Надежда Попова
Ловец человеков

   Автор выражает благодарность Надежде Шолиной,
   доценту кафедры всемирной литературы НГПУ им. К. Минина, за помощь в блуждании по дебрям латинских падежей.


   …et dixit eis Iesus venite post me et faciam vos fieri piscatores hominum[1].

Пролог

   «…Согласно данным “Compendium Maleficarum[2] Франческо-Марии Гвацци[3], «прозваний для поименования ведьмы (“классов”)» количество фактически бесконечное. Как некоторые примеры:
   bacularia – от «езды на палке»;
   fascinatrix – от «дурного глаза»;
   herbaria – от «трав»;
   maliarda – от «зла, порчи», которые она приносит;
   и так далее.
   Гвацци, к сожалению, склонен к излишней детализации там, где в этом нет нужды, перечисляя на последующих полутора страницах скорее выдержки из народного фольклора, чем действительно некие «классы» или «виды», или хотя бы их подобие. Заканчивается сей перечень не только традиционным
   maleficius – «злодей, приносящий вред людям, животным, птице либо собственности» (определение Гвацци) и
   incantator – заклинатель,
   но и
   strix – ночная птица,
   либо же попросту
   femina saga – то есть, мудрая женщина.
   Все это имело бы смысл, если б целью было составить некий обзор синонимов, существующих в общественном мнении. В разделе «Народные верования, суеверия и проч.» именно это и будет сделано детальнее.
   Действительно же имеющее смысл и точность перечисление, так сказать, классов наличествует в «Cautio criminalis»[4], составленном весьма доходчиво и подробно Фридрихом фон Шпее. Данный труд, который конечно же должен быть изучен сам по себе в подлиннике, мы вкратце рассмотрим в данном разделе, со всеми комментариями и толкованиями»…
   Ни комментариев и толкований, ни фон Шпее в подлиннике, ни чего бы то ни было еще из уже пройденного курса перечитать не было ни желания, ни, что главное, возможности. Закрыв книгу, Курт поднялся с постели, где возлежал в последние полтора часа самым непотребным образом, взгромоздив ноги прямо в сапогах на спинку кровати, и отнес учебник на полку в библиотечной комнате. Если что и раздражало его более, нежели невежество, так это то, как некоторые, прекратив чтение, шлепают книгу на стол (отчего со временем треплются корешки и протираются страницы там, где их касается сшивающая листы нить) или подоконник (где солнечный свет портит обложку, иссушая ее и ускоряя трещины в коже).
   У полки он задержался, окидывая собрание книг тоскливым взглядом. Чтения было много – и именно книг, листок к листку, прошитых и переплетенных, и довольно дешевых книжек, собранных как попало, но с весьма любопытным содержанием, и брошюрок-памфлетов, но читать было уже давно нечего. Во-первых, как у любого выпускника нынешнего, 1389, года (а уж тем паче выпускника cum eximia laude[5]), все пройденное с первого по последний курс еще было свежо в памяти и как следует закреплено экзаменами, которые по жесткости требований мало отличались от допроса с пристрастием. Во-вторых, несмотря на это, за месяц, проведенный в этом небольшом (да прямо скажем – мизерном) городке, фактически каждая книга, книжка и книжечка местной храмовой библиотеки уже были перечитаны не раз. На свою беду, читал Курт быстро. Библиотека даже местного аббатства отличалась столь крайней бедностью, что куда пространнее и занимательнее были церковные записи о рождениях, смертях и женитьбах-крестинах местного населения. Каковые были прочитаны для порядка, дабы ознакомиться с положением дел не с чьих-то слов, уже в первую неделю.
   Из, если так можно выразиться, рукописных трудов, еще не прочитанных и требующих обязательного прочтения, оставалась стопка листков на столе в занимаемой им комнате, но вот к ним-то прикасаться не хотелось никак. О том, что так и будет, Курта предупреждали перед распределением; это происходит каждый раз, когда провинциальный отдел начинает работу. Терпение у выпускника было ангельское (хотя, говоря это, наставники лукаво улыбались, так что данный комплимент вызывал крайнее сомнение), посему пережить этот период он, по их мнению, должен был без особых нервных потерь. Старшим, конечно, виднее, но единственное, чего сейчас хотелось Курту, это бросить всю стопку в очаг и вздохнуть с облегчением. Об этом никто никогда не узнал бы, а жить на белом свете стало бы намного проще. Правда, об этом он думал отстраненно, неосновательно, как о варианте, имеющем вероятность существования в принципе, не допуская как действительную возможность. Во-первых, это было бы нарушением долга, а стало быть – недопустимо. Во-вторых, из этого не слишком увлекательного чтения можно было составить образ жителей городка, не всегда верный при личном знакомстве. Это было возможным даже несмотря на то, что ни одной подписи, ни полностью, ни в сокращении, в наличии не было. Собственно, от полной скуки можно было развлечься тем, чтобы по стилю, словесным оборотам и почерку определить автора каждой анонимки, но полная и беспросветная скука еще все-таки не пришла. В-третьих, из всего этого мракобесия следовал один утешительный вывод: грамотность в городке прямо-таки повальная…
   «Довожу до сведения майстера инквизитора»… Все opera anonyma[6] начинались одинаково, исключая те, которые, напоминая выражения ябедничающих детей, сообщали: а такая-то – ведьма, у нее козел (кот, пес, муж) с черным волосом. Кляузу на местную держательницу постоялого двора явно накатал хозяин трактира подле лавки пекаря – тот после смерти жены, как уже успели рассказать Курту, впал в искушение доступности выпивки, всегда наличествующей в его распоряжении, отчего дела пошли из рук вон, а как следствие – дикая ненависть к преуспевающей конкурентке, всегда славившейся дотошностью, аккуратностью и уравновешенностью. Побеседовать с ним, что ли, чтоб чего не натворил…
   «Отказано в расследовании». «Отказано в расследовании». Почерк у Курта и так был отличный, но, кажется, именно эти слова теперь будут шедевром каллиграфии – кроме них, за последние дни он не писал ничего. Хотя кое-где хотелось поставить резолюцию «Вздор!» или «Полный бред». Временами тянуло написать «Ересь», только не в академичном смысле, а в разговорно-народном…
   Кажется, наставники не зря призывали помнить, что выдержка – высшая добродетель следователя, ибо поведение местных жителей подпадало под емкое определение «дорвались». Вообще, и до него здесь было кому пожаловаться. Аббатство пусть и небольшое, но все же есть, настоятель не имеет права на собственное расследование, но имеет возможность сообщить, как это принято говорить, «кому следует». Магистрат обладает теми же правами и возможностями. Тут даже палач наличествует. Вот только для того, чтобы «просигнализировать» кому-то из них, надо иметь информацию действительно ценную, правдивую или хотя бы похожую на правду. Репутация же Конгрегации (увы, нельзя сказать, что совсем уж незаслуженная – еще не так давно и впрямь были и перегибы на местах, и злоупотребления, и недобросовестное исполнение обязанностей) подразумевала, что за счет Курта местные попытаются начать сведение счетов. И это, кажется, надолго…
   «Отказано в расследовании». Все.
   – Слава Тебе, Господи!
   И никакого поминания всуе. Курт уже начал думать, что приговорен к судьбе Сизифа, и каждый раз, когда он откладывает вправо прочитанный лист, в левой стопке сам собой зарождается еще один. Или два. Благодарность за то, что помятые бумажки и рваные куски зачищенного пергамента кончились, была искренней и полной.
   Однако работа еще не была закончена. Сегодня (собственно, времени осталось перевести дух и настроиться) его ждали в аббатстве – настоятель утром прислал служку с сообщением, что из далекой деревеньки, отстоящей в двух днях пути, приехал тамошний священник, коий желает познакомиться и поговорить с майстером инквизитором. Все это несколько настораживало и портило настроение. «Познакомиться» – это понятно. В той деревне, как уже рассказали, одна покосившаяся церквушка, один священник без причта, из блюстителей закона – местный престарелый феодал и пара солдат. Стало быть, Курт не только единственный представитель Конгрегации в этом городе, но и единственный на множество прилегающих к нему областей – как подчиняющихся этому городку, так и самостоятельных или имеющих своего владетеля. Собственно, Курт – единственное, что у них будет общего в законодательно-правовом, так сказать, смысле. Так что желание познакомиться с ним лично вполне понятно. А вот добавка «поговорить» предвещала еще одну стопку рукописной чуши, привезенную вышеупомянутым святым отцом из отдаленной деревни, кстати, подразумевает чушь еще большую, ибо уровень умственного развития жителей таких мест оставляет желать лучшего. Однако нельзя же было сказать просто «отдайте мне бумажки, и на том покончим». Придется натягивать торжественную физиономию и идти в аббатство «на обед». Проблема заключалась еще и в том, что аббат никак не мог решить, относиться ли ему к Курту как к «собрату во Христе», то есть как к лицу духовному, которое надо пригласить на совместное моление и символическое поедание сушеного гороха с водой, либо как к лицу государственному, а стало быть, обязывающему принимать его со всем доступным аббатству шиком – тушеными овощами и постной курицей. Посему аббат по временам сбивался то на «брат Игнациус»[7], то на «майстер Гессе», а при встрече и расставании бормотал нечто невразумительное, причем правая рука (привыкшая в эти моменты давать благословение уже словно сама по себе, как у любого мирянина – шлепнуть по шее, почувствовав щекотку мушиных лапок) начинала подергиваться, будто у пораженного трясучим параличом. Как-то нечаянно в эти минуты в мыслях проносилось «и если правая рука искушает тебя»…
   Курт никаких шагов навстречу не предпринимал – с интересом дожидался, чем увенчается эта борьба раздумий. Собственно, основная причина была в том, что он еще не вывел для себя полностью характера настоятеля. Любая попытка обсудить тему иерархии и, на основе этого, этикета, будет уже сама по себе носить характер снисходительный и чуть высокомерный, коль скоро у самого святого отца не хватило смелости или ума просто осведомиться, как ему следует обращаться к своему коллеге. Заведи Курт об этом разговор первым, и кто знает, как к этому отнесется аббат – облегченно вздохнет или мимовольно сочтет Курта человеком, от которого вдруг стала зависима его самооценка. Посему пока он молчал и реагировал одинаково вежливо и на мирское, и на церковное обращение.

Глава 1

   Деревенский священник оказался вовсе не степенным стариком, отчего-то заранее нарисовавшимся в воображении Курта, – был он лет, наверное, сорока или тридцати семи-восьми, вряд ли больше, и непомерно стеснительным. Усаженный за стол подле аббатского места, он нервно ковырялся в снеди, больше перекладывая с одного края тарелки на другой, чем принимая ее внутрь, и все никак не мог избавиться от сложной смеси благочестия и почтительной полуулыбки на лице. Аббата же сегодня, как выражался наставник Курта по литературным наукам, «несло». Возможно, гость оказался тем самым козлом, которого некогда евреи гнали в пустыню в отпущение их грехов перед Создателем. В данный момент Создателем (dimitte, Domine[8]) был майстер инквизитор, он же брат Игнациус, а грехами настоятеля обители – его смущение перед грозной инстанцией, незнание правил поведения с оной и раздражение на свое невежество.
   Аббат щеголял застольными манерами. К слову, сегодня подали не только традиционные овощные и крупяные блюда (которые, надо отдать должное местным поварам, были весьма неплохи) и рыбу в зелени, но и птицу, причем не только домашнюю, очень нежную и одним своим запахом пробуждающую все чревоугоднические прегрешения, на какие только способна человеческая натура. Явно не избалованный знаниями этикетов священник старался вести себя незаметно, говорил тихо, а на Курта поначалу и вовсе избегал смотреть. Заметив смущение провинциального святого отца, тот пару раз пренебрег приборами, обращение с которыми приветствовалось, но не являлось необходимым условием порядочности, и отпустил несколько замечаний по поводу блюд, напитков и погоды, вследствие чего священник немного расслабился и даже начал почти по-человечески насыщаться. То ли не заметив неодобрительного отношения Курта к своим демонстрациям, то ли решив вдруг сыгнорировать его, аббат перешел во вторичное наступление и начал приправлять еду беседой, а беседу латынью, щедро сдабривая ею едва ли не каждую фразу. На лицо священника вновь вернулось несчастное выражение – его познания в божественном языке явно были весьма и весьма ограниченны, и за довольно свободным говором аббата он не поспевал. Даже если что-то из сказанного при должном внимании он и смог бы перевести, то скорость, с которой настоятель перемежал родную речь латинизмами, просто оставляла его за бортом и беседы, и всей их маленькой компании. Поначалу Курт, внезапно проникшийся к святому отцу неподдельной жалостью, отвечая на заданные на латыни вопросы, повторял их, говоря что-то вроде «спрашиваете о том-то и этом? так я вам скажу, что» или «если говорить о вот этом, то»… Однако вскоре ему это надоело, неприкрытое хвастовство аббата начало откровенно раздражать, и в ответ на очередную реплику (на сей раз о пламени божественной любви) он разразился длинной тирадой о благе скромности, тут же перейдя к преимуществам сосновых дров и разновидностям смол. Священник не понял, кажется, ни слова, ибо если латынь аббата была хорошей, то майстеру инквизитору языки по неясной причине всегда давались просто, следствием чего явилась способность изъясняться бегло, легко и не запинаясь. Наблюдение же за тем, как за его перлами поспевает разум аббата, доставило нехорошее удовольствие – тот подавился перепелом, а глаза его остановились и помутнели, став похожими на глаза покойного. На долю мгновения Курт даже укорил себя за использование столь жестокой шутки, к подобным которой он давал себе слово не прибегать и которую настоятель явно не был в состоянии оценить, за что, впрочем, укорять его было неосновательно. Зато потребность в божественном языке за обеденным столом как-то вдруг сошла на нет.
   Тем не менее некая польза из произошедшего была извлечена – вкупе с уже полученными сведениями начал вырисовываться характер настоятеля. При первом знакомстве Курт побывал в его келье, и что его поначалу удивило, так это ее расположение – в отдалении от прочих, но не в самой большой комнате, а в маленькой каморе у лестницы – и размеры – самые скромные, как он предположил (и не ошибся) среди всей братии. Смущаясь, аббат пробормотал нечто о скромности и непозволительности роскошествовать, упомянув тут же об уюте и спокойствии, о памяти смертной и многом другом. Курт же, приметив, что постель его находится под самым сводом, образованным подъемом лестницы снаружи, а стол со светильником и Писанием – в глухом углу, сделал вывод: отец настоятель не любит открытого пространства, предпочитает замкнутый мирок и, наверное, спал бы вовсе в гробу, дай ему на то волю и дозволение. Ergo[9], аббат – человек, тяготеющий к огражденному, тихому существованию, не обремененный тягой к властвованию за пределами этой ограды, любящий тишину, но не терпящий, когда внутрь его обнесенного стеной мира проникают личности, нарушающие покой и ставящие под сомнение его главенство в этом мире. И, что немаловажно, он – человек, который не вступает в конфронтацию с сильным, предпочитая отыгрываться на слабом. Одним словом, для себя Курт поставил на аббате пометку «неудовлетворительно».
   Священник до подобных умствований не поднимался и, когда для разбора дел все трое уединились в настоятельской келье, совершенно искренне рассыпался в похвалах относительно ее устроения. Настоятель с польщенной скромностью потупился, еще более заострив при том горделивую осанку, и волну самодовольства, хлынувшую от него, не ощутить было нельзя даже Курту, в отличие от некоторых следователей не обладавшему восприимчивостью к тонким материям. По крайней мере, похвала священника растопила корку оледенелого неприятия, которой оградился аббат, посему дальнейший разговор протекал в духе почти братского сообщничества и покоя. Курт терпеливо принял участие в обсуждении погоды, возраста различных построек монастыря, вежливо похвалил кухню (снова), еще более вежливо – недавно достроенную часовню (снова); священник же, кажется, тяготился разговором еще больше, но с каким-то нездоровым самоистязанием продолжал его, невзирая на явное желание поскорее завершить. Наконец, поняв, что это может продолжаться бесконечно, Курт намекнул на нехватку времени, и тот спохватился, понимающе кивая и улыбаясь не к месту.
   – Такое вот у нас создалось обстоятельство… – бормотал святой отец; пальцы его тем временем теребили стопку, как две капли воды похожую на ту, что сегодня утром с величайшим терпением разбирал и перечитывал Курт, вот разве что листки были грязнее и еще более рваные. – Тут нам стало известно от поставщика вин в наш постоялый двор… точнее сказать, как – постоялый двор… трактирчик, у нас он один и маленький… деревенька у нас тоже маленькая… не то, чтоб совсем дыра, я ничего такого не говорю, я ведь там и родился, и вырос, и вообще у нас там посторонние редко бывают – так, проездом…
   – Кхм… – не выдержал Курт, прервав биографо-исторические экскурсы священника, и тот спохватился:
   – Да-да… Так стало нам известно от поставщика вина… то есть, это громко сказано – поставщика, а просто он проездом бывает в наших краях, и по дружбе… у него тут сестра жила, потом сестра умерла, а вот муж ее тут… там остался, ну, и они сообщаются, а тот и вино поставляет в наш постоялый двор… то есть, трактирчик, он…
   – Маленький, я помню, – самым благожелательным тоном сообщил Курт, про себя подумав: интересно, допросы в будущих расследованиях будут похожи на это словоизлияние? Если да – то воистину терпение есть самая великая добродетель следователя. Надо эту надпись во избежание срывов писать на стене – перед взором инквизитора, за спиной подозреваемого… – Стало известно, что?..
   – Да-да, – отводя взгляд в сторону, еще больше смутился святой отец. – Так вот, стало нам известно от него, что вы тут… то есть, слух пошел… что с ними поделаешь, сплетничают промеж собой… не скажу, что моя паства все сплошь сплетники, а только такая у нас стала жизнь… хоть не так давно все и было хорошо, и хорошо весьма… – Священник сначала хмыкнул, перехватив взгляд Курта, словно призывая его оценить свое остроумие, а когда тот остался невозмутим, испуганно запнулся, сообразив, что упомянул слово Божие всуе.
   – Понимаю, – подбодрил Курт, левым ухом чувствуя, что аббат рядом почти презрительно ухмыляется, то ли забыв о своем собственном недавнем проколе в трапезной, то ли, напротив, помня и мстительно радуясь. – И?
   – И… – Неловко протянув руку, священник почти впихнул Курту стопку с исписанными клочками. – Вот. Я ведь понимаю, брат Игнациус, что такое вот вам уже опостылело… то есть, – снова едва не поперхнувшись, поправился тот, почти покрываясь испариной, – я не хочу сказать, что служба ваша вам опостылела, а я имею в виду вот такое вот… всякие вот такие…
   «Кляузы» – так и подмывало майстера инквизитора подсказать; Курт молча кивнул – то ли «да, точно надоело», то ли «спасибо, принял к сведению».
   – Тут кое-что так написано, – священник заторопился, кажется испугавшись, что собеседник сейчас развернется и уйдет, а некий важный вопрос останется без прояснений, – тут я писал… понимаете, ведь грамотных-то у нас не так уж много… я б сказал крайне мало… на что им… так они ко мне на исповедь и просят, чтоб я записал… Я записывал… Правильно? – с надеждой уточнил тот, посмотрев на Курта почти страдающе.
   – Правильно.
   По сути, это и впрямь было правильно. Наставники особенно упирали на то, чтобы будущим следователям не вздумалось отправлять в печку все, что им может показаться незначительным, глупым или вовсе абсурдом. В любом, даже самом бессмысленном сообщении, повторяли они, может вдруг оказаться часть правды либо след к событию, которое сообщавший увидел не полностью, недооценил или неверно понял, но которое имеет значение. Правда, в том, что в стопке, которую он держал в руках, отыщется что-либо подобное, Курт сильно сомневался.
   Все оказалось именно так, как он и предполагал: узнав, что неподалеку появился представитель Конгрегации, население деревеньки (маленькой, скучной и замкнутой) ухватилось за возможность поквитаться с врагами и заодно развлечься. Снова усевшись за стол, у которого он провел все сегодняшнее утро, Курт для начала пробежал глазами все тексты по диагонали, вылавливая фразы о старухах и женщинах, определенных словом «ведьма» (в одном из писем упоминалось мужское имя, рядом с которым стояло «молефег»), и отложил их в сторону. Во вторую стопку (намного тоньше) легли донесения о кошках, собаках, птицах, мышах и прочей живности, ужасно подозрительно выглядящих и невыносимо портящих жизнь. В третьей стопке, самой тонкой (две записки), были сообщения абстрактного характера, с которых Курт и начал; в первом намекалось, что стоит присмотреться к высохшему клочку леса позади деревни («ни листка, сколько себя помню, и по ночам там жутко ухает»), а второе призывало разобраться, не является ли неурожай трехлетней давности дьявольскими кознями.
   Над оставшимися двумя стопками он некоторое время сидел в задумчивости – обе раздражали одинаково, и обе не было никакого желания читать; наконец, опустив веки, Курт поводил пальцем в воздухе и указал вслепую на стол. Открыв глаза, он обнаружил, что указующий перст завис над первой стопкой, и, вздохнув, принялся за чтение.
   Настроение испортилось вдруг как-то враз – с того момента, как он остановил взгляд на первом слове первого листа, захотелось его порвать. И следующий. И каждый. Курт отвернулся к окну, глядя на кусок крыши противоположного дома, и медленно перевел дыхание. Если служба так убивает с первых же недель, если бумажная работа с первого дня так выводит из себя, то, быть может, это не для него? Или еще вживется? Или просто в аббатстве съел что-нибудь не то?..
   Невыносимо заболела голова – где-то над переносицей, словно взяли как следует за шиворот и от души приложили о край стола. А может, просто нездоров, решил Курт и снова взялся за чтение. Читал он вдумчиво и внимательно, как и утром, хотя голова болела все сильнее и внимание никак не хотело сосредотачиваться на том, на чем было нужно. Взявшись за седьмой, последний, донос, Курт почувствовал, что его уже начинает тошнить – не фигурально, от долгого чтения всех этих опусов, а физически, от головной боли. Посему вторую стопку он отодвинул в сторону, первую и третью сложил вместе и сдвинул на дальний край стола, а сам, сбив подушку в жесткий валик и подложив ее под затылок, улегся на постель – как и прежде, вытянув ноги и взгромоздив их на спинку кровати. Минуту он лежал неподвижно, глядя в потолок, потом закрыл глаза; подушка давила, ногам не было так удобно, как утром, тошнота стала легче, но постоянной и какой-то неизбывной, как ноющий зуб, да и головная боль утвердилась, кажется, всерьез и надолго. Курт переменил местами ноги, подложил руки под затылок, разворошив подушку, чтобы сделать мягче, но поза все равно казалась неудобной, как стояние на одной ноге с поднятыми руками (пришло как-то в голову провести эксперимент – а сколько же реально можно выдержать в таком положении). Даже боль над переносицей отступила на задний план, настолько важным стало найти подходящее положение тела в пространстве – все стало лишним, руки и ноги мешали улечься как надо, матрас вдруг стал давить на позвоночник, а при попытке лечь на бок – на ребра. В конце концов, поняв, что лучше ему не станет, Курт сел на постели, упершись локтями в колени и опустив голову на руки, потирая лоб средними пальцами и пытаясь глубокими вдохами вернуть себе спокойствие. Если б он чуть меньше был уверен в своих способностях читать лица определенных людей, честное слово, решил бы, что аббат его траванул…
   Следовало бы лечь и уснуть: когда от переутомления – нервного ли, физического ли – начинала болеть голова, это всегда помогало. Наставники называли это болезнью книгоедов, поглощающих книгу за книгой, пока за окном не начнет брезжить рассвет, когда пора уже не ложиться, а просыпаться. Если б спать не хотелось, следовало бы принять настой (запас был – мало ли) и все равно заснуть.
   Спать не хотелось, равно как и глотать какую бы то ни было гадость. Лежать и смотреть в потолок было скучно, читать – нечего…