А что, если тут совсем другое - найти и уничтожить. Он не хочет, чтобы какие-то обстоятельства их жизни вышли наружу, стали известны даже близким людям. Мать была из пишущих ученых. Она владела словом и охотно писала для газет, журналов, занималась популяризацией. Вполне вероятно, что она вела дневник, ну, хотя бы просто записи, и они куда-то подевались. Очевидно, отец знал, что такие записи существуют. Уничтожить их мать не могла, она же не знала, что путешествие на Богояр окажется в один конец. Вот он и ищет.
   А коли так, то почему бы не начать свои поиски, ведь ей тоже хочется знать, кем было самое близкое на земле и, такое далекое существо - ее мать. Отец неправильно ищет. Он исходит из того, что матери было что скрывать, что она ждала обыска и нашла какой-то необыкновенный тайник. Сыщицкая психология. Но у матери не могло быть никаких стыдных тайн, ей в голову не приходило, что кто-то будет рыться в ее вещах, поэтому она ничего не прятала, а просто убрала. То, что не предназначено чужому взгляду, нехорошо оставлять на виду, испытывая чужое любопытство и чужую деликатность, этого требует элементарная вежливость. Не надо бросать где попало ни личных писем, ни лифчиков.
   Таню не переставало удивлять, с какой сомнамбулической уверенностью она прошла в комнату матери и вынула из шкафа круглую кожаную коробку с шитьем. Для настоящего шитья мать не располагала временем, хотя любила и умела шить. Для нее было удовольствием пришить пуговицу, заштуковать дырку, укоротить рукава или брюки. Она говорила, что с детства обожает шершавую шапочку наперстка и вкус перекусываемой нитки. Таня разгребла все шелковинки, шерстинки и обнаружила плоский сверток в истончившейся хрусткой газетной бумаге. Он не был даже перевязан.
   Таня убрала коробку в шкаф, а сверток взяла к себе. Осторожно развернув его - бумага от времени стала хрупкой, крошилась,- она обнаружила несколько любительских фотографий, коротенькое, в несколько строк, письмецо, розовато-дымчатый, прозрачный на просвет камешек - сердолик, засохшую веточку тамариска и два официальных бланка. Как истинное дитя своего времени, Таня прежде всего обратилась к бланкам. Содержание их было идентично - разница только в датах: отказ сообщить что-либо о судьбе Канищева Павла Алексеевича, поскольку запросы о пропавших без вести принимают лишь от близких родственников. Ну вот, сказала себе Таня, теперь я знаю имя человека, которого уже вычислила в жизни матери.
   Она стала разглядывать фотографии двух незнакомых людей: юноши лет двадцати, которого звали Павел, и девушки его лет, которую звали Анна и которая для нее была почему-то "мама".
   Она с жадностью вглядывалась в молодые черты матери, ища сходства с собой. Они, конечно, похожи, хотя мать была выше, худее, легче. Некоторая отяжеленность пришла к ней лишь в последние годы, она очень долго сохраняла молодую стать. Но и та стройная, гибкая Анна, которой она восхищалась и завидовала, сильно отличалась от девушки на фотографиях. У матери было строгое, невеселое лицо, а эта, еще не ставшая ее матерью, светилась радостью, бесилась от радости. Улыбка прямо-таки раздирала ее большой красивый рот. "Боже мой, что же надо чувствовать, чтобы так скалить зубы? " - думала Таня с завистью на грани злости. Если, б она не знала органической естественности матери, полного отсутствия в ней показного, наигранного, она бы заподозрила ее в ломанье. До чего же здорово было ей с этим Павлом Канищевым! И до чего же не здорово, когда она пыталась разыскать его, пропавшего без вести!
   Таня прочла записку: "Зашел к тебе и не застал. Мы возились с Кузькой и смертельно устали друг от друга. К тому же он разорвал мне штанину. В наказание я укусил его за ухо. Он был так потрясен, что написал на ковер. Это тебе в наказание - не шляйся. Иду домой. Позвони. Будь проклята. П."
   Не много же осталось у матери на память о любимом: записка, камушек-сердолик, засохшая веточка тамариска и четыре фотографии. На трех они сняты вместе, на одной он плывет саженками, на голове облегающая резиновая шапочка. Так лицо его кажется
   круглее, а без шапочки оно удлиненное, чуть суженное в висках. Глаза очень светлые, наверно, по контрасту с загорелой кожей. Потрясающий парень: высоченного роста, мать ему по плечо, с телосложением культуриста, только без вульгарности мышечного переизбытка. Да, тут будешь смеяться взахлеб, когда у тебя такой парень. И будешь его искать и через три, и через десять лет после войны, зная, что его нет на свете.
   Теперь Таня не сомневалась, что ее давняя догадка о сбитой, исковерканной судьбе матери справедлива. Мать потеряла своего длинноногого бога и стала жить чужой жизнью. Да, все окружающее было ей чужим: чужая семья, чужой дом, чужая работа, чужое солнце. Это казалось неправдоподобным. Таня не понимала такого чувства и не верила в него. А эти ошалелые от счастья лица? Ты веришь им? Верь не верь, они смотрят на тебя из дали лет, столь же несомненные, как прозрачный камешек, лежавший когда-то на их ладонях, как сорванная ими веточка тамариска. Они были, они есть, потому что стали горестной частицей тебя самой. Я не видела и никогда не увижу такой любви. И тут же она вспомнила гримасу горечи, искажавшую порой серьезное, суховатое лицо отца. Это был другой образ того же чувства. Отец был влюблен в мать, влюблен безответно и не обманывал себя на этот счет. Он не искал никаких секретов, никаких тайн, ему все было слишком хорошо известно, он хотел уничтожить последнюю память об убитом, вымарать его из судьбы матери. Зачем? Кого он пытался этим обмануть?..
   Таня вдруг заметила, что плачет. Чего я плачу? Мне жалко, что у таких дивных, сказочных людей ничего не вышло. Им бы жить, как у Грина, долго и умереть в один день. Но они умерли поврозь, и ушедшему раньше было легче. Она поцеловала карточку матери. Сладковатый запах долго пролежавшего в коробке картона показался ей запахом загорелой кожи. Ей хотелось поцеловать Павла, но было стыдно перед матерью.
   Это было началом долгой игры. По странному совпадению отец прекратил свои поиски. Теперь он часто вечерами уходил из дома, оставляя Таню одну. У нее создалось впечатление, что отец загулял в партнерстве с собственным сыном. Надо полагать, Пашка являлся не только партнером, но и наставником, поскольку в некоторых отношениях был куда взрослее, искушеннее своего старомодного отца. Что ж, каждый
   спасается, как может. Наверное, отцу в самом деле невыносимо сидеть в пустой, немой квартире, пропитанной больной памятью. С некоторых пор Тане стало казаться, что ее усиливающееся сходство с матерью - она стала носить материнские кофточки и юбки, причесываться, как мать, пользоваться ее косметикой и духами, завела туфли на высоком каблуке, чтобы подравняться ростом,- тревожно и неприятно отцу. Но его душевный комфорт мало ее заботил.
   Она пребывала в замечательном совместном приключении с Анной и Павлом. Было мало рассматривать фотографии, нюхать засохшую веточку тамариска, перекатывать во рту гладкий теплый камешек-сердолик, она стала придумывать общую жизнь с опасными похождениями, охотой на львов, ночными кострами, нападениями дикарей, смертельными подвигами ради спасения друг друга. У неразлучной троицы появился спутник - огромная собака, похожая на сенбернара, только черная, по кличке Кузя. Самозабвенно предаваясь этим фантазиям, Таня ловила себя на том, что порой как бы подменяет мать в перипетиях захватывающей жизни, может, не подменяет, а сливается с ней, теряя ощущение раздельности своего и материнского "я". При всей своей юной просвещенности она не догадывалась, что разыгрывает старую-старую пьесу под названием "любовь втроем".
   Как распалась строгая, налаженная жизнь профессорской семьи! Отец с сыном кутили, а дочь погрузилась в фантастический мир, сотворенный из нескольких фотографий, записки, розового камешка и засохшей веточки.
   В какой-то момент здоровые силы Таниной натуры восстали против этой возни с призраками и противоестественного затворничества.
   Ее давно уже домогалась антикварная компания, и Таня откликнулась на призыв. Она была удивлена и польщена тем сильным впечатлением, какое произвела на этих бывалых людей. "Тебя нельзя оставлять одну",- сказал Оскар Уайльд, весь лучась грешным доброхотством. "Она нашла свой стиль",- заметил Роберт Кеннеди. "Если и дальше так пойдет, что с нами будет?" - растерянно спрашивал Парижский художник. "Не знаю, что будет с вами,- мрачно изрек Русский барин,- но моя семейная жизнь разлетится
   вдребезги". Улыбаясь, Таня думала: "Просто я стала похожа на мою маму".
   И полетели дни, кружась проклятым роем, но вино и страсть не терзали Танину жизнь. Ей как-то не пилось и не игралось. Она сама знала, что изменилась, причем не только внешне, а вот окружающие не изменились ни на волос. Они были слишком взрослыми людьми, чтобы меняться, но могла бы за истекшее время возникнуть хоть какая-то новая интонация, новая тема в разговоре, какой-то сдвиг настроения, они словно окаменели в своем образе. Как же она раньше не замечала, до чего однообразно их времяпрепровождение не только по общему сценарию, но даже в подробностях. Одними и теми же присказками сопровождался заказ официанту (и брали всегда одно и то же), первый тост был "со свиданьицем", и все смеялись, "пьем рывчуном",предупреждал Художник, и опять смеялись; Русский барин рассказывал новый анекдот, больше не полагалось - дурной тон; затем Ковбой оговаривался противным выражением "всю дорогу", и его дружно корили за дурной американизм, после - короткая хроника светской жизни, зарубежные новости, между горячим и кофе - "междусобойчик": быстрая деловая пшебуршня, в то время как ее кто-то кадрит на вечер, и уже официант приносит счет, и Роберт Кеннеди цедит: "Прокофьич, вы хотите нас разорить?" "Вас разоришь!" отзывается ко всеобщему удовольствию Прокофьич, и кончен бал. Им это однообразие не приедалось, они были очень занятые люди, заинтересованные в своем азартном деле, требовавшем немалых усилий, и необременительная привычность разрядки награждала их помимо сытости и легкого опьянения верой в незыблемость миропорядка.
   Перекатывать во рту сердолик и охотиться на львов было увлекательней. Все с меньшим желанием откликалась она на зовы "Астории" и "Европейской", лучше валяться на тахте и мечтать - не о будущем, о прошлом.
   Но от будущего не отмахнуться. Что ждет ее впереди? Выбор невелик. Технический переводчик звучит солиднее, чем экскурсовод, но при одной мысли о табеле ее прошибал холодный пот. Что угодно, только не учреждение с его распорядком, тягомотным бездельем и профсоюзными собраниями. Экскурсовод это все-таки посвободнее, больше воздуха и движения. Всю жизнь мечтала водить группы пусто любопытных и каменно равнодушных туристов, молодящихся накрашенных старух с лошадиными челюстями и веселых старичков в панамах с цветными ленточками. Запихивать их в автобус, то и дело пересчитывать и умирать со страха, не досчитавшись одного, застрявшего в сортире. Делать любезное лицо, ускользать от прямого ответа, еще чаще - грубо врать во славу Родины и все равно нарваться на донос. А высшую награду за терпение, изнурительную возню и унижение - дрянной сувенир - передаривать этажной горничной. Вершина удачи: повезти группу отечественных путешественников за "бугор". Пересчитывать их еще чаще и нервнее, мешать им делать, что они хотят, а потом строчить "телегу" на жалких запуганных бедолаг, глотнувших дивный "воздух свободы". И так всю жизнь? Бог мой, лучше повеситься.
   А чего она хочет? Да ничего, вот чего! Художественный перевод - это для родителей, их гостей, чтоб отвязались, отчасти для самой себя, чтоб не думать о выборе профессии. Ей это скучно. Она не любит читать. Надо жить собственной жизнью, а не читать про каких-то придуманных людей. Какое ей до них дело? Ну, так чего тебе надо? Смеяться во все горло на морском заплеске, глядеть ошалело на своего смуглого бога. Собирать разноцветные камешки, обрывать ветки тамариска, играть с Кузей, кусать его за ухо и все время видеть удлиненное, суженное в висках лицо и светлые, как вода, глаза. Все остальное не стоит ломаного гроша. Но этого не будет...
   Однажды в воскресный день Пашка зашел за отцом, чтобы ехать в Сестрорецк ловить корюшку. Был он приметно навеселе.
   - Допрыгаешься,- сказала Таня.- Отберут права.
   - Так я для запаха,- засмеялся Пашка.- А права у меня давно отобраны.
   - Как же ты ездишь?
   - Без них. Так спокойнее. Если что - сую десятку, и никаких проблем.
   Беспечная его самоуверенность разозлила Таню. Она вспомнила, что все Пашкины спортивные мероприятия: охота, рыбалка, гонки на скутерах, теннис неизменно кончаются пьянкой.
   - Зачем ты разлагаешь отца?
   - Что, мне за его нравственностью следить? Он совершеннолетний.
   Таня заметила на руке брата новые часы "роллекс" - мечта всех пижонов. Пашка вообще очень преуспел за последние месяцы: новая дубленка, кожаная куртка, поляроид, ослепительные галстуки. Видимо, скрашивая отцовское одиночество, он добрался до его кассы. Тане это было безразлично, но маленькая обида за отца все-таки шевельнулась.
   - Ты бы его здоровье пожалел. Отец не мальчик.
   - Он нас с тобой переживет! Железный старик.
   - Как-то непочтенно все это,- покачала головой Таня.
   - А в нашей семье все непочтенно! - озлился вдруг Пашка и весь как-то выострился.- Но рекорд поставила мамахен. Встретила на Богояре свою первую любовь, безногого калеку, и выдала ему с ходу чуть не на пристани.
   Она ударила Пашку кистью руки по глазу с такой силой, что он упал спиной на диван. Заорав не столько от боли, сколько от неожиданности, он вскочил и хотел кинуться на нее и тут увидел в руке сестры нож для разрезания книг с длинным, узким лезвием. Но страшнее ножа было ее остервенелое лицо.
   Боль показалась нестерпимой лишь в первое мгновение и сразу отпустила. Глаз не пострадал, хотя синяк останется.
   - Ты мне за это заплатишь, дура психованная! - но в голосе не было особого ожесточения.
   - Поговори еще!
   - Думаешь, хозяйкой тут стала? Отец скоро новую мамочку приведет.
   И, пустив эту парфянскую стрелу, Паша отбыл.
   Она пропустила последнюю фразу мимо ушей. Это ее не интересовало. Надо было разобраться с главным. Пашка был врун, но тут он не мог соврать. Его истерическое хамство было правдой. Что ж, тогдa все сходится. Речной моряк сказал: она плыла к берегу. И еще он сказал загадочно: ей был голос. Конечно, никто ее не звал с берега - на таком расстоянии, за шумом парохода она бы и не услышала, но голос прозвучал в ней самой и бросил ее в реку.
   Конечно, Анна плыла к Павлу. Она прекрасно плавала. Но вода была слишком холодной, а сердце слишком усталым. Почему она не осталась с ним? А как она могла остаться? Где? В убежище для калек? Обратно - это порыв, тут нет ни расчета, ни житейских соображений, остаться - быт. Наш страшный, вязкий, опутанный множеством условностей и правил быт. Чтобы соединиться с ним, надо было уехать. Уйти, чтобы остаться... "Зачем я играю словами? подумала она удивленно.- Я что, с ума съехала..."
   Но мать - вот человек! Ни о чем не думая, ни с чем не считаясь, ничего не стыдясь, никого не щадя, кинулась в объятия любимого. Да, так было, только так и могло быть у этих смуглых богов. У богов... Но это пожилые люди, почти старики, не видевшиеся чуть ли не сорок лет. И ко всему он калека, обрубок. Что же такое было в Анне, если она не колеблясь швырнула на ветер всю свою жизнь? И что же такое было в нем, в половинке человека?.. Неужто так сильна и ослепляюща память о прежнем облике? Какая чепуха! Это, скорее, должно было отторгнуть Анну от него, сегодняшнего. Конечно, и мать сильно отличалась от белозубой девчонки на морском берегу, но она сохранила красоту и стать, какую-то благостность облика. А что сохранил этот несчастный? Небось его убежище не краше лагеря, а обитатели - те же зэки, только искалеченные. Какая там грязь, вонь от немытых тел, дезинфекции и крыс - тошный дух советского общежития. Кровяной толчок из сердца в мозг может на миг погасить сознание, но так забыться - невероятно. А еще невероятней, по миновании умопомрачения, уже владея собой, кинуться в ледяную воду, чтобы вернуться к кому?., к призраку. Значит, он снова стал ей прекрасен и важнее всего на свете: дома, семьи, мужа, репутации, снова захлебно, ошалело любим в нынешнем убогом облике... Боже мой, неужели так бывает в жизни?.. Господи, неужели жизнь все-таки есть?..
   ...В это майское утро земля наконец-то проснулась, как после долгого и тяжелого сна. Зима началась рано - в ноябре - и не сдавала позиций до конца апреля. В середине месяца выпало несколько сухих, хотя и угрюмых дней, когда показалось, что весна будет, но опять повалил снег - густой и липкий, накрыл землю плотной с виду, влажной белизной, глубоко проминающейся под лапами зверей и птиц. К праздникам снег внезапно стаял, как-то робко, на солнечной стороне зазеленела травка и проклюнулся первоцвет. Веточки деревьев, кустов у одних позеленели, у других покраснели, но даже торопыги-ветлы не опушились. Земля оставалась нищенски голой, и ничем не пахло. А вот сегодня очнулись запахи; пахло все вместе - пробуждением, и пахло раздельно: трава, кора, почки, мох, корни, купающиеся в талых водах,- каждый аромат легко вынюхивался в общем потоке.
   Но калеку, пеньком торчащего на пароходной пристани, близ сходней, игры природы мало трогали, как и все творящееся вокруг. Он лишился надежды, и жизнь стала машинальной, он только присутствовал в ней, не деля ее волнений, ее великолепия и страданий. Когда он впервые притащился сюда на майские праздники, уже зная, что ждать ему некого, что правдой оказалась беспощадная сплетня,- он правил тризну, и душа его была полной и сосредоточенной. Он вглядывался в лица сходивших на пристань людей, словно призывал их к соучастию в своем молчаливом обряде, и не обижался на то, что они этого не понимают. Его замечали, многие знали о зловещем богоярском убежище, иные слышали о бурном выселении калек, хотя едва ли кто знал всю правду, а главное, уроды притягательны, за ними ощущается нечто большее, чем просто несчастье,- перст судьбы, Божья кара, знак каких-то тайных, зловещих, предостерегающих сил. Это давно перестало раздражать, сам он чувствовал себя в одном потоке жизни с двуногими. Он провел значительный день на берегу, не вступив ни с кем в общение, хотя, по обыкновению, нашлись добрые и беспокойные люди, которым хотелось деликатным приставанием выразить сочувствие несчастному.
   Он думал, что больше не пойдет на пристань, но миновала неделя, и он опять притащился сюда. И оказался пуст, как грецкий орех. Воздержаться от похода-прополза было куда труднее, чем исполнить то, что стало для него непреложным, как нервный тик. Попробуй воспрепятствовать сокращению лицевого мускула -. с ума сойдешь, нет, пусть лучше дергается.
   Он стоял и смотрел на выматывающуюся из нутра парохода пеструю ленту пассажиров, не вглядываясь в лица, не испытывая к ним ни малейшего интереса. Потом машинально, как он и все делал сейчас, стал подсчитывать, сколько раз мотался он на пристань. Прежде он очень любил всякие игры, связанные с цифрами, в студенческие годы ходил в гениальных математиках за способность производить в уме сложные вычисления. Потом эта способность пропала, возможно, в связи с общим ослаблением памяти. И хотя подсчет был не особенно сложен, он сбился, забыв, сколько дней пропустил из-за бунташных дел. Наплевать и забыть. Как смазались все дни в его памяти, за исключением одного-единственного, когда он увидел Анну! И вот что странно: узнавание было мгновенным, а кажется, что оно обладало длительностью. Анна "проявлялась" в воздухе, как детская переводная картинка, становясь все отчетливей, ярче, жизненней. И в какой-то миг он поверил, что она действительно есть, и умер, и очнулся, когда она тоже узнала его. Потом оказалось, что она увидела и узнала его первая, но не поверила себе. А поверила его глазам, вдруг просиневшим из темной глуби. А Павел забыл, что в молодости взгляд его синел и голубел, он привык видеть в уломке бритвенного зеркальца свинцовую серость глаз.
   Его воображение стало таким сильным, что проецировало рождающиеся в нем видения на окружающий мир. Анна шла по сходням с рюкзаком в напрягшейся руке. Сойдя, она опустила рюкзак на землю и медленно, как при замедленной съемке (на самом деле убыстренной, ибо это и дает медленность в проекции), двинулась к нему. Он вздрогнул, стряхнул дурман и понял, что Анна идет по земле. Значит, она не умерла? Значит, право было его вещее сердце?.. Боже мой, как она молода, такой она была в их последнюю встречу, когда он уходил на фронт. Нет, не она ожила, а он умер. Прекрасная смерть - без боли, без муки, без малейшего затруднения в переходе рубежа. Знать бы заранее, что смерть - это возвращение утраченного, стоило ли тянуть эту лямку? Но в чем-то должен быть подвох, у него никогда не бывало иначе. Или сама смерть окажется подвохом, или его посмертная судьба будет под стать земной: Анна растает, исчезнет, не достигнув его рук и наделив новым томлением, или ее отнимут. Или они окажутся немы, лишены дара прикосновения, ну же, работай, моя неудача!..
   Молодая Анна приближалась.
   Чем дольше смотрела она на калеку, тем отчетливей становилось его сходство с Павлом на фотографии. Конечно, они были разные: юноша и почти старик. Нет, стариком его не назовешь, не шло это слово к его литому, смуглому, гладкому, жестко-красивому лицу, к стальным, неморгающим глазам. Ему не дашь и пятидесяти. Но в морщинах возле глаз и на шее, куда не проникло весеннее солнце, кожа уже не кажется молодой, ему под шестьдесят. И вдруг его сходство с тем Павлом, которого она несла в себе, исчезло. Если бы Павел остался в живых, он старел бы иначе, ведь по-настоящему добрые люди с возрастом становятся все добрее, их юная неосознанная снисходительность к окружающим превращается в сознательное всеохватное приятие жизни. И никакое несчастье, даже злейшая беда, постигшая этого солдата, не могли бы так ожесточить светлую душу Павла и омертвить его взгляд. Это другой несчастный, отдавший войне больше, чем жизнь. И тут калека медленно повернул голову, солнечный свет ударил ему в глаза и вынес со дна свинцовых колодцев яркую, пронзительную синь.
   - Паша! - закричала она, кинулась к нему и рухнула на землю.- Паша!.. Паша!.. Паша!..
   Калека не шелохнулся, он глядел холодно и спокойно, словно это его ничуть не касалось.
   - Ты опять ждал меня!.. Ты не знал, что меня нет? Или не верил?..допытывалась Анна.
   Таких слов тогда не было, да и быть не могло. Это не повторение. Тогда у нее была вспышка гнева, и Корсар кинулся на защиту. Но не было в ней гнева и не было Корсара, уничтоженного охранниками в первые дни бунта. Да Корсара и не может быть тут, у собак другой рай. Но тут настоящее опять совместилось с прошлым, незабвенный голос Анны сказал:
   - Идем... Идем вон туда.
   Они не ушли далеко, но пристань со всем населением скрылась за пологим, неприметным взгорком, а им достался уединенный мир, вмещавший лишь природу и две их жизни.
   После, когда он отпустил ее, она спросила:
   - Так все было, Паша?
   Ему странно было слышать свое уменьшительное имя из уст этой девочки, странно и нежно.
   - Я знаю, кто ты,- сказал Павел.
   - Да, я дочь Анны. Таня. Ты не ответил.
   - А можно об этом спрашивать?
   - Я думала, ты храбрее.
   - Любой человек не храбрее самого себя. Она утонула?
   - Ты не знал?.. Она не смогла уехать. Нет, это не было самоубийством. Она хотела вернуться к тебе. Ты убил ее.
   - О чем ты?
   - Ты прогнал ее.
   - Нет, я сам ушел... Уковылял, уволокся, уполз, называй, как хочешь!.. Ладно,- сказал он вдруг, клацнув челюстями.- Я убил ее. Зачем ты приехала к убийце?
   - Не знаю. Наверное, мне хотелось, чтобы Анна доплыла.
   Он пристально посмотрел на нее, и глаза у него опять были свинцовые, тяжелые.
   - Мудрено. Темно. И пусто... Это ваше проклятое очарование!.. Я урод, калека, поползень, старик, что вы хотите от меня?
   - А-а, теперь я понимаю, как у вас все было!.. Нет, Паша, ты в порядке. Это я была калекой, а ты меня вылечил.
   Он оторопело посмотрел на нее. Что-то начало проступать из тумана.
   Она порылась в своих вещах и достала розовый камешек.
   - Узнаешь?
   - Боже мой!.. Я помню, как нашел его. После шторма, в Сердоликовой бухте... Значит, прошлое не выдумка. Была молодая Аня, был я на длинных ногах. Бегал, прыгал, собирал разноцветные камешки. И казалось, будет тысяча лет с нею... А была тысяча лет без нее.- Он оборвал и вдруг резко, почти грубо спросил: - Что ты от меня хочешь?
   - Только то, что ты мне можешь дать.- Она улыбнулась и обняла его.- От тебя пахнет смолой, сосновой корой, теплой, влажной землей...