели не принялись бы выискивать нимфеток в других моих произведениях и у себя дома. Меня очень забавляет, когда какой-нибудь дружелюбный, вежливый человек говорит мне - возможно лишь затем, чтобы выказать вежливость и дружелюбие: "Мистер Наборков", или "Мистер Набаков", или "Мистер Набков", или "Мистер Набохов", - это зависит от его лингвистических возможностей, "у меня есть маленькая дочь - вылитая Лолита". Люди недооценивают силу моего воображения и мою способность выращивать многочисленных "я" в моих сочинениях. И потом, конечно, существует особый тип вынюхивающего критика, энтузиаста "человеческого содержания", радостного пошляка. Некто, например, обнаружил выдающее меня с головой сходство между детским романом Гумберта на Ривьере и моими собственными воспоминаниями о маленькой Колетт, с которой я строил замки из мокрого песка в Биаррице, когда мне было десять. Сумрачному Гумберту было, между прочим, тринадцать, его томило лихорадочное сексуальное возбуждение, в то время как мой роман с Колетт не содержал и крупицы эротического желания и был, вообще говоря, совершенно заурядным и нормальным. И, конечно, в девять-десять лет, в той обстановке, в те времена, мы вообще ничего не знали о ложных основах половой жизни, в которые посвящают теперь детей передовые родители.
Почему ложных?
Потому что воображение ребенка - особенно городского - мгновенно искажает, стилизует или иным образом изменяет удивительные сведения, сообщаемые ему о трудолюбивой пчелке, которую, к тому же, ни он, ни его родители не способны отличить от шмеля.
То, что один критик назвал вашим "почти навязчивым вниманием к слогу, ритму, каденции и оттенкам слов" ясно видно даже в выборе имен для ваших знаменитых пчелки и шмеля - Лолиты и Гумберта Гумберта. Как вы их придумали?
Для моей нимфетки мне нужно было уменьшительное имя с лирической мелодией в нем. Одна из самых прозрачных и лучезарных букв - "Л". В суффиксе "-ита" много латинской нежности, которая мне также требовалась. Отсюда: Лолита. Впрочем, произносить ее имя следует не так, как произносите вы и большинство американцев: Low-lee-ta, с тяжелым, липким "L" и длинным "o". Нет, первый слог должен звучать как в слове "lollipop"1, "Л" влажное и нежное, "ли" не очень резкое. Испанцы и итальянцы произносят его, конечно, с абсолютно верным оттенком лукавства и ласки. Другую причину составило приятное мурлыканье источника, её полного имени: эти розы и слезы в "Долорес". Наряду с очарованием и прозрачностью моей девочки следовало отметить пометить ее душераздирающую участь. Кроме того, имя "Долорес" наделяло ее другим, более простым и привычным детским уменьшительным Долли, хорошо сочетавшимся с фамилией "Гейз", в которой ирландские туманы смешались с немецким кроликом - я разумею немецкого зайчика.
То есть это игровая отсылка к немецкому обозначению кролика - "Hase". Но что побудило вас наделить стареющего любовника Лолиты столь откровенно избыточным именем?
Это тоже просто. На мой взгляд, такой удвоенный рокот изрядно гадок и внушает определенное к себе отношение. Мерзкое имя для мерзкого человека. Кроме того, в этом имени присутствует нечто монаршье, а мне требовался царственный отзвук для Гумберта Свирепого и Гумберта Робкого. К тому же оно годится для каламбуров. А гнусное уменьшительное "Гум" в социальном и эмоциональном планах стоит наравне с "Ло", как звала её мать.
Еще один критик написал о вас, что "отсеивание и отбор из многоязычной памяти слов в единственно верной последовательности, расстановка их многократно отраженных оттенков в правильном соседстве, должно быть физически изнуряющей работой". Какую из ваших книг вы бы назвали самой трудной в этом отношении?
Ну разумеется "Лолиту". Мне не хватало необходимых сведений - вот в чем состояла изначальная трудность. Я не знал ни одной американской девочки двенадцати лет и не знал Америки; пришлось самому создавать и Америку, и Лолиту. Создание России и Западной Европы отняло у меня лет сорок, теперь передо мной стояла сходная задача, но времени в моем распоряжении имелось гораздо меньше. Добывание местных приправ, которые позволили бы сдобрить усредненной "реальностью" варево личной фантазии, оказалось, в пятьдесят лет, делом куда более трудным, чем то было в Европе моей молодости.
Вы родились в России, но уже много лет живете и работаете в Америке и Европе. Есть ли у вас сильное ощущение национальной принадлежности?
Я американский писатель, родившийся в России и получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу, прежде чем провести пятнадцать лет в Германии. Я приехал в Америку в 1940-м и решил стать американским гражданином, сделать Америку своим домом. Вышло так, что я с самого начала повстречался с лучшим, что есть в Америке, - с её богатой интеллектуальной жизнью и непринужденной, доброжелательной атмосферой. Я окунулся в ее великие библиотеки и в ее Большой Каньон. Я работал в лабораториях её зоологических музеев. Я приобрел больше друзей, чем у меня когда-либо было в Европе. Мои книги - старые и новые - нашли нескольких превосходных читателей. Я стал дородным, как Кортес - в основном потому, что бросил курить и начал взамен жевать конфеты, отчего мой вес вырос с обычных ста сорока фунтов до монументальных и радостных двухсот. Стало быть, на треть я американец - добрая американская плоть греет и оберегает меня.
Вы провели в Америке 20 лет, но никогда не владели здесь домом и нигде по-настоящему не обосновались. Ваши друзья говорят, что вы всегда останавливались в мотелях, коттеджах, меблированных комнатах, арендовали дома у отсутствующих профессоров. Вы чувствовали себя таким беспокойным и таким чужим, что идея осесть где-нибудь вас раздражала?
Главная причина, коренная причина, я думаю, в том, что никакому окружению, не повторяющему в точности моего детства, было бы не по силам меня удовлетворить. Найти точное соответствие мне все равно не удастся своим воспоминаниям - так зачем же бередить себе душу безнадежными приближениями? Есть еще несколько причин особого рода: фактор стремительного движения, например, привычка к стремительному движению. Я с такой силой вылетел из России, с такой жестокой силой возмущения, что так с тех пор и качусь. Правда, я докатился и дожил до того, что стал аппетитной штучкой, "полным профессором", но в душе навсегда остался тощим "заезжим лектором". Несколько раз я говорил себе: "Вот хорошее место для постоянного дома" - и немедля слышал грохот обвала, уносящего сотни отдаленных мест, которые я уничтожил бы самим актом поселения в одном определенном уголке земли. И наконец, меня не очень интересует мебель - столы, стулья, лампы, ковры и все прочее - наверное потому, что мое роскошное детство научило меня с насмешливым неодобрением воспринимать любую слишком рьяную привязанность к вещественному богатству, отчего я и не испытал ни сожаления, ни горечи, когда революция это богатство уничтожила.
Вы прожили двадцать лет в России, двадцать в Западной Европе, и двадцать в Америке. Но в 1960-м, после успеха "Лолиты", вы перебрались во Францию, а после в Швейцарию и с тех пор в США не возвращались. Означает ли это, что, несмотря на ваше самоопределение как американского автора, вы считаете свой американский период законченным?
Я живу в Швейцарии по чисто личным причинам - семейным, и также некоторым профессиональным, таким как, определенные изыскания, необходимые мне для определенной книги. Я надеюсь очень скоро вернуться в Америку назад к её библиотечным полкам и горным перевалам. Идеальной для меня обстановкой была бы полностью звуконепроницаемая квартира в Нью-Йорке, на последнем этаже - никакого топота сверху и никакой легкой музыки с какой бы то ни было стороны плюс бунгало на юго-западе. Иногда я думаю, что было бы занятно снова украсить своей персоной какой-нибудь университет, жить и писать там, но не преподавать, по крайне мере не преподавать регулярно.
Тем временем вы ведете жизнь уединенную - и отчасти малоподвижную, как все говорят - в вашем гостиничном номере. Как вы проводите время?
Зимой просыпаюсь около семи: будильником мне служит альпийская клушица - большая, блестящая черная птица с большим желтым клювом, - она навещает балкон и очень мелодично кудахчет. Некоторое время я лежу в постели, припоминая и планируя дела. Часов в восемь - бритье, завтрак, тронная медитация и ванна - в таком порядке. Потом я до второго завтрака работаю в кабинете, прерываясь ради недолгой прогулки с женой вдоль озера. Практически все знаменитые русские писатели девятнадцатого века прогуливались здесь. Жуковский, Гоголь, Достоевский, Толстой, - который в ущерб здоровью ухаживал за горничными, - масса русских поэтов. Впрочем, то же самое можно сказать о Ницце или Риме. Примерно в час - второй завтрак, а к половине второго я вновь за письменным столом и работаю без перерыва до половины седьмого. Затем поход к газетному киоску за английскими газетами, а в семь обед. После обеда никакой работы. И около девяти в постель. До половины двенадцатого я читаю, потом до часу ночи сражаюсь с бессонницей. Примерно дважды в неделю меня посещает добротный длинный кошмар с неприятными, импортированными из прежних снов персонажами, являющимися мне в более или менее повторяющейся обстановке - калейдоскопическое сочетание разрозненных впечатлений, обрывки дневных мыслей и безотчетные механические образы, напрочь лишенные каких-либо фрейдистских тайных или явных смыслов, но зато исключительно похожие на фигуры, проплывающие по изнанке век, когда от усталости закрываешь глаза.
Интересно, что знахари и их пациенты никогда не додумывались до столь простого и совершенно удовлетворительного объяснения снов. Правда ли, что вы пишете стоя, причем от руки, а не на машинке?
Да. Я так и не научился печатать. Как правило, я начинаю день за чудесной старомодной конторкой в моем кабинете. Позже, когда сила тяготения принимается покусывать меня за икры, я устраиваюсь в удобном кресле у обычного письменного стола; и наконец, когда она добирается до спины и начинает всползать вверх, я укладываюсь на диван, стоящий в углу моего маленького кабинета. Приятное однообразие, вроде движения солнца по небу. Вот когда я был молод, в двадцать, в тридцать лет, я нередко по целым дням валялся в постели, куря и сочиняя. Теперь все переменилось. Горизонтальная проза, вертикальные вирши и сидячие схолии то и дело меняют местами определители и портят аллитерации.
Не могли бы вы еще что-нибудь рассказать о творческом процессе, в результате которого рождается книга, - может быть, вы прочтете наугад несколько заметок или отрывков из той, над которой сейчас работаете?
Определенно, нет. Подвергать зародыша исследовательской операции недопустимо. Я могу сделать другое. Вот в этой коробке у меня карточки с записями, которые я делал в разное время, относительно недавнее, но в "Бледном пламени" так и не использовал. Этакая стайка отверженных. Берите какие хотите. "Селена, луна. Селенгинск, старинный город в Сибири: город лунных ракет". . . "Berry: черная шишка на клюве лебедя-шипуна" . . . " Dropworm: гусеничка, висящая на нити" . . . "В "The New Bon Ton Magazine", том пятый, 1820, стр. 312, проститутки определяются как "городские девушки"... "Сны юности: забытые штаны; сны старости: забытые зубные протезы" . . . "Студент поясняет, что, читая роман, он любит пропускать некоторые абзацы "чтобы составить собственное представление о книге и не попасть под влияние автора" . . . "Напрапатия - уродливейшее слово во всем в языке".
"И после дождя, на унизанных каплями проводах, одна птица, две птицы, три птицы, - и ни одной. Грязные шины, солнце" . . . "Время без сознания мир низших животных; время плюс сознание - человек; сознание без времени некое еще более высокое состояние" . . . "Мы думаем не словами, но тенями слов. Ошибка, совершаемая Джеймсом Джойсом в его прекрасных в иных отношениях мысленных монологах, состоит в том, что он слишком обременяет мысль словами" . . . "Пародия на учтивость: неподражаемое "Пожалуйста" "Пожалуйста, пришлите мне ваше чудесное..." - так фирмы по-идиотски обращаются к самим себе на печатных бланках, предназначенных для того, чтобы люди заказывали их изделия" . . .
"Наивный, непрестанный пискливый щебет цыплят в унылых корзинах поздней, поздней ночью на пустынной железнодорожной платформе в морозном тумане" . . . "Заголовок бульварной газеты "TORSO KILLER MAY BEAT CHAIR" можно перевести как "Celui qui tue buste peut bien battre une chaise"2. . . "Продавец газет, вручая мне журнал с моим рассказом: "Вижу, вы пробились на обложку". "Падает снег, молодой отец прогуливает младенца, носик как розовая вишня. Почему это отец или мать мгновенно заговаривают со своим ребенком, если ему улыбается незнакомец? "А как же", - отвечает отец на вопросительное гуканье младенца, которое продолжается уже некоторое время, и продолжалось дальше бы под тихо валящим снегом, если бы я не улыбнулся, проходя" . . . "Inter-columniation, межколоние - темно-синее небо меж двух белых колонн" . . . "Название места на Оркнеях: Papilio3" . . . "Не "И я жил в Аркадии", но "Мне, - говорит Смерть, - и в Аркадии есть удел" надпись на могиле пастуха ("Notes and Queries", 13 июня 1868, стр. 561) . . . "Марат собирал бабочек" . . . "С эстетической точки зрения, солитер несомненно является нежелательным нахлебником. Наполненные оплодотворенными яйцами сегменты нередко выползают из анального отверстия человека, порою в виде цепочек, и, как сообщают, становятся причиной неловкости в обществе". (Ann. N.Y. Acad. Sci. 48: 558).
Что вдохновляет вас на запись и собирание таких разрозненных впечатлений и цитат?
Я знаю только, что на очень ранней стадии развития романа в меня вселяется эта тяга запасать пух и травинки, и глотать камушки. Никто никогда не установит, насколько ясно птица представляет себе, и представляет ли вообще, свое будущее гнездо и яйца в нем. Когда я впоследствии припоминаю ту силу, которая понукала меня записывать правильные названия вещей, или их мерки и оттенки, еще до того, как мне на самом деле понадобились эти сведения, я склоняюсь к мысли, что вдохновение, как приходится называть его за недостатком лучшего слова, уже работало, молча указывая мне на то, на се, заставляя собирать известные материалы для неизвестной постройки. После первого потрясенного узнавания - внезапного чувства "так вот, о чем я стану писать" - роман принимается вскармливать сам себя; процесс идет только в сознании, не на бумаге; и чтобы в любой наобум выбранный миг выяснить, какой фазы развития он достиг, мне нет нужды точно осознавать каждую отдельную фразу. Я ощущаю внутри себя некий тихий рост, что-то там разворачивается, и сознаю, что все детали уже там, что на самом деле я ясно увижу их, если пригляжусь, если застопорю машину и открою её внутреннее отделение; однако я предпочитаю ждать, пока то, что приблизительно именуется вдохновением, не закончит за меня эту работу. Затем наступает минута, когда мне сообщают изнутри, что постройка полностью завершена. Теперь остается только взять карандаш или ручку и описать ее. Поскольку это законченное строение, смутно освещенное в сознании, можно сравнить с живописным полотном, и поскольку для должного его восприятия вовсе нет необходимости постепенно перемещаться вдоль него слева направо, я могу, принимаясь за описание картины, осветить фонариком любую ее часть или частицу. Я не начинаю мой роман непременно с начала. Я не добираюсь до третьей главы прежде, чем добраться до четвертой. Я не двигаюсь покорно от одной страницы к другой по порядку; нет, я выбираю кусочек тут, кусочек там, пока не заполню, на бумаге, все пустоты. Вот почему я люблю писать рассказы и романы на справочных карточках, нумеруя их позже, когда все уже кончено. Каждая карточка переписывается по многу раз. Три, примерно, карточки образуют одну машинописную страницу, и когда я наконец чувствую, что представившаяся мне картина скопирована настолько верно, насколько это возможно физически,- увы, всегда остается несколько незастроенных участков, - тогда я диктую роман жене, и она печатает его в трех экземплярах.
В каком смысле вы копируете "представившуюся вам картину" романа?
Творческому писателю следует внимательно изучать труды своих конкурентов, в том числе и Всемогущего. Он должен обладать врожденной способностью не только пересоздавать, но и воссоздавать мир. Чтобы с успехом проделать это, избежав повторения чьих-то усилий, художник должен знать данный ему мир. Воображение без знания ведет лишь на задворки примитивного искусства, к каракулям ребенка на заборе или речам безумца на рыночной площади. Искусство простым не бывает. Возвращаясь к дням моего преподавания: я автоматически снижал оценки студентам, которые прибегали к ужасной фразе "искренний и простой" - "Стиль Флобера всегда искренний и простой", - полагая, будто для прозы или поэзии это самый большой комплимент. Когда я однажды вычеркнул эту фразу, карандашом, разгневавшимся до того, что он продрал бумагу, студент пожаловался, что его всегда так учили: "Искусство простота, искусство искренность". Когда-нибудь я всё же доберусь до источника этой пошлой чуши. Училка из Огайо? Прогрессивный осел из Нью-Йорка? Потому что, конечно же, искусство в высших своих проявлениях фантастически обманчиво и сложно.
Поговорим о современном искусстве. Критики расходятся в мнениях о современной абстрактной живописи - искренна она или обманчива, проста или сложна. Каково ваше мнение?
Я не вижу какой-либо существенной разницы между абстрактным и примитивным искусством. И то, и другое искренне и просто. Естественно, в этих вопросах не следует обобщать - в счет идет только отдельный художник. Если однако мы примем на миг общую идею "современного искусства", нам придется признать, что беда его в том, что оно слишком банально, подражательно и академично. Пятна и кляксы просто-напросто заменили общедоступные красивости столетней давности - изображения итальянских девушек, благообразных нищих, романтических руин и так далее. Но подобно тому как среди этих банальных полотен могло попасться творение подлинного художника, с более богатой игрой света и тени, с какой-то оригинальной чертой неистовства или нежности, так и в ряду банальностей примитивного или абстрактного искусства можно наткнуться на проблеск большого таланта. В картинах и книгах мне интересен только талант. Не общие идеи, а личный вклад.