Страница:
Я поднялась, отыскала ручку и лист бумаги, написала записку – мне даже задумываться не пришлось, текст сам собой написался, словно под диктовку. Прикрепила магнитиком записку к холодильнику, чтобы долго потом не искали, сразу на нее наткнулись. Оделась, причесалась перед зеркалом, подкрасилась. Дверь не стала запирать на ключ, только прикрыла. Спускаясь по лестнице вниз, представила почему-то, что у подъезда стоит машина скорой помощи, она приехала за мной. Конечно, никакой машины там не оказалось. Был пасмурный ноябрьский день, холодный и ветреный.
Дорога до гаража показалась бесконечной – мне не терпелось поскорее оказаться у цели, но я чувствовала себя больной и разбитой, еле-еле могла передвигать свое тело. А когда наконец добралась до гаража, натолкнулась на новое препятствие: машина моя, вся передняя часть была в крови. Эту кровь требовалось отмыть, но я даже вообразить себе не могла, как стану это делать. Но помог мост. Я набрала в ведро воды, разыскала тряпки.
Я отмывала кровь, а мост стоял перед глазами. Я макала тряпку в ведро и не отрывала взгляда от моста. Возле передней фары справа обнаружилась вмятина, я подумала, что до цели своей могу и не доехать, остановят гаишники, но так ясно увидела себя стоящей на мосту: ветер, я ежусь от холода, внизу темно-серая, как асфальт после дождя, вода, – что не поверила в возможность такой несправедливости. Конечно, никаких гаишников я не встречу, а если и встречу, они все поймут, войдут в мое положение и не станут препятствовать.
Я мыла машину и представляла мост, я отмывала кровь убитого ребенка – мост меня успокаивал. И мне уже казалось, что он все время был со мной, все эти сутки: как только я подумала о смерти, сразу же мост и возник. Я не помнила больше о своих страхах, не знала ничего о том, как сидела в углу комнаты, перебирала всевозможные способы и ни на что не могла решиться. Голова работала четко, но так, будто это была не моя голова. И души своей я больше не чувствовала. Просто мыла машину. Тщательно мыла, как если бы она была испачкана солидолом или другой какой-нибудь трудно отмываемой грязью.
Наконец следы моего преступления были уничтожены. Больше ничто не задерживало. Я вывела машину из гаража, закрыла дверь и поехала.
До моста я доехала, когда стало смеркаться. Сумерки всегда действовали на меня угнетающе, с самого детства. А сейчас, в этом пустынном, холодном, тоскливом месте, произвели просто ужасное впечатление. Я не думала, что еще чего-нибудь смогу испугаться, а вот испугалась. Душа моя вернулась ко мне и невыносимо заболела. Я представилась самой себе шестилетней девочкой, заблудившейся на этой незнакомой реке. Никто не придет забрать меня отсюда, потому что никому не известно, где я. В записке я не написала, каким образом собираюсь покончить с жизнью, а телефон умышленно оставила дома, позвонить теперь не смогу. Да и кому звонить? Маме? Она живет в другом городе, в другой стране. Друзьям? Нет у меня таких друзей, которые могли бы примчаться за мной в такое страшное место.
Я вступила на мост, мне отчетливо были слышны мои шаги, и это пугало, это так пугало, что ноги отказывались идти дальше, ноги боялись издавать шаги. Ветер дул с неистовой силой, но шаги все равно были слышны. Глаза стали слезиться. Или это я заплакала от отчаяния и ужаса? Как могло со мной произойти такое? Жила себе спокойно, не очень счастливо, но, в общем, как все живут. Жила, жила и дожила до такого кошмара. И почти стемнело, и ветер, и вода внизу никакая не серая, а черная. Я не хочу в эту воду! Я не хочу идти дальше по этому страшному мосту, где шаги так отчетливо раздаются. Мне холодно, я не хочу умирать!
Повернуть назад? Записку еще не успели обнаружить. Никто не знает о том, что я убила ребенка. Повернуть назад и вернуться. Там свет, там тепло, там нет этого страшного речного запаха – я там живу. Я. А жизнь, которую я вчера утром убила, – чужая жизнь. Я ничего не знаю об этом мальчике и никогда не узнаю. Можно, значит, просто забыть, не вспоминать, сделать вид, что мне просто все это приснилось. Я не хочу умирать!
Если идти на цыпочках и сосредоточиться на ветре, шаги не слышны. До середины моста осталось совсем немного. Нужно успеть до того, как совсем стемнеет. Беззвучно, но быстро двигаться. Дорогу назад, дорогу домой мне все равно теперь не найти. Нельзя возвращаться. Нельзя жить, зная, что ты – убийца ребенка. Простой способ… Лучший выход… Недаром этот мост возник в голове, как только… Ну вот, и дошла.
Я ни с кем не успела попрощаться. Я не успела написать маме – записка такая безликая, записка ни к кому конкретному не обращена. Я оставила дома телефон. Что ж, все равно. Какие высокие перила, какие они холодные! Перчатки я тоже оставила.
Машина! Она же осталась почти у самого моста! По номерам меня быстро вычислят. Хотела, чтобы тело не нашли, а теперь ничего не получится. Что ж, и это не важно.
Мне нужно попрощаться. Мост подо мной – твердая опора – через минуту ее уже не будет. Воздух холодный, пахнущий рекой – через минуту его не будет. Ветер выстуживает душу – через минуту ни ветра, ни души уже не будет. Прощайте…
Смерть всегда неэстетична, а самоубийство еще и карикатурно. Я, стоящая на мосту, – карикатура на человеческую трагедию. Я, убившая ребенка, не имею права ни на прощание, ни на жалость, даже к самой себе. Я приговариваю себя к смерти.
Холодно.
Скоро все закончится.
Страшно. И ведь закончится все не так скоро. Мне предстоит претерпеть…
Перелезть через перила в теплой толстой одежде совсем не просто. Отцепить руки от перил очень, очень трудно. Невозможно отцепить! В бездну эту нырнуть невозможно! Я не могу…
Сосчитаю до десяти – и разожму. Один, два, три… Я не могу поверить, что умру! Не могу поверить! Четыре… Бессмысленно длить! Разжимаю.
Вода стремительно… изменить невозможно… приближается стремительно… В воздухе нет опоры. Чудовищный удар, чудовищный холод. Душа зашлась ужасом. В черном мраке, без слов, кричала.
Я его видела, но, наверное, сошла с ума, потому что совсем не воспринимала. И ничего не воспринимала, не понимала, что жива. Тело горело, но я не понимала, что оно горит, не пыталась понять, проверить, что там с ним произошло. Человек, которого я видела, давно уже видела, улыбался и произносил, громко, отчетливо – понимая, что я могу не понимать, – в третий раз одну и ту же фразу:
– С возвращением в жизнь!
Тело горело, голова тоже горела. Все это я чувствовала, но не понимала. Гибель клеток мозга в результате асфиксии – вот что, вероятно, произошло. Или психогения в результате шока.
– Вы живы, понимаете?
Нет, этого я не понимала. Вернее, понимала, но понять не могла.
– Да вы хоть рады? Или хотите назад? – Он опять улыбнулся. – Может, я вас напрасно спас?
Нет, не напрасно. Назад, в тот черный холод, я не хочу. Просто пока не могу понять, не могу включить мозг, но это пройдет.
– Не молчите. Я знаю, вы в состоянии говорить – взгляд у вас вполне осмысленный.
– Почему…
Он не прав, говорить я не в состоянии, вот попыталась и не смогла. Попробую еще раз.
– Почему…
– Почему я вас спас? Ну знаете! На моих глазах женщина прыгает с моста, что же я, должен был спокойно пройти мимо?
– Почему… горит… Почему тело…
– А! Это я растер вас спиртом. Вода ледяная, не май на дворе. Чтобы вы не подхватили воспаление легких.
Впрочем, я спросила о теле не потому, что мне действительно было это интересно, а для того, чтобы что-то спросить, – он так хотел услышать от меня хоть какой-нибудь осмысленный звук. Я не была ему благодарна за спасение, пока еще не была, не могла осмыслить эту благодарность, да и само спасение не осмыслила.
– Как вы себя чувствуете? – спросил он с той требовательной озабоченностью, с какой и должен, вероятно, спрашивать спаситель.
– Хорошо, – соврала я из вежливости, но он не поверил – вероятно, из той же вежливости.
– А по вашему виду не скажешь. Знаете, я думаю, что вам неплохо бы выпить чего-нибудь горячительного.
– Не знаю… Я вообще-то не пью.
– Да я тоже не пью, но сейчас нам с вами просто необходимо выпить. Отпраздновать ваше спасение. У меня, правда, только спирт.
– Не весь ушел на мое тело? – попыталась я пошутить, для поддержания легкости общения, которую он мне навязывал, и еще потому, что поняла: могу уже не только говорить связно, но и шутить.
– О, у меня много спирта! Держу для медицинских целей, и вообще: спирт – вещь в хозяйстве полезная.
Он рассмеялся и ушел из поля моего зрения – я все еще лежала неподвижно, на спине, не испытывая ни малейшей потребности выяснить, где нахожусь, на чем лежу, и потому видимая картина была ограниченной. Со слухом тоже было не все в порядке, поэтому не знала, остался он в этой комнате или вышел в другое помещение.
– Вам надо хотя бы сесть, – заговорил он совсем близко, – лежа пить спирт не рекомендуется.
Мне не хотелось шевелиться, не хотелось думать, тем более пить спирт в обществе спасителя, но делать было нечего – обижать его тоже нельзя, пришлось подчиниться. Я приподнялась, осмотрела себя (на мне оказался чужой толстый свитер и спортивные брюки – вероятно, спасителя), затем комнату (бревенчатые стены, голый дощатый пол, печка в углу – вероятно, дача) и села (подо мной обнаружилась узкая койка с панцирной сеткой).
– За ваше здоровье! – Он протянул мне стопку.
Спирт мне еще никогда пить не приходилось. Даже в студенческие времена, даже во время тяжелых ночных дежурств в больнице. Я осторожно пригубила из стопки.
– Нет, так не пойдет, пейте залпом. Вам нужно окончательно согреться и прийти в себя. Давайте еще раз: за ваше здоровье! – Он чокнулся с моей стопкой, и мне пришлось подчиниться: влить в себя эту враждебную моему организму жидкость. Как ни странно, удалось ее проглотить и даже не закашляться.
– Вот так! Молодец! – одобрил спаситель мой героический поступок. – Запейте водой.
Он поднес мне стакан. Я сделала большой глоток, вода оказалась просто обжигающе холодной. Как та, речная вода, только без запаха.
Спирт подействовал сразу. Вернулись чувства, вернулось понимание того, что со мной произошло.
– Напрасно вы меня спасли, – сказала я и ощутила, что плачу. – Теперь мне придется снова пройти через это. А оно так страшно… так ужасно… так трудно решиться… и так не хочется умирать! А жить невозможно!
– Не надо плакать. – Он погладил меня по голове, нежно и бережно, и от этого я разрыдалась.
… Мы пили спирт весь вечер, всю ночь. Я напилась почти до бесчувствия. Я рыдала и билась в его руках – он меня прижимал к себе и пытался утешить. Я рассказывала, рассказывала ему все: всю свою историю, всю свою жизнь, обливаясь спиртом, обливаясь водой, которую он мне заботливо подносил, – он слушал не перебивая, не осуждая. Я думаю, что настало утро, когда я наконец отключилась и уснула – за окном все еще было темно, в ноябре светает поздно.
Несколько дней я прожила у него в этом дачном домике на краю опустевшего по осени поселка. Пару раз он ненадолго уезжал в город – зачем, не говорил, мы с ним вообще почти не говорили. Та пьяная ночь не принесла мне утешения – с каждым днем отчаяние мое становилось все отчаянней. Я понимала, что жить невозможно, и очень хотела жить. Так трудно было решиться предпринять новую попытку… Но выхода не было. Выхода не было, но я просто физически не могла убить себя, еще раз убить. И когда отчаяние мое дошло почти до помешательства, мой спаситель снова меня спас.
Выход, который он мне предложил, показался тогда настоящим избавлением от кошмара. Да, конечно, я согласилась…
– Здравствуйте, Елена Владимировна! – Мужской голос, знакомый голос – голос моего спасителя – прозвучал совсем близко, словно материализовавшись из воспоминаний. Я не поверила в такую фантастическую возможность и все же повернула голову и по инерции улыбнулась. – Я уже давно тут с вами сижу, но вы так глубоко ушли в себя, что ничего вокруг не замечаете.
Это действительно был он, мой спаситель. Почти не изменился, только немного постарел, да ведь и я, наверное, постарела. Я так ему обрадовалась!
– Вы?! Но как…
– Нам необходимо поговорить. – Он улыбнулся и взял меня за руку. – Пойдемте?
– Как вы узнали… как вы догадались, что я… Боже мой! – Я прижалась щекой к его плечу, почувствовав освобождение от боли. Он снова пришел меня спасти, он поможет, избавит, найдет выход…
– Вы позволите мне напроситься на чашку чая?
– Конечно! – Я задохнулась от радости. – У меня есть очень хороший английский чай.
– Вот и прекрасно!
Мы поднялись, прошли к его машине. Он распахнул переднюю дверцу:
– Садитесь.
Я села, вдохнула воздух его машины – пахло какой-то мужской косметикой, немного бензином и еще чем-то… И тут же радость моя испарилась, исчезла, я поняла, что никакого спасителя у меня в принципе быть не может и выход найти невозможно. Моя боль останется внутри меня навечно, пока я жива, есть только один способ от нее избавиться. Напрасно он пришел, напрасно я сидела на этой скамейке у торгового центра, напрасно тянула время. Напрасно вспоминала ту прошлую свою несостоявшуюся смерть – теперь мне опять стало страшно, почти невозможно сделать то, что задумала. А ведь еще вчера, еще сегодня утром я не только совсем не боялась, но и мучилась оттого, что нельзя умереть сейчас же, сию минуту.
Мой спаситель мне ни к чему, он будет только мешать, убивать последние остатки решимости. Помочь мне никто теперь не может, а помешать умереть – значит обречь меня на вечное страдание. Тот незнакомец на кладбище тоже предлагал помощь. Где же я его видела раньше? Знакомое лицо… не знаю. Впрочем, какая разница? Помочь он мне все равно не мог.
Мы ехали молча: я все не знала, как ему сказать, что на этот раз его участие мне не поможет, он, вероятно, не хотел начинать душеспасительный разговор на ходу. У подъезда я вдруг сообразила, что не назвала свой адрес. Получается, ему известно, где я живу? Впрочем, ему, наверное, известно обо мне все, раз явился в тот самый момент, когда… Поскорее бы от него избавиться. Соглашусь со всем, что он предложит, сделаю вид, что верю в спасение. Да! Нужно ведь еще чаем его напоить. Как некстати, как не ко времени он явился! Как мешает, мешает!
Мы поднялись на мой этаж, вошли в квартиру. Я проводила его в комнату, а сама отправилась на кухню заваривать обещанный чай. Долго не закипал чайник. Невыносимо долго настаивалась заварка. Какое варенье подать – вишневое или абрикосовое? Присутствие постороннего в последний час жизни просто убивает. Не сделать ли укол прямо сейчас, не дожидаясь его ухода, пока остатки решимости не иссякли? После его спасительной беседы кто знает, смогу ли я…
Я вдруг поняла, что не хочу умирать, что самоубийство придумала для того, чтобы пережить Женину смерть, для утешения, для облегчения боли. А умирать-то и не хочу.
Наконец чай заварился. Я разлила его по чашкам и понесла в комнату, забыв о варенье. Надо поскорее его выпроводить и, не думая ни о чем, просто вколоть себе укол, написать записку и избавиться от всего навсегда.
– Вот ваш чай, – сказала я нетерпеливо, поставила чашки на столик и села в кресло напротив. – Знаете, вообще-то у меня мало времени. Я хотела бы…
– Вы хотели бы поскорее убить себя? – Он улыбнулся неприятной, все понимающей улыбкой этакого сверхчеловека. – Что ж, вот тут-то как раз торопиться не стоит.
– Собираетесь мне опять помешать? – спросила я почти враждебно.
– Нет, – он опять улыбнулся, – не собираюсь. Ваша смерть как раз и входит в мои планы. Именно об этом я приехал поговорить, обсудить, так сказать, условия, дать вам необходимые инструкции.
– Инструкции? Какие инструкции?
– Где, когда и как вы умрете.
Он не шутил, я поняла это по его тону, он совсем не шутил.
– Но почему?…
Я совсем растерялась, даже вопрос не смогла сформулировать, в голове был полный разброд.
– Потому что вышел ваш срок. Помните, о чем мы договаривались?
– Мы не обговаривали какой-то определенный срок.
– Конечно. Ведь заранее знать, насколько это затянется, мы не могли. Вам повезло – вы прожили целых пять лет. И мне повезло – вы снова готовы добровольно уйти из жизни. Или я ошибаюсь?
– Н-нет, я готова…
Теперь я окончательно поняла, что совсем не готова. Да! Я не готова и никогда не буду готова!
– Вот и прекрасно!
Я не готова! Я не хочу умирать! Но как сказать ему об этом? Стыдно сказать, невозможно сказать! И я не скажу, я сделаю вид…
– Вы собирались покончить жизнь самоубийством сегодня?
– Да. Но вы помешали. Как только вы уйдете, – начала я бесстыдно врать, – сразу и…
– Не стоит торопиться. Вы умрете второго декабря.
Глава 4
Дорога до гаража показалась бесконечной – мне не терпелось поскорее оказаться у цели, но я чувствовала себя больной и разбитой, еле-еле могла передвигать свое тело. А когда наконец добралась до гаража, натолкнулась на новое препятствие: машина моя, вся передняя часть была в крови. Эту кровь требовалось отмыть, но я даже вообразить себе не могла, как стану это делать. Но помог мост. Я набрала в ведро воды, разыскала тряпки.
Я отмывала кровь, а мост стоял перед глазами. Я макала тряпку в ведро и не отрывала взгляда от моста. Возле передней фары справа обнаружилась вмятина, я подумала, что до цели своей могу и не доехать, остановят гаишники, но так ясно увидела себя стоящей на мосту: ветер, я ежусь от холода, внизу темно-серая, как асфальт после дождя, вода, – что не поверила в возможность такой несправедливости. Конечно, никаких гаишников я не встречу, а если и встречу, они все поймут, войдут в мое положение и не станут препятствовать.
Я мыла машину и представляла мост, я отмывала кровь убитого ребенка – мост меня успокаивал. И мне уже казалось, что он все время был со мной, все эти сутки: как только я подумала о смерти, сразу же мост и возник. Я не помнила больше о своих страхах, не знала ничего о том, как сидела в углу комнаты, перебирала всевозможные способы и ни на что не могла решиться. Голова работала четко, но так, будто это была не моя голова. И души своей я больше не чувствовала. Просто мыла машину. Тщательно мыла, как если бы она была испачкана солидолом или другой какой-нибудь трудно отмываемой грязью.
Наконец следы моего преступления были уничтожены. Больше ничто не задерживало. Я вывела машину из гаража, закрыла дверь и поехала.
До моста я доехала, когда стало смеркаться. Сумерки всегда действовали на меня угнетающе, с самого детства. А сейчас, в этом пустынном, холодном, тоскливом месте, произвели просто ужасное впечатление. Я не думала, что еще чего-нибудь смогу испугаться, а вот испугалась. Душа моя вернулась ко мне и невыносимо заболела. Я представилась самой себе шестилетней девочкой, заблудившейся на этой незнакомой реке. Никто не придет забрать меня отсюда, потому что никому не известно, где я. В записке я не написала, каким образом собираюсь покончить с жизнью, а телефон умышленно оставила дома, позвонить теперь не смогу. Да и кому звонить? Маме? Она живет в другом городе, в другой стране. Друзьям? Нет у меня таких друзей, которые могли бы примчаться за мной в такое страшное место.
Я вступила на мост, мне отчетливо были слышны мои шаги, и это пугало, это так пугало, что ноги отказывались идти дальше, ноги боялись издавать шаги. Ветер дул с неистовой силой, но шаги все равно были слышны. Глаза стали слезиться. Или это я заплакала от отчаяния и ужаса? Как могло со мной произойти такое? Жила себе спокойно, не очень счастливо, но, в общем, как все живут. Жила, жила и дожила до такого кошмара. И почти стемнело, и ветер, и вода внизу никакая не серая, а черная. Я не хочу в эту воду! Я не хочу идти дальше по этому страшному мосту, где шаги так отчетливо раздаются. Мне холодно, я не хочу умирать!
Повернуть назад? Записку еще не успели обнаружить. Никто не знает о том, что я убила ребенка. Повернуть назад и вернуться. Там свет, там тепло, там нет этого страшного речного запаха – я там живу. Я. А жизнь, которую я вчера утром убила, – чужая жизнь. Я ничего не знаю об этом мальчике и никогда не узнаю. Можно, значит, просто забыть, не вспоминать, сделать вид, что мне просто все это приснилось. Я не хочу умирать!
Если идти на цыпочках и сосредоточиться на ветре, шаги не слышны. До середины моста осталось совсем немного. Нужно успеть до того, как совсем стемнеет. Беззвучно, но быстро двигаться. Дорогу назад, дорогу домой мне все равно теперь не найти. Нельзя возвращаться. Нельзя жить, зная, что ты – убийца ребенка. Простой способ… Лучший выход… Недаром этот мост возник в голове, как только… Ну вот, и дошла.
Я ни с кем не успела попрощаться. Я не успела написать маме – записка такая безликая, записка ни к кому конкретному не обращена. Я оставила дома телефон. Что ж, все равно. Какие высокие перила, какие они холодные! Перчатки я тоже оставила.
Машина! Она же осталась почти у самого моста! По номерам меня быстро вычислят. Хотела, чтобы тело не нашли, а теперь ничего не получится. Что ж, и это не важно.
Мне нужно попрощаться. Мост подо мной – твердая опора – через минуту ее уже не будет. Воздух холодный, пахнущий рекой – через минуту его не будет. Ветер выстуживает душу – через минуту ни ветра, ни души уже не будет. Прощайте…
Смерть всегда неэстетична, а самоубийство еще и карикатурно. Я, стоящая на мосту, – карикатура на человеческую трагедию. Я, убившая ребенка, не имею права ни на прощание, ни на жалость, даже к самой себе. Я приговариваю себя к смерти.
Холодно.
Скоро все закончится.
Страшно. И ведь закончится все не так скоро. Мне предстоит претерпеть…
Перелезть через перила в теплой толстой одежде совсем не просто. Отцепить руки от перил очень, очень трудно. Невозможно отцепить! В бездну эту нырнуть невозможно! Я не могу…
Сосчитаю до десяти – и разожму. Один, два, три… Я не могу поверить, что умру! Не могу поверить! Четыре… Бессмысленно длить! Разжимаю.
Вода стремительно… изменить невозможно… приближается стремительно… В воздухе нет опоры. Чудовищный удар, чудовищный холод. Душа зашлась ужасом. В черном мраке, без слов, кричала.
Я его видела, но, наверное, сошла с ума, потому что совсем не воспринимала. И ничего не воспринимала, не понимала, что жива. Тело горело, но я не понимала, что оно горит, не пыталась понять, проверить, что там с ним произошло. Человек, которого я видела, давно уже видела, улыбался и произносил, громко, отчетливо – понимая, что я могу не понимать, – в третий раз одну и ту же фразу:
– С возвращением в жизнь!
Тело горело, голова тоже горела. Все это я чувствовала, но не понимала. Гибель клеток мозга в результате асфиксии – вот что, вероятно, произошло. Или психогения в результате шока.
– Вы живы, понимаете?
Нет, этого я не понимала. Вернее, понимала, но понять не могла.
– Да вы хоть рады? Или хотите назад? – Он опять улыбнулся. – Может, я вас напрасно спас?
Нет, не напрасно. Назад, в тот черный холод, я не хочу. Просто пока не могу понять, не могу включить мозг, но это пройдет.
– Не молчите. Я знаю, вы в состоянии говорить – взгляд у вас вполне осмысленный.
– Почему…
Он не прав, говорить я не в состоянии, вот попыталась и не смогла. Попробую еще раз.
– Почему…
– Почему я вас спас? Ну знаете! На моих глазах женщина прыгает с моста, что же я, должен был спокойно пройти мимо?
– Почему… горит… Почему тело…
– А! Это я растер вас спиртом. Вода ледяная, не май на дворе. Чтобы вы не подхватили воспаление легких.
Впрочем, я спросила о теле не потому, что мне действительно было это интересно, а для того, чтобы что-то спросить, – он так хотел услышать от меня хоть какой-нибудь осмысленный звук. Я не была ему благодарна за спасение, пока еще не была, не могла осмыслить эту благодарность, да и само спасение не осмыслила.
– Как вы себя чувствуете? – спросил он с той требовательной озабоченностью, с какой и должен, вероятно, спрашивать спаситель.
– Хорошо, – соврала я из вежливости, но он не поверил – вероятно, из той же вежливости.
– А по вашему виду не скажешь. Знаете, я думаю, что вам неплохо бы выпить чего-нибудь горячительного.
– Не знаю… Я вообще-то не пью.
– Да я тоже не пью, но сейчас нам с вами просто необходимо выпить. Отпраздновать ваше спасение. У меня, правда, только спирт.
– Не весь ушел на мое тело? – попыталась я пошутить, для поддержания легкости общения, которую он мне навязывал, и еще потому, что поняла: могу уже не только говорить связно, но и шутить.
– О, у меня много спирта! Держу для медицинских целей, и вообще: спирт – вещь в хозяйстве полезная.
Он рассмеялся и ушел из поля моего зрения – я все еще лежала неподвижно, на спине, не испытывая ни малейшей потребности выяснить, где нахожусь, на чем лежу, и потому видимая картина была ограниченной. Со слухом тоже было не все в порядке, поэтому не знала, остался он в этой комнате или вышел в другое помещение.
– Вам надо хотя бы сесть, – заговорил он совсем близко, – лежа пить спирт не рекомендуется.
Мне не хотелось шевелиться, не хотелось думать, тем более пить спирт в обществе спасителя, но делать было нечего – обижать его тоже нельзя, пришлось подчиниться. Я приподнялась, осмотрела себя (на мне оказался чужой толстый свитер и спортивные брюки – вероятно, спасителя), затем комнату (бревенчатые стены, голый дощатый пол, печка в углу – вероятно, дача) и села (подо мной обнаружилась узкая койка с панцирной сеткой).
– За ваше здоровье! – Он протянул мне стопку.
Спирт мне еще никогда пить не приходилось. Даже в студенческие времена, даже во время тяжелых ночных дежурств в больнице. Я осторожно пригубила из стопки.
– Нет, так не пойдет, пейте залпом. Вам нужно окончательно согреться и прийти в себя. Давайте еще раз: за ваше здоровье! – Он чокнулся с моей стопкой, и мне пришлось подчиниться: влить в себя эту враждебную моему организму жидкость. Как ни странно, удалось ее проглотить и даже не закашляться.
– Вот так! Молодец! – одобрил спаситель мой героический поступок. – Запейте водой.
Он поднес мне стакан. Я сделала большой глоток, вода оказалась просто обжигающе холодной. Как та, речная вода, только без запаха.
Спирт подействовал сразу. Вернулись чувства, вернулось понимание того, что со мной произошло.
– Напрасно вы меня спасли, – сказала я и ощутила, что плачу. – Теперь мне придется снова пройти через это. А оно так страшно… так ужасно… так трудно решиться… и так не хочется умирать! А жить невозможно!
– Не надо плакать. – Он погладил меня по голове, нежно и бережно, и от этого я разрыдалась.
… Мы пили спирт весь вечер, всю ночь. Я напилась почти до бесчувствия. Я рыдала и билась в его руках – он меня прижимал к себе и пытался утешить. Я рассказывала, рассказывала ему все: всю свою историю, всю свою жизнь, обливаясь спиртом, обливаясь водой, которую он мне заботливо подносил, – он слушал не перебивая, не осуждая. Я думаю, что настало утро, когда я наконец отключилась и уснула – за окном все еще было темно, в ноябре светает поздно.
Несколько дней я прожила у него в этом дачном домике на краю опустевшего по осени поселка. Пару раз он ненадолго уезжал в город – зачем, не говорил, мы с ним вообще почти не говорили. Та пьяная ночь не принесла мне утешения – с каждым днем отчаяние мое становилось все отчаянней. Я понимала, что жить невозможно, и очень хотела жить. Так трудно было решиться предпринять новую попытку… Но выхода не было. Выхода не было, но я просто физически не могла убить себя, еще раз убить. И когда отчаяние мое дошло почти до помешательства, мой спаситель снова меня спас.
Выход, который он мне предложил, показался тогда настоящим избавлением от кошмара. Да, конечно, я согласилась…
– Здравствуйте, Елена Владимировна! – Мужской голос, знакомый голос – голос моего спасителя – прозвучал совсем близко, словно материализовавшись из воспоминаний. Я не поверила в такую фантастическую возможность и все же повернула голову и по инерции улыбнулась. – Я уже давно тут с вами сижу, но вы так глубоко ушли в себя, что ничего вокруг не замечаете.
Это действительно был он, мой спаситель. Почти не изменился, только немного постарел, да ведь и я, наверное, постарела. Я так ему обрадовалась!
– Вы?! Но как…
– Нам необходимо поговорить. – Он улыбнулся и взял меня за руку. – Пойдемте?
– Как вы узнали… как вы догадались, что я… Боже мой! – Я прижалась щекой к его плечу, почувствовав освобождение от боли. Он снова пришел меня спасти, он поможет, избавит, найдет выход…
– Вы позволите мне напроситься на чашку чая?
– Конечно! – Я задохнулась от радости. – У меня есть очень хороший английский чай.
– Вот и прекрасно!
Мы поднялись, прошли к его машине. Он распахнул переднюю дверцу:
– Садитесь.
Я села, вдохнула воздух его машины – пахло какой-то мужской косметикой, немного бензином и еще чем-то… И тут же радость моя испарилась, исчезла, я поняла, что никакого спасителя у меня в принципе быть не может и выход найти невозможно. Моя боль останется внутри меня навечно, пока я жива, есть только один способ от нее избавиться. Напрасно он пришел, напрасно я сидела на этой скамейке у торгового центра, напрасно тянула время. Напрасно вспоминала ту прошлую свою несостоявшуюся смерть – теперь мне опять стало страшно, почти невозможно сделать то, что задумала. А ведь еще вчера, еще сегодня утром я не только совсем не боялась, но и мучилась оттого, что нельзя умереть сейчас же, сию минуту.
Мой спаситель мне ни к чему, он будет только мешать, убивать последние остатки решимости. Помочь мне никто теперь не может, а помешать умереть – значит обречь меня на вечное страдание. Тот незнакомец на кладбище тоже предлагал помощь. Где же я его видела раньше? Знакомое лицо… не знаю. Впрочем, какая разница? Помочь он мне все равно не мог.
Мы ехали молча: я все не знала, как ему сказать, что на этот раз его участие мне не поможет, он, вероятно, не хотел начинать душеспасительный разговор на ходу. У подъезда я вдруг сообразила, что не назвала свой адрес. Получается, ему известно, где я живу? Впрочем, ему, наверное, известно обо мне все, раз явился в тот самый момент, когда… Поскорее бы от него избавиться. Соглашусь со всем, что он предложит, сделаю вид, что верю в спасение. Да! Нужно ведь еще чаем его напоить. Как некстати, как не ко времени он явился! Как мешает, мешает!
Мы поднялись на мой этаж, вошли в квартиру. Я проводила его в комнату, а сама отправилась на кухню заваривать обещанный чай. Долго не закипал чайник. Невыносимо долго настаивалась заварка. Какое варенье подать – вишневое или абрикосовое? Присутствие постороннего в последний час жизни просто убивает. Не сделать ли укол прямо сейчас, не дожидаясь его ухода, пока остатки решимости не иссякли? После его спасительной беседы кто знает, смогу ли я…
Я вдруг поняла, что не хочу умирать, что самоубийство придумала для того, чтобы пережить Женину смерть, для утешения, для облегчения боли. А умирать-то и не хочу.
Наконец чай заварился. Я разлила его по чашкам и понесла в комнату, забыв о варенье. Надо поскорее его выпроводить и, не думая ни о чем, просто вколоть себе укол, написать записку и избавиться от всего навсегда.
– Вот ваш чай, – сказала я нетерпеливо, поставила чашки на столик и села в кресло напротив. – Знаете, вообще-то у меня мало времени. Я хотела бы…
– Вы хотели бы поскорее убить себя? – Он улыбнулся неприятной, все понимающей улыбкой этакого сверхчеловека. – Что ж, вот тут-то как раз торопиться не стоит.
– Собираетесь мне опять помешать? – спросила я почти враждебно.
– Нет, – он опять улыбнулся, – не собираюсь. Ваша смерть как раз и входит в мои планы. Именно об этом я приехал поговорить, обсудить, так сказать, условия, дать вам необходимые инструкции.
– Инструкции? Какие инструкции?
– Где, когда и как вы умрете.
Он не шутил, я поняла это по его тону, он совсем не шутил.
– Но почему?…
Я совсем растерялась, даже вопрос не смогла сформулировать, в голове был полный разброд.
– Потому что вышел ваш срок. Помните, о чем мы договаривались?
– Мы не обговаривали какой-то определенный срок.
– Конечно. Ведь заранее знать, насколько это затянется, мы не могли. Вам повезло – вы прожили целых пять лет. И мне повезло – вы снова готовы добровольно уйти из жизни. Или я ошибаюсь?
– Н-нет, я готова…
Теперь я окончательно поняла, что совсем не готова. Да! Я не готова и никогда не буду готова!
– Вот и прекрасно!
Я не готова! Я не хочу умирать! Но как сказать ему об этом? Стыдно сказать, невозможно сказать! И я не скажу, я сделаю вид…
– Вы собирались покончить жизнь самоубийством сегодня?
– Да. Но вы помешали. Как только вы уйдете, – начала я бесстыдно врать, – сразу и…
– Не стоит торопиться. Вы умрете второго декабря.
Глава 4
Шантажист
Мысль, что враг мой смертен и, значит, его можно убить, пришла ко мне позже. А в тот вечер я и не помышлял об убийстве. Сначала-то я вообще ни о чем не помышлял и не думал, лежал, отвернувшись к стене, скорчившись от боли. Но когда первый приступ прошел, когда немного отпустило, включилась мысль, но мысль эта была совсем не об убийстве. Мозг мой бился, словно в лихорадке, отыскивая простые объяснения. Он, этот пижон на «десятке», – никакой не любовник, а брат Елены, живет в другом городе, поэтому я о нем до сих пор ничего не знал. Он приехал ее навестить, у него отпуск. Нет ничего удивительного в том, что брат встречает свою сестру с работы, – они долго не виделись, отпуск скоро кончится, и опять расстанутся неизвестно насколько. Конечно, он брат, не любовник, иначе и быть не может, ведь у нее есть я. Когда-нибудь, позже, когда все встанет на свои законные места, я расскажу им, как принял его за любовника, и мы вместе посмеемся. Елена скажет: не думала я, что ты у меня такой ревнивец! А брат подмигнет Елене: такая ревность означает большую любовь, а Елена ответит ему – мне, конечно, мне! – слегка покраснев: я знаю.
Или, может, не брат, друг детства. Приехал в наш город по делам, на улице случайно встретил Елену, они разговорились, детство вспоминая. Нет ничего плохого в том, что он решил встретить ее с работы…
Или не друг детства, а просто друг. У него жена, две дочки, больная мать. Вот ради матери он и решил увидеться с Еленой: посоветоваться как с врачом, попросить содействия в устройстве в больницу.
Мысль моя билась, билась, выискивая спасительные лазейки, но об убийстве я, честное слово, не помышлял.
Успокоенный объяснениями, избавленный от кошмара, я наконец уснул. А на следующий день уже стоял на посту под кленом. Я боялся идти, боялся, что объяснения мои разобьются о жестокую реальность. И все же не мог удержаться – пошел. И целый час, нет, больше часа пребывал в настоящем блаженстве: он не явился, она, как раньше, в том, счастливом раньше поехала домой на автобусе. И, как раньше, я проводил ее до самого дома…
Почему я не ушел тогда? Что мне стоило уйти? Зачем я задержался на скамейке во дворе ее дома?
Я пребывал в блаженстве – вот почему не смог так сразу уйти. Сидел и представлял, что скоро – через полгода или того меньше – буду воспринимать этот двор как свой, родной. Мы поженимся и станем жить здесь, у нее, а мою квартиру продадим (чтобы пресечь возможность… ну, ту самую, с присылом Елене анонимного письма) и купим дачу. Я так замечтался, что не сразу понял: счастью моему конец, мечты мои никогда не осуществятся. Подъехала белая «десятка», остановилась возле Елениного подъезда, а я не сразу понял… И только когда он вышел из машины, когда поднялся по ступенькам крыльца…
Но и тут, и тут я не подумал об убийстве. Я снова стал изобретать объяснения. Вернее, вспоминать те, ночные. На плече у него висела большая спортивная сумка – с такими ездят в путешествия и в командировки, значит, обе версии – и о брате и о друге детства – подтверждаются. Он приехал из другого города с этой сумкой, другой у него с собой нет, вот разгрузил и носит. А третья, о друге с больной матерью… Да бог с ней, с третьей, двух вполне достаточно, чтобы успокоиться.
И все же до конца успокоиться мне не удалось, ночь я провел ужасную. А на следующий день, как дурак, как полный болван, вновь потащился на свой пост под клен. Только пост-то мой был уже занят. Он стоял там, мой враг. Приехал на своей проклятой «десятке» раньше меня и занял мой пост. Он меня вытеснил, с моего места согнал! Не могу передать, как я разозлился. Я был готов его убить. Не в прямом еще смысле слова, а как в запале говорят.
Я был вне себя, но даже тут нашел поводы для самоутешения. С затаенной радостью отметил, что цветов в его руке нет, что лицо у него не такое, как должно быть у влюбленного: на нем только выражение ожидания без нетерпения, без предвкушения счастья. А когда Елена подошла, он ее не поцеловал, не обнял. Значит, я прав: он брат, всего лишь брат.
На следующий день у Елены был выходной. Потом две смены подряд она работала в ночь. Я не видел ее три дня, целых три дня. Я очень надеялся, что брат уже уехал, – не бесконечно же будет длиться его отпуск. Но он не уехал.
Он вообще не думал никуда уезжать. А я упрямо не отступался от братской версии. Тихой тенью скользил за ними повсюду, собирая по крупинкам подтверждения того, что между ними лишь братско-сестринские отношения. Он всегда приходил на встречу – я не допускал мысли о свидании! – без цветов. Он всегда был ровен в приветствиях, никакого влюбленного пыла не выказывал. Ну да, вот он чуть задержал ее руку в своей, но ведь всего лишь чуть. Вот Елена прижалась к его плечу, но ведь так вполне могла прижаться сестра к плечу брата. Вот она на него посмотрела, и глаза ее осветились такой любовью! Так на братьев не смотрят! Так даже на самых любимых братьев не смотрят! Я понял, понял, но все равно продолжал себя обманывать. И продолжал всюду следовать за ними, следовать и выслеживать.
Конечно, в конце концов выследил. Выследил, застал, застукал – они целовались. Они целовались прямо на улице. Они целовались под кленом. Под моим кленом они целовались. Брат и сестра. Целовались, как самые распоследние влюбленные. Не замечая ничего и никого вокруг. Меня, убитого, не замечая.
Через меня, убитого, они перешагнули и поехали в ресторан. Я, убитый, приподнялся на четвереньки и пополз за ними. Я знал, куда ползти, слышал, как они, целуясь, договаривались.
Ресторан был дорогой и потому полупустой. Мне легко удалось занять столик рядом. Я не хотел прятаться, наоборот, желал, жаждал, чтобы они меня заметили. Заметили и устыдились. Чтобы Елена убрала наконец его наглую руку со своего плеча. Чтобы не смотрела на него таким взглядом. Чтобы… поняла, как я ее люблю, что так любить ее могу только я, потому что для нее только я настоящий. Чтобы…
Тихо играла музыка. Они тихо танцевали. Я тихо сходил с ума. Ничего у меня больше не было и ничего быть не могло. Моя рука судорожно сжимала и разжимала нож. Ручка этого ресторанного, бутафорского, тупого, ни к чему не пригодного ножа нагрелась и словно что-то мне хотела подсказать, натолкнуть на какую-то мысль. Если нельзя так, то, значит, можно этак, если он не брат, то, значит, нужно его просто устранить. Я ей смогу все потом объяснить, и она поймет. Ей будет нелегко, но она сможет с этим справиться. И я смогу – смогу убить, ведь это даже не убийство, а устранение препятствия. Если тогда смог – а в первый раз сделать это было сложнее, в первый раз всегда сложно, и потом, это ведь был мой отец, – то теперь тем более справлюсь. Да я просто обязан устранить этого наглеца, так собственнически обнимающего мою Елену. Ведь если я этого не сделаю, значит, и смерть отца обессмыслится. Он умер затем, чтобы я ее встретил. Но встретил я Елену не для того, чтобы какой-то урод отнял ее у меня. Танцуют… и опять целуются! Твою мать, да если я его не убью, если я его сегодня же не устраню… перестану уважать себя как человека. Прав тогда окажется отец: я не мужчина. Я докажу, докажу, себе и ему докажу…
Я «довел» их до ее дома – взял такси и назвал адрес Елены, мы выехали почти одновременно: они чуть впереди, я – за ними. Расплатился, отпустил машину и стал ждать. По моим расчетам, он должен был выйти скоро: проводить до двери и вернуться. Вот ее окна осветились – вошла в квартиру, сейчас, сейчас он появится. Нож, тупой, никчемный нож, я прихватил в ресторане, но теперь знал, как сделать его вполне кчемным, как превратить в орудие смерти: пуля тоже на вид вполне безобидна, но когда она, вылетев из дула пистолета, пробивает висок, ни о какой безобидности и думать не приходится. Нужно с силой ударить. Напасть внезапно, сбить его с ног – и с размаху в висок. Еще можно в глаз, но в висок, мне видится, надежней.
Я стоял, и ждал, и сжимал в кармане нож – ручка опять нагрелась, как тогда, в ресторане, ручка просто раскалилась. Но он все не выходил. Ну сколько можно прощаться? Может, я его пропустил, он давно вышел? Не может быть! Я все время был тут, из подъезда никто не выходил.
Ее окна погасли. Окна погасли, а он так и не появился. Что это значит? Он там остался, с ней, в темноте? Они вдвоем, они… Но ведь это просто невозможно! Она моя, только моя!
Я опустился на землю – рухнул, – обхватил голову руками и закачался как сумасшедший. Картины, одна невозможней, непристойней другой, замелькали перед глазами. Я ведь про нее все знаю, мы столько ночей провели вместе. Я знаю, как она прикрывает глаза, целуясь, как распрямляются ее плечи в момент желания, как дрожат ресницы, продолжая дрожь ее тела… У них будет утро. Нет, это невозможно! Его разбудят ее вспухшие от моих поцелуев губы. Ему она станет готовить мой завтрак на кухне, забыв надеть халат, пока он моется в душе. Невозможно, невозможно! Он – это я? Прекратите!
Но свет не зажигался в ее окнах. Свет не зажигался! Я сидел на земле. Он не выходил. В эту ночь я его так и не дождался.
Я следил за ним две недели. Теперь о нем мне все известно: где живет, где оставляет машину, как его имя-фамилия. Еще я знаю, что работа у него за городом и преимущественно ночная: почти каждый раз после свидания он уезжает куда-то, а временами – редко – встречается в городе с одним человеком (о чем они говорят, подслушать не удалось, да я и не особо старался – его жизнь вне Елены меня не интересует). Я изучил все его жесты и привычки – он ни разу не подарил ей цветов! Я знаю про него все. Знаю, точно знаю, что он подлежит уничтожению. Когда я буду готов. А еще однажды я понял одну вещь: не только я об этом знаю, но и он знает. Несколько раз я ловил на себе его взгляд: в первый раз – равнодушно-скользящий, во второй раз – недоуменно-вспоминающий, а в третий – все понимающий. Уверен, он тоже обо мне все разузнал: кто я, где живу, кем работаю. И готов вступить со мной в схватку. Или убить потихоньку. Тут как получится, куда обстоятельства выведут. В любом случае он ко мне придет. Я жду его. Но будет лучше, если приду к нему сам.
Я был готов к его приходу и совсем не боялся. Зверь, поселившийся во мне, ждал только команды: убей! – чтобы броситься и уничтожить своего врага. Но когда прозвенел этот звонок, вдруг понял, что совсем не готов, и испугался. Вскочил, попятился от стола, вжался в стену. Может, он уйдет? Я подготовился к его приходу, но оказался совершенно не готов. Лучше я сам к нему приду, лучше я сам! А сейчас не открою. В конце концов, могло же меня не оказаться дома, в воскресенье, в десять утра.
Звонок прозвенел снова. Не знаю зачем, на цыпочках прокрался по коридору (почему не остался на кухне?), осторожно прижался к двери и замер.
Главное сейчас – не выдать себя. Главное сейчас – успокоиться. Закрыть глаза и медленно досчитать до ста. Он уйдет, я спасусь, а потом приду сам.
– Дмитрий Семенович, откройте!
Я так сильно вздрогнул, что ударился головой о дверь и выдал свое присутствие. Я совсем не ожидал услышать голос из-за двери и так испугался, что схватился рукой за замок – и выдал себя окончательно. Я так растерялся, что перестал соображать, утратил волю и открыл дверь.
На пороге стоял не он, на пороге стоял другой человек. Я почувствовал облегчение, а затем еще больший испуг. Он, этот другой человек, пристально посмотрел мне в лицо, спустился взглядом ниже и почему-то усмехнулся. Я, под гипнозом его взгляда, тоже осмотрел себя – ужас! ужас! Я был практически голый, в одних трусах, и не тех, которые купил на случай если… а в ужасных, сатиновых, не очень свежих семейных трусах.
– Ну, здравствуйте, Дмитрий Семенович, – насмешливо проговорил он.
– Здравствуйте, – покорно ответил я, съежившись, ощущая себя до невозможности незащищенным. Мне сразу стало холодно, босым ногам неуютно и колко на голом нечистом линолеуме прихожей.
– Есть разговор. Пройдемте в комнату, – приказал он, откровенно надо мной, голым, издеваясь.
Я сник окончательно и, забыв, что ни в коем случае нельзя поворачиваться спиной к своему врагу, повернулся и поплелся в комнату, пробормотав жалкое:
– Конечно, конечно.
Он уселся на мою кровать, чуть не на подушку, под которой хранился нож, я трусливо пристроился напротив на стуле (жалкий такой деревянный стул с износившейся и почерневшей от долгого употребления обивкой). Он опять усмехнулся – не знаю, из-за голого наряда моего или обшарпанного стула. И тут вдруг я понял, кто он такой и зачем пришел. Записка! У него записка отца, или он знает о ней. Я ждал моего врага и совсем забыл, все эти дни не вспоминал о записке. Я ждал врага, а пришел шантажист. Вот уж к его приходу я точно был не готов!
Или, может, не брат, друг детства. Приехал в наш город по делам, на улице случайно встретил Елену, они разговорились, детство вспоминая. Нет ничего плохого в том, что он решил встретить ее с работы…
Или не друг детства, а просто друг. У него жена, две дочки, больная мать. Вот ради матери он и решил увидеться с Еленой: посоветоваться как с врачом, попросить содействия в устройстве в больницу.
Мысль моя билась, билась, выискивая спасительные лазейки, но об убийстве я, честное слово, не помышлял.
Успокоенный объяснениями, избавленный от кошмара, я наконец уснул. А на следующий день уже стоял на посту под кленом. Я боялся идти, боялся, что объяснения мои разобьются о жестокую реальность. И все же не мог удержаться – пошел. И целый час, нет, больше часа пребывал в настоящем блаженстве: он не явился, она, как раньше, в том, счастливом раньше поехала домой на автобусе. И, как раньше, я проводил ее до самого дома…
Почему я не ушел тогда? Что мне стоило уйти? Зачем я задержался на скамейке во дворе ее дома?
Я пребывал в блаженстве – вот почему не смог так сразу уйти. Сидел и представлял, что скоро – через полгода или того меньше – буду воспринимать этот двор как свой, родной. Мы поженимся и станем жить здесь, у нее, а мою квартиру продадим (чтобы пресечь возможность… ну, ту самую, с присылом Елене анонимного письма) и купим дачу. Я так замечтался, что не сразу понял: счастью моему конец, мечты мои никогда не осуществятся. Подъехала белая «десятка», остановилась возле Елениного подъезда, а я не сразу понял… И только когда он вышел из машины, когда поднялся по ступенькам крыльца…
Но и тут, и тут я не подумал об убийстве. Я снова стал изобретать объяснения. Вернее, вспоминать те, ночные. На плече у него висела большая спортивная сумка – с такими ездят в путешествия и в командировки, значит, обе версии – и о брате и о друге детства – подтверждаются. Он приехал из другого города с этой сумкой, другой у него с собой нет, вот разгрузил и носит. А третья, о друге с больной матерью… Да бог с ней, с третьей, двух вполне достаточно, чтобы успокоиться.
И все же до конца успокоиться мне не удалось, ночь я провел ужасную. А на следующий день, как дурак, как полный болван, вновь потащился на свой пост под клен. Только пост-то мой был уже занят. Он стоял там, мой враг. Приехал на своей проклятой «десятке» раньше меня и занял мой пост. Он меня вытеснил, с моего места согнал! Не могу передать, как я разозлился. Я был готов его убить. Не в прямом еще смысле слова, а как в запале говорят.
Я был вне себя, но даже тут нашел поводы для самоутешения. С затаенной радостью отметил, что цветов в его руке нет, что лицо у него не такое, как должно быть у влюбленного: на нем только выражение ожидания без нетерпения, без предвкушения счастья. А когда Елена подошла, он ее не поцеловал, не обнял. Значит, я прав: он брат, всего лишь брат.
На следующий день у Елены был выходной. Потом две смены подряд она работала в ночь. Я не видел ее три дня, целых три дня. Я очень надеялся, что брат уже уехал, – не бесконечно же будет длиться его отпуск. Но он не уехал.
Он вообще не думал никуда уезжать. А я упрямо не отступался от братской версии. Тихой тенью скользил за ними повсюду, собирая по крупинкам подтверждения того, что между ними лишь братско-сестринские отношения. Он всегда приходил на встречу – я не допускал мысли о свидании! – без цветов. Он всегда был ровен в приветствиях, никакого влюбленного пыла не выказывал. Ну да, вот он чуть задержал ее руку в своей, но ведь всего лишь чуть. Вот Елена прижалась к его плечу, но ведь так вполне могла прижаться сестра к плечу брата. Вот она на него посмотрела, и глаза ее осветились такой любовью! Так на братьев не смотрят! Так даже на самых любимых братьев не смотрят! Я понял, понял, но все равно продолжал себя обманывать. И продолжал всюду следовать за ними, следовать и выслеживать.
Конечно, в конце концов выследил. Выследил, застал, застукал – они целовались. Они целовались прямо на улице. Они целовались под кленом. Под моим кленом они целовались. Брат и сестра. Целовались, как самые распоследние влюбленные. Не замечая ничего и никого вокруг. Меня, убитого, не замечая.
Через меня, убитого, они перешагнули и поехали в ресторан. Я, убитый, приподнялся на четвереньки и пополз за ними. Я знал, куда ползти, слышал, как они, целуясь, договаривались.
Ресторан был дорогой и потому полупустой. Мне легко удалось занять столик рядом. Я не хотел прятаться, наоборот, желал, жаждал, чтобы они меня заметили. Заметили и устыдились. Чтобы Елена убрала наконец его наглую руку со своего плеча. Чтобы не смотрела на него таким взглядом. Чтобы… поняла, как я ее люблю, что так любить ее могу только я, потому что для нее только я настоящий. Чтобы…
Тихо играла музыка. Они тихо танцевали. Я тихо сходил с ума. Ничего у меня больше не было и ничего быть не могло. Моя рука судорожно сжимала и разжимала нож. Ручка этого ресторанного, бутафорского, тупого, ни к чему не пригодного ножа нагрелась и словно что-то мне хотела подсказать, натолкнуть на какую-то мысль. Если нельзя так, то, значит, можно этак, если он не брат, то, значит, нужно его просто устранить. Я ей смогу все потом объяснить, и она поймет. Ей будет нелегко, но она сможет с этим справиться. И я смогу – смогу убить, ведь это даже не убийство, а устранение препятствия. Если тогда смог – а в первый раз сделать это было сложнее, в первый раз всегда сложно, и потом, это ведь был мой отец, – то теперь тем более справлюсь. Да я просто обязан устранить этого наглеца, так собственнически обнимающего мою Елену. Ведь если я этого не сделаю, значит, и смерть отца обессмыслится. Он умер затем, чтобы я ее встретил. Но встретил я Елену не для того, чтобы какой-то урод отнял ее у меня. Танцуют… и опять целуются! Твою мать, да если я его не убью, если я его сегодня же не устраню… перестану уважать себя как человека. Прав тогда окажется отец: я не мужчина. Я докажу, докажу, себе и ему докажу…
Я «довел» их до ее дома – взял такси и назвал адрес Елены, мы выехали почти одновременно: они чуть впереди, я – за ними. Расплатился, отпустил машину и стал ждать. По моим расчетам, он должен был выйти скоро: проводить до двери и вернуться. Вот ее окна осветились – вошла в квартиру, сейчас, сейчас он появится. Нож, тупой, никчемный нож, я прихватил в ресторане, но теперь знал, как сделать его вполне кчемным, как превратить в орудие смерти: пуля тоже на вид вполне безобидна, но когда она, вылетев из дула пистолета, пробивает висок, ни о какой безобидности и думать не приходится. Нужно с силой ударить. Напасть внезапно, сбить его с ног – и с размаху в висок. Еще можно в глаз, но в висок, мне видится, надежней.
Я стоял, и ждал, и сжимал в кармане нож – ручка опять нагрелась, как тогда, в ресторане, ручка просто раскалилась. Но он все не выходил. Ну сколько можно прощаться? Может, я его пропустил, он давно вышел? Не может быть! Я все время был тут, из подъезда никто не выходил.
Ее окна погасли. Окна погасли, а он так и не появился. Что это значит? Он там остался, с ней, в темноте? Они вдвоем, они… Но ведь это просто невозможно! Она моя, только моя!
Я опустился на землю – рухнул, – обхватил голову руками и закачался как сумасшедший. Картины, одна невозможней, непристойней другой, замелькали перед глазами. Я ведь про нее все знаю, мы столько ночей провели вместе. Я знаю, как она прикрывает глаза, целуясь, как распрямляются ее плечи в момент желания, как дрожат ресницы, продолжая дрожь ее тела… У них будет утро. Нет, это невозможно! Его разбудят ее вспухшие от моих поцелуев губы. Ему она станет готовить мой завтрак на кухне, забыв надеть халат, пока он моется в душе. Невозможно, невозможно! Он – это я? Прекратите!
Но свет не зажигался в ее окнах. Свет не зажигался! Я сидел на земле. Он не выходил. В эту ночь я его так и не дождался.
* * *
Потом, позже, я понял свою ошибку: к убийству нужно хорошо подготовиться, нельзя убивать сгоряча. Если бы тогда, в ту ночь, он не остался с Еленой и я попытался бы его устранить, ничего бы все равно не вышло. Я весь горел, плохо соображал, а у него гораздо лучше моей физическая подготовка. В моем деле требуются выдержка и холодная ненависть. И еще верный расчет.Я следил за ним две недели. Теперь о нем мне все известно: где живет, где оставляет машину, как его имя-фамилия. Еще я знаю, что работа у него за городом и преимущественно ночная: почти каждый раз после свидания он уезжает куда-то, а временами – редко – встречается в городе с одним человеком (о чем они говорят, подслушать не удалось, да я и не особо старался – его жизнь вне Елены меня не интересует). Я изучил все его жесты и привычки – он ни разу не подарил ей цветов! Я знаю про него все. Знаю, точно знаю, что он подлежит уничтожению. Когда я буду готов. А еще однажды я понял одну вещь: не только я об этом знаю, но и он знает. Несколько раз я ловил на себе его взгляд: в первый раз – равнодушно-скользящий, во второй раз – недоуменно-вспоминающий, а в третий – все понимающий. Уверен, он тоже обо мне все разузнал: кто я, где живу, кем работаю. И готов вступить со мной в схватку. Или убить потихоньку. Тут как получится, куда обстоятельства выведут. В любом случае он ко мне придет. Я жду его. Но будет лучше, если приду к нему сам.
* * *
Было воскресенье, десять утра, я завтракал, когда прозвенел этот звонок, уверенный, самодовольный. Я сразу понял: это он – на меня словно потолок обрушился. Вот оно, наступило! Я долго и тщательно готовился к встрече с ним, прокручивал в голове различные варианты: истерический крик, срывающийся на слезы: оставь ее; рассудительно-спокойное: давай поговорим как два мужика; молчаливо-грозное нападение; убийство исподтишка, когда повернусь к нему спиной. Я продумал ответный ход на каждый из этих вариантов. И даже представил, какое при этом у меня будет лицо: плотно сжатые губы, презрительный взгляд, чуть нахмуренные брови. Я держал нож под подушкой (настоящий, а не ту ресторанную игрушку), потому что был уверен, что придет он ночью.Я был готов к его приходу и совсем не боялся. Зверь, поселившийся во мне, ждал только команды: убей! – чтобы броситься и уничтожить своего врага. Но когда прозвенел этот звонок, вдруг понял, что совсем не готов, и испугался. Вскочил, попятился от стола, вжался в стену. Может, он уйдет? Я подготовился к его приходу, но оказался совершенно не готов. Лучше я сам к нему приду, лучше я сам! А сейчас не открою. В конце концов, могло же меня не оказаться дома, в воскресенье, в десять утра.
Звонок прозвенел снова. Не знаю зачем, на цыпочках прокрался по коридору (почему не остался на кухне?), осторожно прижался к двери и замер.
Главное сейчас – не выдать себя. Главное сейчас – успокоиться. Закрыть глаза и медленно досчитать до ста. Он уйдет, я спасусь, а потом приду сам.
– Дмитрий Семенович, откройте!
Я так сильно вздрогнул, что ударился головой о дверь и выдал свое присутствие. Я совсем не ожидал услышать голос из-за двери и так испугался, что схватился рукой за замок – и выдал себя окончательно. Я так растерялся, что перестал соображать, утратил волю и открыл дверь.
На пороге стоял не он, на пороге стоял другой человек. Я почувствовал облегчение, а затем еще больший испуг. Он, этот другой человек, пристально посмотрел мне в лицо, спустился взглядом ниже и почему-то усмехнулся. Я, под гипнозом его взгляда, тоже осмотрел себя – ужас! ужас! Я был практически голый, в одних трусах, и не тех, которые купил на случай если… а в ужасных, сатиновых, не очень свежих семейных трусах.
– Ну, здравствуйте, Дмитрий Семенович, – насмешливо проговорил он.
– Здравствуйте, – покорно ответил я, съежившись, ощущая себя до невозможности незащищенным. Мне сразу стало холодно, босым ногам неуютно и колко на голом нечистом линолеуме прихожей.
– Есть разговор. Пройдемте в комнату, – приказал он, откровенно надо мной, голым, издеваясь.
Я сник окончательно и, забыв, что ни в коем случае нельзя поворачиваться спиной к своему врагу, повернулся и поплелся в комнату, пробормотав жалкое:
– Конечно, конечно.
Он уселся на мою кровать, чуть не на подушку, под которой хранился нож, я трусливо пристроился напротив на стуле (жалкий такой деревянный стул с износившейся и почерневшей от долгого употребления обивкой). Он опять усмехнулся – не знаю, из-за голого наряда моего или обшарпанного стула. И тут вдруг я понял, кто он такой и зачем пришел. Записка! У него записка отца, или он знает о ней. Я ждал моего врага и совсем забыл, все эти дни не вспоминал о записке. Я ждал врага, а пришел шантажист. Вот уж к его приходу я точно был не готов!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента