Страница:
Выглядит точно мумия, сидит в середке маленького ада и в жмурки играет. Как маленький.
Ад.
Я набрал воздуха, чтобы сказать что-нибудь конструктивное или просто заорать. Дилька успела раньше. Она опять протиснулась мимо меня со словами «Папочка, папа, хорошо…».
Папа резко, как плетки, выбросил обе руки в ее сторону и завыл.
Я дернулся. И через секунду мы были уже в прихожей – я стискивал Дилькины плечи, пытаясь как-то прикрыть собой, а Дилька молча отбивалась. Кот стоял на пороге – черная радуга с ручкой, зубами в комнату. Нас защищал, видимо.
А папа, весь натянувшись, как в припадке, отгораживался от него, вернее, от нас ладошками и мычал в стенку. В стенку – потому что от нас отвернулся, дико, так, что тощая шея перекрутилась канатиком.
Дилька вырвалась и отскочила к двери, недовольно потирая плечи, но опомнилась и с ужасом посмотрела на отца и на меня.
– Наиль, а что… – начала она, и папу словно подбросило током. Он гулко стукнул головой в стенку и завыл громче, суча выброшенными в нашу сторону руками и отпихивая что-то жуткое.
Дилькин голос отпихивая, вот что.
Дилька тоже отшатнулась, сделала робкий шаг вперед и приоткрыла рот – хотела еще что-то сказать и, может, обнять несчастного папку, чтобы успокоился. Чтобы голову о стенку не разбил и шею не сломал, прячась от дочери.
Объяснять было некогда, да и вряд ли я смог бы что-нибудь объяснить. Мог зажать Дильке рот или тряхануть ее как следует, чтобы умолкла и не мучила человека. Ну человека ведь. И резко, жарким тычком понял, что не заслужила она такого. Даже если не понимает ничего – нельзя ее хватать и рот зажимать. Ни с кем, в принципе, так нельзя. Но с сестренкой особенно.
Я прижал палец к своим губам, коротко. Дилька моргнула и застыла, переводя огромные глаза с меня на папу. Вот и всё. А я чуть гестапо не устроил.
Я показал Дильке, чтобы не двигалась с места, и осторожно наклонился к папе. Папа упирался скулой в стену так, что кожа растянулась по ней бежевой тряпочкой, и уводил глаза в толстых красных нитках куда-то в узор на обоях. Я осторожно подвигал рукой перед папиным носом. Без толку. Тогда я тоже уперся в стену скулой – очень неприятно, оказывается, – так, чтобы мое лицо оказалось перед его лицом. Дыхание у папы было горячим и пахло золой.
– Пап, – позвал я. Папа часто дышал, глядя в стенку.
– Äti, – повторил я по-татарски.
Папа вздрогнул. Зрачки у него задрожали и повернулись ко мне. Он два раза с трудом сморгнул – между ресницами блеснула темная пленка – и растянул рот в улыбке. Улыбка была некрасивой, все лицо перекосилось, к тому же на губах лопнула корка, и сквозь неровную щетину юркнули две черные струйки. Папа собрал губы, как для поцелуя, и тут же шевельнул ими. Я понял, что он пытается сказать «ulım»[5], и потянулся, чтобы стереть кровь с его подбородка, – но тут папина голова ширкнула по обоям вниз, и он зарылся лицом в диван, странно дергая вывороченными локтями.
Ему же больно, тупо подумал я, застыв, спохватился и попытался приподнять папу за плечи. Папа передернул ими с неожиданной силой и зарылся еще глубже. Он был не тяжелый, это чувствовалось, но в диван впился, врос даже. Глупостями занимаюсь, подумал я, но от растерянности потянул папу еще раз. И он подался. Вернее, не подался, а подскочил на полметра, мотнув ногой, лежавшей до сих пор посторонней жердью, и вскинув голову. Нога ощутимо прилетела мне в бок, но я даже охнуть забыл. Папино лицо застыло перед моим лицом – и оно было не папиным. Оно было маской мертвеца, сухой, сморщенной, желто-коричневой, – и за маской, очень глубоко, полыхали глаза, черно-алые, со страшной щелью вдоль тонких век и слипшихся жгутиков ресниц. Щель раздалась, как пасть, и пасть ниже ее раздалась, показывая что-то желто-серое – не зубы, не бывает таких зубов у людей, тем более у папы. Я закричал, подпрыгнул, бросился бежать, хватая Дильку под мышку, выскочил в окно – и все это мысленно. А на самом деле стоял, как травинка во льду, тихий, неподвижный и лишенный всего, что было жизнью и смыслом.
Щель распахнулась и исчезла в пучке морщин – и пучок тоже исчез. Я моргнул, вдохнул так, что больно стало, и только после этого сообразил, что папа зажмурился и снова нырнул в диван лицом, ногтями, пастью и той тварью, что рвалась из него – ко мне. Он ее давил и не пускал. А она лезла наружу, раздирая его на мертвые полотнища, как папа простыню сейчас раздирал. А я стоял и глазками на это хлопал, как посторонний.
Я не посторонний. Я на эту сторону вернулся не для того, чтобы стоять и ждать.
Я выдернул спицы, приготовился, в последний момент приказал:
– Дилька, глаза закрой.
И, уже мягко прыгая отцу на спину – так на волка с коня прыгают, с ножом и ремнями, – сообразил, что сказал по-татарски и сестра не поймет, глаз не закроет, увидит ненужное и испугается. Но поправляться было уже некогда, правая спица уткнулась отцу в пятку, сама, я и не целился, скользнула, сломается сейчас – нет, не сломалась. Уперлась на миг в плотное и вошла в нее, как в пластилин, на три пальца – я хватом столько отмерил. Тело подо мной обмякло, я обмер от ужаса и едва не полез здравому смыслу назло смотреть, не повредил ли какой жизненный центр, и чуть не слетел на пол. Папина поясница подскочила на полметра, как с батута, и папа закостенел таким вот полураскрытым перочинным ножиком. Так не бывает, человек с грузом на спине не может вытолкнуться прямыми руками-ногами в прямой угол. То человек, зло напомнил я себе, пытаясь не свалиться и стиснув зубы, чтобы не заорать от изнуряющего усилия, мокрого жара, заливающего пальцы правой руки, и всего, что творилось.
Папа простоял горбиком пару секунд и рухнул, как мокрый матрас. Я больно стукнулся носом о его выпирающую косточку, тазовую, что ли, глаза защипало и подтопило белым, но я помнил, что будет дальше. Левая рука уперлась в папин влажный затылок так, чтобы кончик второй спицы играл в ямке на макушке, которую я не видел, еще раз нащупывать не собирался, но запомнил на всю жизнь.
Это оказалось быстро: легкий толчок в левое запястье, ощущение, что острие спицы выворачивается и ломается – держать, держать, – удар по пальцам – держать, жар, больно, не могу, держать, не могу! – вспышка!
Папа обмяк. Я выдернул правую спицу, отбросил ее и сполз на пол, держа левую на отлете. Вытер правую ладонь о штаны, стараясь не смотреть, и перехватил спицу из левой. Получилось это со второй попытки, левая рука отнялась и ходила мимо, как спросонья.
Спица напоминала здоровенную сгоревшую спичку – несколько сантиметров обструганного дерева, а выше – извилистый черный прутик, неровно покрытый фиолетовыми комочками. Толком разглядеть я не успел – через пару секунд они растаяли без дыма и следа, как снег под кипятком, а сгоревшая часть спицы махом побелела и осыпалась пеплом.
Я бросил деревянный огрызок следом и подполз посмотреть, как папа. Папа размеренно дышал, уткнувшись лбом в разорванную простыню с кровавыми мазками. Это он губами, понял я. Очень хотелось перевернуть его на спину, чтобы посмотреть, как он, что у него с зубами – показалось мне или нет, – и сошла ли с лица страшная мертвая маска. В сказках же сплошь и рядом изображают: человек избавился от наваждения – и раз, снова молод и красив. Так то в сказках. А мы, пацан, не в сказке, напомнил я себе и вспомнил про Дильку, которая стояла и смотрела на всю эту страшненькую возню.
Она стояла, но не смотрела – старательно жмурилась, стиснув Аргамака и странно повернувшись ко мне полубоком. Пыталась по звукам понять, что происходит. Молодец, малявка, соображает, подумал я и сказал:
– Все, Диль, можно открывать.
Дилька распахнула глаза, стремительно оглядела меня и уставилась на папу.
– Он умер? – тихо спросила она вдруг.
– Дура, что ли? – грубо ответил я. – Никто не умер. Дилька требовательно смотрела на меня. Я продолжил, раздражаясь:
– И никто не умрет. Не выдумывай. Он спит прос…
Где-то страшно заорал кот. А я и не заметил, что его рядом нет. В спальню, что ли, сбежал. Нет, в Дилькину комнату – второй вопль, надрывный и переходящий в пронзительное шипение, доносился оттуда. Дилька уже побежала смотреть. И я вчесал.
Дилька замерла на пороге, точно на стеклянную дверь с размаху наткнулась. Я не наткнулся, пролетел в комнату и едва не грохнулся, поспешно сдавая назад.
Кот орал, растопырившись возле стула, из-под которого пыталась выбраться мама. Занавеска со стула слетела, и все равно я не сразу понял, что это мама. Что это она сумела так сложиться в пять раз, как провод от наушников, и всунуться между четырьмя не очень высокими ножками. Что это ее рука, костлявая, с неровным пятном и со сломанными ногтями, скребет обивку стула, пытаясь его приподнять. Что мятый багровый ком с щупальцами, шевелящийся под стулом, – просто красная кофта. Та самая. И что черное спутанное мочало, ритмично болтающееся возле пятки, – ее голова.
Пятки. Так.
– Дилька, küzläreñne yab[6], – скомандовал я, выдергивая следующую пару спиц.
Мочало поехало по полу, будто протирая. Стул скрежетнул ножками, приподнялся и затрещал, кот заорал, я тоже чуть не заорал. Мама пыталась выбраться из-под стула, но мешала сама себе. Вернее, не себе. Тварь, которая засела в маме, пыталась выбраться. А мама ей мешала. Как она забралась-то под стул, зачем, когда, подумал я увлеченно и тут же понял, что на ерунду отвлекаюсь – и, может, тоже не сам, а с чужой недоброй помощью. Как кролик, который, наверное, решает очень важные и сложные задачи, не имеющие никакого отношения к наползающей на него пасти, и до ответа добирается, когда кругом темно, тихо, тесно и смысла в ответах нет.
Мама нам не раз говорила, что мы ей на голову уселись. Но это же не так – было. Неужто теперь так будет?
Очнись, пацан.
Ну нельзя же так, со стоном подумал я и уселся верхом на стул, не слушая больше стуков, нечеловечески размеренного дыхания и низкого воя, продирающего позвоночник снизу вверх.
На этот раз получилось еще легче – я почему-то думал, что будет наоборот. Спицы сами встали остриями к нужным точкам, как, знаете, контакты трамвая на провода. И подбросило меня не сильно – а может, я приготовиться успел. Спинкой стула по ребрам двинуло, но ребра уже попривыкли. Наверно, такие кости, как у меня, и называют ребрами жесткости. Жесткости, прочности и противоударности.
Я успел разглядеть, что фиолетовые комочки на левой спице сперва смахивают на брусничное желе. Спица умирала, опадая на пол, а мама так же мягко оседала и растекалась по полу, пока я осторожно поднимал стул. И тут в прихожей грохнуло.
Я вздрогнул, но завершил движение. Отшвырнул стул и бросился за котом и мимо все жмурившейся Дильки – смотреть, что стряслось и взорвалось.
А ничего не стряслось и не взорвалось. Däw äti[7] пришел.
В дождевике, со слепым взглядом исподлобья и улыбкой уголками губ вверх.
3
4
Ад.
Я набрал воздуха, чтобы сказать что-нибудь конструктивное или просто заорать. Дилька успела раньше. Она опять протиснулась мимо меня со словами «Папочка, папа, хорошо…».
Папа резко, как плетки, выбросил обе руки в ее сторону и завыл.
Я дернулся. И через секунду мы были уже в прихожей – я стискивал Дилькины плечи, пытаясь как-то прикрыть собой, а Дилька молча отбивалась. Кот стоял на пороге – черная радуга с ручкой, зубами в комнату. Нас защищал, видимо.
А папа, весь натянувшись, как в припадке, отгораживался от него, вернее, от нас ладошками и мычал в стенку. В стенку – потому что от нас отвернулся, дико, так, что тощая шея перекрутилась канатиком.
Дилька вырвалась и отскочила к двери, недовольно потирая плечи, но опомнилась и с ужасом посмотрела на отца и на меня.
– Наиль, а что… – начала она, и папу словно подбросило током. Он гулко стукнул головой в стенку и завыл громче, суча выброшенными в нашу сторону руками и отпихивая что-то жуткое.
Дилькин голос отпихивая, вот что.
Дилька тоже отшатнулась, сделала робкий шаг вперед и приоткрыла рот – хотела еще что-то сказать и, может, обнять несчастного папку, чтобы успокоился. Чтобы голову о стенку не разбил и шею не сломал, прячась от дочери.
Объяснять было некогда, да и вряд ли я смог бы что-нибудь объяснить. Мог зажать Дильке рот или тряхануть ее как следует, чтобы умолкла и не мучила человека. Ну человека ведь. И резко, жарким тычком понял, что не заслужила она такого. Даже если не понимает ничего – нельзя ее хватать и рот зажимать. Ни с кем, в принципе, так нельзя. Но с сестренкой особенно.
Я прижал палец к своим губам, коротко. Дилька моргнула и застыла, переводя огромные глаза с меня на папу. Вот и всё. А я чуть гестапо не устроил.
Я показал Дильке, чтобы не двигалась с места, и осторожно наклонился к папе. Папа упирался скулой в стену так, что кожа растянулась по ней бежевой тряпочкой, и уводил глаза в толстых красных нитках куда-то в узор на обоях. Я осторожно подвигал рукой перед папиным носом. Без толку. Тогда я тоже уперся в стену скулой – очень неприятно, оказывается, – так, чтобы мое лицо оказалось перед его лицом. Дыхание у папы было горячим и пахло золой.
– Пап, – позвал я. Папа часто дышал, глядя в стенку.
– Äti, – повторил я по-татарски.
Папа вздрогнул. Зрачки у него задрожали и повернулись ко мне. Он два раза с трудом сморгнул – между ресницами блеснула темная пленка – и растянул рот в улыбке. Улыбка была некрасивой, все лицо перекосилось, к тому же на губах лопнула корка, и сквозь неровную щетину юркнули две черные струйки. Папа собрал губы, как для поцелуя, и тут же шевельнул ими. Я понял, что он пытается сказать «ulım»[5], и потянулся, чтобы стереть кровь с его подбородка, – но тут папина голова ширкнула по обоям вниз, и он зарылся лицом в диван, странно дергая вывороченными локтями.
Ему же больно, тупо подумал я, застыв, спохватился и попытался приподнять папу за плечи. Папа передернул ими с неожиданной силой и зарылся еще глубже. Он был не тяжелый, это чувствовалось, но в диван впился, врос даже. Глупостями занимаюсь, подумал я, но от растерянности потянул папу еще раз. И он подался. Вернее, не подался, а подскочил на полметра, мотнув ногой, лежавшей до сих пор посторонней жердью, и вскинув голову. Нога ощутимо прилетела мне в бок, но я даже охнуть забыл. Папино лицо застыло перед моим лицом – и оно было не папиным. Оно было маской мертвеца, сухой, сморщенной, желто-коричневой, – и за маской, очень глубоко, полыхали глаза, черно-алые, со страшной щелью вдоль тонких век и слипшихся жгутиков ресниц. Щель раздалась, как пасть, и пасть ниже ее раздалась, показывая что-то желто-серое – не зубы, не бывает таких зубов у людей, тем более у папы. Я закричал, подпрыгнул, бросился бежать, хватая Дильку под мышку, выскочил в окно – и все это мысленно. А на самом деле стоял, как травинка во льду, тихий, неподвижный и лишенный всего, что было жизнью и смыслом.
Щель распахнулась и исчезла в пучке морщин – и пучок тоже исчез. Я моргнул, вдохнул так, что больно стало, и только после этого сообразил, что папа зажмурился и снова нырнул в диван лицом, ногтями, пастью и той тварью, что рвалась из него – ко мне. Он ее давил и не пускал. А она лезла наружу, раздирая его на мертвые полотнища, как папа простыню сейчас раздирал. А я стоял и глазками на это хлопал, как посторонний.
Я не посторонний. Я на эту сторону вернулся не для того, чтобы стоять и ждать.
Я выдернул спицы, приготовился, в последний момент приказал:
– Дилька, глаза закрой.
И, уже мягко прыгая отцу на спину – так на волка с коня прыгают, с ножом и ремнями, – сообразил, что сказал по-татарски и сестра не поймет, глаз не закроет, увидит ненужное и испугается. Но поправляться было уже некогда, правая спица уткнулась отцу в пятку, сама, я и не целился, скользнула, сломается сейчас – нет, не сломалась. Уперлась на миг в плотное и вошла в нее, как в пластилин, на три пальца – я хватом столько отмерил. Тело подо мной обмякло, я обмер от ужаса и едва не полез здравому смыслу назло смотреть, не повредил ли какой жизненный центр, и чуть не слетел на пол. Папина поясница подскочила на полметра, как с батута, и папа закостенел таким вот полураскрытым перочинным ножиком. Так не бывает, человек с грузом на спине не может вытолкнуться прямыми руками-ногами в прямой угол. То человек, зло напомнил я себе, пытаясь не свалиться и стиснув зубы, чтобы не заорать от изнуряющего усилия, мокрого жара, заливающего пальцы правой руки, и всего, что творилось.
Папа простоял горбиком пару секунд и рухнул, как мокрый матрас. Я больно стукнулся носом о его выпирающую косточку, тазовую, что ли, глаза защипало и подтопило белым, но я помнил, что будет дальше. Левая рука уперлась в папин влажный затылок так, чтобы кончик второй спицы играл в ямке на макушке, которую я не видел, еще раз нащупывать не собирался, но запомнил на всю жизнь.
Это оказалось быстро: легкий толчок в левое запястье, ощущение, что острие спицы выворачивается и ломается – держать, держать, – удар по пальцам – держать, жар, больно, не могу, держать, не могу! – вспышка!
Папа обмяк. Я выдернул правую спицу, отбросил ее и сполз на пол, держа левую на отлете. Вытер правую ладонь о штаны, стараясь не смотреть, и перехватил спицу из левой. Получилось это со второй попытки, левая рука отнялась и ходила мимо, как спросонья.
Спица напоминала здоровенную сгоревшую спичку – несколько сантиметров обструганного дерева, а выше – извилистый черный прутик, неровно покрытый фиолетовыми комочками. Толком разглядеть я не успел – через пару секунд они растаяли без дыма и следа, как снег под кипятком, а сгоревшая часть спицы махом побелела и осыпалась пеплом.
Я бросил деревянный огрызок следом и подполз посмотреть, как папа. Папа размеренно дышал, уткнувшись лбом в разорванную простыню с кровавыми мазками. Это он губами, понял я. Очень хотелось перевернуть его на спину, чтобы посмотреть, как он, что у него с зубами – показалось мне или нет, – и сошла ли с лица страшная мертвая маска. В сказках же сплошь и рядом изображают: человек избавился от наваждения – и раз, снова молод и красив. Так то в сказках. А мы, пацан, не в сказке, напомнил я себе и вспомнил про Дильку, которая стояла и смотрела на всю эту страшненькую возню.
Она стояла, но не смотрела – старательно жмурилась, стиснув Аргамака и странно повернувшись ко мне полубоком. Пыталась по звукам понять, что происходит. Молодец, малявка, соображает, подумал я и сказал:
– Все, Диль, можно открывать.
Дилька распахнула глаза, стремительно оглядела меня и уставилась на папу.
– Он умер? – тихо спросила она вдруг.
– Дура, что ли? – грубо ответил я. – Никто не умер. Дилька требовательно смотрела на меня. Я продолжил, раздражаясь:
– И никто не умрет. Не выдумывай. Он спит прос…
Где-то страшно заорал кот. А я и не заметил, что его рядом нет. В спальню, что ли, сбежал. Нет, в Дилькину комнату – второй вопль, надрывный и переходящий в пронзительное шипение, доносился оттуда. Дилька уже побежала смотреть. И я вчесал.
Дилька замерла на пороге, точно на стеклянную дверь с размаху наткнулась. Я не наткнулся, пролетел в комнату и едва не грохнулся, поспешно сдавая назад.
Кот орал, растопырившись возле стула, из-под которого пыталась выбраться мама. Занавеска со стула слетела, и все равно я не сразу понял, что это мама. Что это она сумела так сложиться в пять раз, как провод от наушников, и всунуться между четырьмя не очень высокими ножками. Что это ее рука, костлявая, с неровным пятном и со сломанными ногтями, скребет обивку стула, пытаясь его приподнять. Что мятый багровый ком с щупальцами, шевелящийся под стулом, – просто красная кофта. Та самая. И что черное спутанное мочало, ритмично болтающееся возле пятки, – ее голова.
Пятки. Так.
– Дилька, küzläreñne yab[6], – скомандовал я, выдергивая следующую пару спиц.
Мочало поехало по полу, будто протирая. Стул скрежетнул ножками, приподнялся и затрещал, кот заорал, я тоже чуть не заорал. Мама пыталась выбраться из-под стула, но мешала сама себе. Вернее, не себе. Тварь, которая засела в маме, пыталась выбраться. А мама ей мешала. Как она забралась-то под стул, зачем, когда, подумал я увлеченно и тут же понял, что на ерунду отвлекаюсь – и, может, тоже не сам, а с чужой недоброй помощью. Как кролик, который, наверное, решает очень важные и сложные задачи, не имеющие никакого отношения к наползающей на него пасти, и до ответа добирается, когда кругом темно, тихо, тесно и смысла в ответах нет.
Мама нам не раз говорила, что мы ей на голову уселись. Но это же не так – было. Неужто теперь так будет?
Очнись, пацан.
Ну нельзя же так, со стоном подумал я и уселся верхом на стул, не слушая больше стуков, нечеловечески размеренного дыхания и низкого воя, продирающего позвоночник снизу вверх.
На этот раз получилось еще легче – я почему-то думал, что будет наоборот. Спицы сами встали остриями к нужным точкам, как, знаете, контакты трамвая на провода. И подбросило меня не сильно – а может, я приготовиться успел. Спинкой стула по ребрам двинуло, но ребра уже попривыкли. Наверно, такие кости, как у меня, и называют ребрами жесткости. Жесткости, прочности и противоударности.
Я успел разглядеть, что фиолетовые комочки на левой спице сперва смахивают на брусничное желе. Спица умирала, опадая на пол, а мама так же мягко оседала и растекалась по полу, пока я осторожно поднимал стул. И тут в прихожей грохнуло.
Я вздрогнул, но завершил движение. Отшвырнул стул и бросился за котом и мимо все жмурившейся Дильки – смотреть, что стряслось и взорвалось.
А ничего не стряслось и не взорвалось. Däw äti[7] пришел.
В дождевике, со слепым взглядом исподлобья и улыбкой уголками губ вверх.
3
«Скорая» приехала очень быстро. Я еле успел затащить däw äti в спальню, а маму в зал рядом с папой. По уму следовало как раз родителей в спальню, но папа, хоть и высох, все равно оставался тяжеловатым для меня, поэтому я и не стал связываться с его, как он сам любил говорить, передислокацией. Еще я успел протереть лицо себе и Дильке. А вот прибраться хотя бы в прихожей времени уже не хватило – в дверь зазвонили.
Я думал, времени у нас будет больше. То есть сперва-то я ничего не думал: выпрямился, уронил огрызки спиц – обе почему-то сломались, но вроде сработали – и принялся выпутывать из рукава черемуховый прутик. Он застрял, оказывается, пока я дергался, прыгал и всяко пытался остановить деда. Дед, по идее, не мог перешагнуть порог – нож-то я из петли убрал, – но и не уходил и не падал от моих наскоков. Стоял как глубоко врытый бетонный столб, не подставляя пяток. Вот и пришлось за черемуху хвататься. Папа, кстати, шутил про черемуху как про полицейское спецсредство, но там способ употребления какой-то другой был. Да и мой способ сработал – däw äti ввалился в прихожую именно как подрытый столб, ну и дальше было уже привычно. Почти.
Прутик никак не выпутывался из рукава. Я увлекся и не обратил внимания на то, что Дилька меня окликает или спрашивает что-то. Отвлекаться не хотелось, хотелось выдернуть этот корявый обрывок, но для этого надо было как-то его повернуть, а придумать как, не получалось, особенно когда отвлекали все время. Я поднял голову, чтобы рявкнуть, и увидел себя в зеркальной двери шкафа. Сморгнул, поспешно закрыл рот, постарался привести морду в нормальный вид и только после этого повернулся к Дильке, которая таращилась на раскинувшегося во всю прихожую деда. Не успел я в этот раз скомандовать насчет зажмуривания. А сама Дилька, конечно, не догадалась, бестолковая.
Надо было сказать что-то успокаивающее, но спокойных слов у меня в голове не образовывалось. Я сказал:
– Дилька, ты это…
Голос скакнул вверх и вниз. Сестра поспешно кивнула, не отрывая глаз от дождевика.
Вот, пусть делом займется. Когда дело есть, бояться некогда, в этом я успел убедиться.
– Дилька, вызывай «скорую», – сказал я уже почти нормальным голосом.
Она вновь кивнула, а я понял, что нет, нельзя ей вызывать. Голос тоненький, подумают, что дети хулиганят.
– Не, я щас сам…
Я впал в ступор, вспоминая, как вызывать «скорую» и какой номер набирать, выдрался из этого дурного состояния и полез за мобильником в карман. А мобильника-то и нету.
Плюнул, почти по-настоящему, и вспомнил. И даже придумал, что говорить – наш адрес и что людям плохо, троим, сознание потеряли. Нашел трубку городского телефона – она валялась на полу почти разряженная, но звонить еще могла. Набрал номер, сказал медленно и густо, что по нашему адресу людям плохо, троим, сознание потеряли. Тетка стала задавать вопросы. А я повторял: сознание потеряли, трое их, людей, адрес наш такой. Понял, что еще один повтор – и «скорая» не приедет, добавил от ужаса: «Приезжайте скорей, пожалуйста» – и отключился. И Дилька тут же взвизгнула.
Я вздрогнул. Когда вздрог кончился, я уже вертелся, присев, во все стороны и спицы держал на изготовку. Готовить было некого. В дверь никто не ломился, из комнат не выскакивал, кот не шипел – его и не слышно, и не видно было.
Дилька, съежившись, подглядывала сквозь гриву Аргамака за чем-то. За дедом, который спокойно лежал лицом вниз.
Нет, немного по-другому лежал. У него минуту назад руки…
Руки и ноги у деда дернулись вверх, ненатурально, против сгиба, и без стука опали обратно.
Я присмотрелся и как-то все понял. Дело было несложным, но размаха рук мне явно не хватало. Я показал на дедовы ноги и сказал:
– Диль, сядь тут и закрой глаза.
– Зачем?
– Закрой глаза, я сказал.
– А что ты делать будешь?
– May qap, küzläreñne yab![8] – прошипел я, и неожиданно подействовало – опять.
Дилька зажмурилась, всей рожей показывая, как недовольна. Я вставил ей в кулак спицу.
– Держи. Крепче, вот так. Руками не шевели, просто держи и не выпускай, поняла? Ни за что не выпускай. Держишь? Хорошо. Теперь, Диль, представь, что у тебя под этой рукой стол, и, когда я скажу, резко стукни по нему. Кулаком так – р-раз. Поняла?
Дилька кивнула.
Я присел у лопаток деда, прислонил спицу к темени так, чтобы из кулака крошечный кончик выглядывал, и сказал:
– Бей.
В этот раз дед дернулся как ракета со старта, прямо в кулак. Череп я ему не проткнул, Дилька с ног не слетела, только ойкнула, зато руку мне здорово обо жгло, хотя я перехватил спицу, едва на нее сквозь седой дедов ершик выплеснулся синеватый гной, жгучий и морозящий, как ток. Я не заорал и не выругался. Нельзя Дильку пугать. И нельзя ругаться на охоте.
К приезду врачей рука уже отошла, даже бледный след в виде слегка перечеркнутой дуги, словно от края банки с перемычкой, исчез. А бардак не исчез.
– Господи, что у вас такое? – сказала, застыв на пороге, врач, полноватая красивая тетка с черными-пречерными глазами. – Ну и запашок. Был на квартиру налет?
Я помотал головой, хоть мог продолжить это стихотворение, мы его в садике учили. Нет, не мог – ни настроения не было, ни сил. Я имею в виду, помнил я этот стих.
Врач сказала, продолжая озираться в дверях:
– Мальчик, а на прошлой неделе не ты?.. Так. Вы сами здоровы-то? Чего несвежие такие?
Я украдкой посмотрел на Дильку, которая неласково таращилась на врача сквозь очки, и пожал плечами. По-моему, мы выглядели сильно лучше, чем вчера или пару дней назад.
Голуби за окном исчезли, а кот сидел у Дильки на руках. Он прощелкал все сражения в прихожей и выполз из Дилькиной комнаты, когда я уже оттаскивал деда в спальню. Выполз в основном для того, чтобы соваться мне под ноги и отскакивать с очень недовольным видом. У него и сейчас вид был недовольный и высокомерный. На врача кот не смотрел. Зевал, глядя Дильке за плечо, где не было ничего, кроме стенки с обоями.
Врач качнулась вперед, но шага не сделала, а осведомилась:
– Родители дома?
Я кивнул и показал рукой в сторону зала с диваном. Врач посмотрела на меня с интересом:
– А ты вообще говорить умеешь?
Я кивнул. Стоявшая рядом Дилька хихикнула и пробормотала: «Уже да». Смешно ей.
– Ну что там, Эльвира Рифатовна? – спросили из-за спины врача. Она сказала, не поворачиваясь:
– Да тут Махно прошел, двух деток живыми оставил. Дим, а ты давеча про смешной ложный вызов рассказывал, на той неделе с Харченко выезжал, там еще милиция, мальчик тронутый и так далее. Это не здесь было? Дима, длинный худой парень в такой же, как у врача, голубой форме под расстегнутой курткой, заглянул через плечо черноглазой, сказал «Ух ты», поморщился, демонстративно зажал нос и просунулся дальше в прихожую. Огляделся, убрал руку от носа и проговорил:
– Да я бы сказал… Эльвира Рифатовна, тут серьезно.
И быстро прошел в зал, прямо в ботинках. Врач посмотрела ему вслед, тоже заметила папу с мамой, изменилась в лице и последовала за санитаром. Сапоги она снять и не подумала. Мы с Дилькой, кстати, тоже, вспомнил я и устыдился.
Мама с папой выглядели получше, чем полчаса назад. Кожа чуть расправилась и потеплела цветом, косточки и хрящи перестали выпирать, даже волосы больше не напоминали попавшую в гудрон паклю. В общем, родители были похожи на людей, пусть и сильно заболевших. И дышали тихо, но ровно. А все равно черноглазая Эльвира с длинным Димой засуетились вокруг – впрочем, слаженно и деловито. Они почти не разговаривали, редко-редко перебрасываясь непонятными словами, а жужжание и треск застежек, шипение воздуха в резиновых трубках, щелчки сломанных ампул, шлепание по коже перед уколами разносились сами собой, как и запах спирта с чем-то горьким.
Через несколько минут Дима, обеими руками поддерживавший папу на боку, пока Эльвира Рифатовна возилась со шприцем, поднял голову и хмуро спросил:
– Давно они так?
Давно, очень хотел сказать я, вы ж сами видели. Я совершенно не помнил этого Диму, который, видать, приходил к нам вместе с врачом и полицией, когда я вызывал их первый и предпоследний раз. Но он ведь явно приходил, и ушел, и оставил папу с мамой, и меня оставил, а теперь хмуро спрашивает. Но я не стал этого говорить – и глупо, и несправедливо. Ну не ушел бы Дима тогда. И что было бы? Ничего хорошего.
Я откашлялся и сказал то, что придумал заранее:
– Не знаю. Мы с сестрой на каникулах у бабушки были, вот сейчас приехали, а тут…
– Вы одни, что ли, приехали? – спросил Дима, отворачиваясь и нырнув в мягкий чемодан за каким-то пузырьком.
Я сказал:
– Да кто нас одних пустит-то. С Гуля-апой, она нас до подъезда довела и в магазин побежала, скоро вернется.
Дима странно посмотрел на меня, – видимо, переложил я спокойствия в голос. Я торопливо добавил:
– Там дедушка еще, в той комнате. Он тоже…
Дима что-то буркнул, встал и ушел в спальню. И крикнул оттуда:
– Эльвира Рифатовна, тут еще один, НЛО, по ходу.
Врач осторожно прикрыла маму покрывалом, села, посмотрела на нас с Дилькой, прищурившись, хотела что-то сказать, но молча подхватила чемодан и ушла в спальню.
Мы с Дилькой переглянулись и пошли следом. Дима нас оттуда прогнал. Не поленился встать, увести к Дильке в комнату и усадить там рядышком на кровать. Ждите, сказал – и ушел, вынимая из кармана телефон.
Мы ждать не стали, а потихоньку ушли к маме с папой, которые теперь были ненатурально румяными, как в бане, – на худых скулах такой румянец казался почти пугающим. А я радовался. И румянцу, и тому, что врачи не заметили ни у кого ни ранки в пятке, ни дырки на голове. Придумали бы нападение какое-нибудь с топором, полицию вызвали бы – а какой толк бывает в этом деле от полиции, я уже насмотрелся. Да и сами полезли бы в дырку всяким инструментом и повредили бы что-нибудь. Это ж не дырка, а, я не знаю, канал для души, что ли. Туда руками нельзя. Тем более инструментами.
Не заметили они пока ничего подозрительного. Правильно мама врачей ругает, что они и по отрубленной руке строго ОРВИ диагностируют. И все равно надо было придумать какое-то объяснение про дырки.
Придумать я не успел – в коридоре загрохотало, и в квартиру ввалились еще двое дядек с парой здоровенных носилок на колесах. Навстречу им вышел Дима, они очень ловко загрузили сперва папу, потом маму и повезли к двери.
– Стоп, – сказала Эльвира Рифатовна, выйдя из спальни, подошла к носилкам с мамой и быстро обтрогала ее голову пальцами.
– Это не травма, – выпалил я, лихорадочно соображая, что же говорить дальше, – вернее, травма, но старая, они в детстве упали, оба, так получилось, а теперь типа обострения было, поэтому дырка…
Врач застыла, прожигая меня черным блеском, моргнула и недовольно спросила:
– Какая дырка, что ты выдумываешь, мальчик?
– Ну эта, на голове, – объяснил я, почти показав на себе, но вовремя опустил руку. Нельзя на себе показывать.
Врач прошлась руками по маминым волосам, теперь уже другим каким-то движением, и уточнила:
– У обоих, ты говоришь?
Перешла к отцу, скользнула пальцами и по его бывшей прическе. Убрала руки и посмотрела на меня снисходительно. Я это заметил краем глаза – потому что пялился папе в макушку. На которой, если я правильно рассмотрел, и впрямь ничего необычного больше не было. Темные волосы и под ними бледная кожа.
Врач усмехнулась и сказала назидательно:
– На будущее, молодой человек, – эта дырка в самом деле не травма. Это нормальная часть черепа, называется темя, и есть она у каждого. Береги ее.
Дядька-санитар заржал. Врач хотела, кажется, сказать что-то еще, но посмотрела на носилки и спросила другим тоном:
– Ты вещи собрал? Халаты, футболки там, зубные щетки? Хорошо. Полисы где? Да, вижу. Вам есть с кем остаться-то?
– Ну да, конечно, – уверенно ответил я. – Гуля-апа, ну, тетя наша, уже едет. Врач переглянулась с Димой. Тот кивнул и сказал:
– Дверь пока не запирайте, мы сейчас за дедушкой вернемся.
Они взялись за ручки маминых носилок, дождались, пока санитары выкатят папу, и вывезли маму лечиться.
Под лязг лифтовых дверей Дилька заморгала и спросила:
– Наиль, а кто нам готовить будет?
Я думал, времени у нас будет больше. То есть сперва-то я ничего не думал: выпрямился, уронил огрызки спиц – обе почему-то сломались, но вроде сработали – и принялся выпутывать из рукава черемуховый прутик. Он застрял, оказывается, пока я дергался, прыгал и всяко пытался остановить деда. Дед, по идее, не мог перешагнуть порог – нож-то я из петли убрал, – но и не уходил и не падал от моих наскоков. Стоял как глубоко врытый бетонный столб, не подставляя пяток. Вот и пришлось за черемуху хвататься. Папа, кстати, шутил про черемуху как про полицейское спецсредство, но там способ употребления какой-то другой был. Да и мой способ сработал – däw äti ввалился в прихожую именно как подрытый столб, ну и дальше было уже привычно. Почти.
Прутик никак не выпутывался из рукава. Я увлекся и не обратил внимания на то, что Дилька меня окликает или спрашивает что-то. Отвлекаться не хотелось, хотелось выдернуть этот корявый обрывок, но для этого надо было как-то его повернуть, а придумать как, не получалось, особенно когда отвлекали все время. Я поднял голову, чтобы рявкнуть, и увидел себя в зеркальной двери шкафа. Сморгнул, поспешно закрыл рот, постарался привести морду в нормальный вид и только после этого повернулся к Дильке, которая таращилась на раскинувшегося во всю прихожую деда. Не успел я в этот раз скомандовать насчет зажмуривания. А сама Дилька, конечно, не догадалась, бестолковая.
Надо было сказать что-то успокаивающее, но спокойных слов у меня в голове не образовывалось. Я сказал:
– Дилька, ты это…
Голос скакнул вверх и вниз. Сестра поспешно кивнула, не отрывая глаз от дождевика.
Вот, пусть делом займется. Когда дело есть, бояться некогда, в этом я успел убедиться.
– Дилька, вызывай «скорую», – сказал я уже почти нормальным голосом.
Она вновь кивнула, а я понял, что нет, нельзя ей вызывать. Голос тоненький, подумают, что дети хулиганят.
– Не, я щас сам…
Я впал в ступор, вспоминая, как вызывать «скорую» и какой номер набирать, выдрался из этого дурного состояния и полез за мобильником в карман. А мобильника-то и нету.
Плюнул, почти по-настоящему, и вспомнил. И даже придумал, что говорить – наш адрес и что людям плохо, троим, сознание потеряли. Нашел трубку городского телефона – она валялась на полу почти разряженная, но звонить еще могла. Набрал номер, сказал медленно и густо, что по нашему адресу людям плохо, троим, сознание потеряли. Тетка стала задавать вопросы. А я повторял: сознание потеряли, трое их, людей, адрес наш такой. Понял, что еще один повтор – и «скорая» не приедет, добавил от ужаса: «Приезжайте скорей, пожалуйста» – и отключился. И Дилька тут же взвизгнула.
Я вздрогнул. Когда вздрог кончился, я уже вертелся, присев, во все стороны и спицы держал на изготовку. Готовить было некого. В дверь никто не ломился, из комнат не выскакивал, кот не шипел – его и не слышно, и не видно было.
Дилька, съежившись, подглядывала сквозь гриву Аргамака за чем-то. За дедом, который спокойно лежал лицом вниз.
Нет, немного по-другому лежал. У него минуту назад руки…
Руки и ноги у деда дернулись вверх, ненатурально, против сгиба, и без стука опали обратно.
Я присмотрелся и как-то все понял. Дело было несложным, но размаха рук мне явно не хватало. Я показал на дедовы ноги и сказал:
– Диль, сядь тут и закрой глаза.
– Зачем?
– Закрой глаза, я сказал.
– А что ты делать будешь?
– May qap, küzläreñne yab![8] – прошипел я, и неожиданно подействовало – опять.
Дилька зажмурилась, всей рожей показывая, как недовольна. Я вставил ей в кулак спицу.
– Держи. Крепче, вот так. Руками не шевели, просто держи и не выпускай, поняла? Ни за что не выпускай. Держишь? Хорошо. Теперь, Диль, представь, что у тебя под этой рукой стол, и, когда я скажу, резко стукни по нему. Кулаком так – р-раз. Поняла?
Дилька кивнула.
Я присел у лопаток деда, прислонил спицу к темени так, чтобы из кулака крошечный кончик выглядывал, и сказал:
– Бей.
В этот раз дед дернулся как ракета со старта, прямо в кулак. Череп я ему не проткнул, Дилька с ног не слетела, только ойкнула, зато руку мне здорово обо жгло, хотя я перехватил спицу, едва на нее сквозь седой дедов ершик выплеснулся синеватый гной, жгучий и морозящий, как ток. Я не заорал и не выругался. Нельзя Дильку пугать. И нельзя ругаться на охоте.
К приезду врачей рука уже отошла, даже бледный след в виде слегка перечеркнутой дуги, словно от края банки с перемычкой, исчез. А бардак не исчез.
– Господи, что у вас такое? – сказала, застыв на пороге, врач, полноватая красивая тетка с черными-пречерными глазами. – Ну и запашок. Был на квартиру налет?
Я помотал головой, хоть мог продолжить это стихотворение, мы его в садике учили. Нет, не мог – ни настроения не было, ни сил. Я имею в виду, помнил я этот стих.
Врач сказала, продолжая озираться в дверях:
– Мальчик, а на прошлой неделе не ты?.. Так. Вы сами здоровы-то? Чего несвежие такие?
Я украдкой посмотрел на Дильку, которая неласково таращилась на врача сквозь очки, и пожал плечами. По-моему, мы выглядели сильно лучше, чем вчера или пару дней назад.
Голуби за окном исчезли, а кот сидел у Дильки на руках. Он прощелкал все сражения в прихожей и выполз из Дилькиной комнаты, когда я уже оттаскивал деда в спальню. Выполз в основном для того, чтобы соваться мне под ноги и отскакивать с очень недовольным видом. У него и сейчас вид был недовольный и высокомерный. На врача кот не смотрел. Зевал, глядя Дильке за плечо, где не было ничего, кроме стенки с обоями.
Врач качнулась вперед, но шага не сделала, а осведомилась:
– Родители дома?
Я кивнул и показал рукой в сторону зала с диваном. Врач посмотрела на меня с интересом:
– А ты вообще говорить умеешь?
Я кивнул. Стоявшая рядом Дилька хихикнула и пробормотала: «Уже да». Смешно ей.
– Ну что там, Эльвира Рифатовна? – спросили из-за спины врача. Она сказала, не поворачиваясь:
– Да тут Махно прошел, двух деток живыми оставил. Дим, а ты давеча про смешной ложный вызов рассказывал, на той неделе с Харченко выезжал, там еще милиция, мальчик тронутый и так далее. Это не здесь было? Дима, длинный худой парень в такой же, как у врача, голубой форме под расстегнутой курткой, заглянул через плечо черноглазой, сказал «Ух ты», поморщился, демонстративно зажал нос и просунулся дальше в прихожую. Огляделся, убрал руку от носа и проговорил:
– Да я бы сказал… Эльвира Рифатовна, тут серьезно.
И быстро прошел в зал, прямо в ботинках. Врач посмотрела ему вслед, тоже заметила папу с мамой, изменилась в лице и последовала за санитаром. Сапоги она снять и не подумала. Мы с Дилькой, кстати, тоже, вспомнил я и устыдился.
Мама с папой выглядели получше, чем полчаса назад. Кожа чуть расправилась и потеплела цветом, косточки и хрящи перестали выпирать, даже волосы больше не напоминали попавшую в гудрон паклю. В общем, родители были похожи на людей, пусть и сильно заболевших. И дышали тихо, но ровно. А все равно черноглазая Эльвира с длинным Димой засуетились вокруг – впрочем, слаженно и деловито. Они почти не разговаривали, редко-редко перебрасываясь непонятными словами, а жужжание и треск застежек, шипение воздуха в резиновых трубках, щелчки сломанных ампул, шлепание по коже перед уколами разносились сами собой, как и запах спирта с чем-то горьким.
Через несколько минут Дима, обеими руками поддерживавший папу на боку, пока Эльвира Рифатовна возилась со шприцем, поднял голову и хмуро спросил:
– Давно они так?
Давно, очень хотел сказать я, вы ж сами видели. Я совершенно не помнил этого Диму, который, видать, приходил к нам вместе с врачом и полицией, когда я вызывал их первый и предпоследний раз. Но он ведь явно приходил, и ушел, и оставил папу с мамой, и меня оставил, а теперь хмуро спрашивает. Но я не стал этого говорить – и глупо, и несправедливо. Ну не ушел бы Дима тогда. И что было бы? Ничего хорошего.
Я откашлялся и сказал то, что придумал заранее:
– Не знаю. Мы с сестрой на каникулах у бабушки были, вот сейчас приехали, а тут…
– Вы одни, что ли, приехали? – спросил Дима, отворачиваясь и нырнув в мягкий чемодан за каким-то пузырьком.
Я сказал:
– Да кто нас одних пустит-то. С Гуля-апой, она нас до подъезда довела и в магазин побежала, скоро вернется.
Дима странно посмотрел на меня, – видимо, переложил я спокойствия в голос. Я торопливо добавил:
– Там дедушка еще, в той комнате. Он тоже…
Дима что-то буркнул, встал и ушел в спальню. И крикнул оттуда:
– Эльвира Рифатовна, тут еще один, НЛО, по ходу.
Врач осторожно прикрыла маму покрывалом, села, посмотрела на нас с Дилькой, прищурившись, хотела что-то сказать, но молча подхватила чемодан и ушла в спальню.
Мы с Дилькой переглянулись и пошли следом. Дима нас оттуда прогнал. Не поленился встать, увести к Дильке в комнату и усадить там рядышком на кровать. Ждите, сказал – и ушел, вынимая из кармана телефон.
Мы ждать не стали, а потихоньку ушли к маме с папой, которые теперь были ненатурально румяными, как в бане, – на худых скулах такой румянец казался почти пугающим. А я радовался. И румянцу, и тому, что врачи не заметили ни у кого ни ранки в пятке, ни дырки на голове. Придумали бы нападение какое-нибудь с топором, полицию вызвали бы – а какой толк бывает в этом деле от полиции, я уже насмотрелся. Да и сами полезли бы в дырку всяким инструментом и повредили бы что-нибудь. Это ж не дырка, а, я не знаю, канал для души, что ли. Туда руками нельзя. Тем более инструментами.
Не заметили они пока ничего подозрительного. Правильно мама врачей ругает, что они и по отрубленной руке строго ОРВИ диагностируют. И все равно надо было придумать какое-то объяснение про дырки.
Придумать я не успел – в коридоре загрохотало, и в квартиру ввалились еще двое дядек с парой здоровенных носилок на колесах. Навстречу им вышел Дима, они очень ловко загрузили сперва папу, потом маму и повезли к двери.
– Стоп, – сказала Эльвира Рифатовна, выйдя из спальни, подошла к носилкам с мамой и быстро обтрогала ее голову пальцами.
– Это не травма, – выпалил я, лихорадочно соображая, что же говорить дальше, – вернее, травма, но старая, они в детстве упали, оба, так получилось, а теперь типа обострения было, поэтому дырка…
Врач застыла, прожигая меня черным блеском, моргнула и недовольно спросила:
– Какая дырка, что ты выдумываешь, мальчик?
– Ну эта, на голове, – объяснил я, почти показав на себе, но вовремя опустил руку. Нельзя на себе показывать.
Врач прошлась руками по маминым волосам, теперь уже другим каким-то движением, и уточнила:
– У обоих, ты говоришь?
Перешла к отцу, скользнула пальцами и по его бывшей прическе. Убрала руки и посмотрела на меня снисходительно. Я это заметил краем глаза – потому что пялился папе в макушку. На которой, если я правильно рассмотрел, и впрямь ничего необычного больше не было. Темные волосы и под ними бледная кожа.
Врач усмехнулась и сказала назидательно:
– На будущее, молодой человек, – эта дырка в самом деле не травма. Это нормальная часть черепа, называется темя, и есть она у каждого. Береги ее.
Дядька-санитар заржал. Врач хотела, кажется, сказать что-то еще, но посмотрела на носилки и спросила другим тоном:
– Ты вещи собрал? Халаты, футболки там, зубные щетки? Хорошо. Полисы где? Да, вижу. Вам есть с кем остаться-то?
– Ну да, конечно, – уверенно ответил я. – Гуля-апа, ну, тетя наша, уже едет. Врач переглянулась с Димой. Тот кивнул и сказал:
– Дверь пока не запирайте, мы сейчас за дедушкой вернемся.
Они взялись за ручки маминых носилок, дождались, пока санитары выкатят папу, и вывезли маму лечиться.
Под лязг лифтовых дверей Дилька заморгала и спросила:
– Наиль, а кто нам готовить будет?
4
Еды было полно. Она в основном и пахла.
Мама, похоже, после нашего ухода толком не готовила. Мусорное ведро не пополнялось дня три и было почти пустым. К сожалению, только почти. И все равно основная вонь шла не от ведра.
Недоеденных запасов хватило, чтобы тогда же, дня три назад, забить тарелками и контейнерами почти весь холодильник. Свет в квартире вырубился примерно в то же время. С тех пор никто ничего на кухне не трогал. Чем они питались, испуганно подумал я, но отодвинул эту мысль. Она была не нужна и ничего не меняла. Надо было заниматься тем, что меняло и менялось. В первую очередь холодильником.
В холодильнике была сложная, как на географической схеме, помойка с островками плесени – черной с редкими белесыми глазками. Пол вокруг был скользким, – ладно хоть до зала лужа не добралась, еще и ковер подгнил бы. Я поморщился, разглядывая пушистые салаты, и вдруг сообразил, что в контейнерах-то еда могла уцелеть. Мысль была глупой и несвоевременной – но это я понял, лишь приоткрыв ближайший контейнер. Я его сразу захлопнул, но было поздно. Едва не выронил от полноты впечатлений, а потом продыхивался под сочувственно-ироничные Дилькины замечания.
Ошиблась она с выбором модели поведения. Орать на Дильку я не стал, отшучиваться тоже. Просто через пару минут она у меня как миленькая разбирала завалы вещей в своей комнате, пронзительно скрежеща чем-то – возможно, зубами, – бурча и недовольно интересуясь время от времени, а покрывало-то куда, в спальню тащить? Я же сказал, все в стирку, гаркал я в ответ, стараясь без промаха опорожнить очередной контейнер в ведро – так, чтобы выстилавший его пакет, гад, не сполз, – не упустить из виду закипающую воду и не вляпаться пяткой или локтем в очередное липкое пятно, которыми кухня была покрыта, словно Катька Кудряшова веснушками в мае. А кто стирать будет, ты же не умеешь, гудела Дилька в ответ, но я уже не реагировал, потому что в очередной раз терял пакет с макаронами, который секунду назад радостно отыскал и положил прямо вот сюда, где его теперь не было, куда ж он, зараза…
Совсем заразой был кот. Он сидел на пороге кухни, презрительно поглядывал на меня и морщился то ли от запахов, то ли от того, какой я шумный и неумелый. Сам попробовал бы, сказал я ему, не выдержав, и с грохотом принялся вымывать страшное холодильное нутро. А нутро уже подмерзло, и вода с кусочками плесени схватывалась изящными кривыми полосками, и пластинки нечистого льда наползали на пальцы, как сменные ногти. Когда я понял, что холодильник по уму надо бы выключить и протереть как следует, вода с шипеньем выскочила из кастрюли и залила на фиг пол-плиты.
Мама, похоже, после нашего ухода толком не готовила. Мусорное ведро не пополнялось дня три и было почти пустым. К сожалению, только почти. И все равно основная вонь шла не от ведра.
Недоеденных запасов хватило, чтобы тогда же, дня три назад, забить тарелками и контейнерами почти весь холодильник. Свет в квартире вырубился примерно в то же время. С тех пор никто ничего на кухне не трогал. Чем они питались, испуганно подумал я, но отодвинул эту мысль. Она была не нужна и ничего не меняла. Надо было заниматься тем, что меняло и менялось. В первую очередь холодильником.
В холодильнике была сложная, как на географической схеме, помойка с островками плесени – черной с редкими белесыми глазками. Пол вокруг был скользким, – ладно хоть до зала лужа не добралась, еще и ковер подгнил бы. Я поморщился, разглядывая пушистые салаты, и вдруг сообразил, что в контейнерах-то еда могла уцелеть. Мысль была глупой и несвоевременной – но это я понял, лишь приоткрыв ближайший контейнер. Я его сразу захлопнул, но было поздно. Едва не выронил от полноты впечатлений, а потом продыхивался под сочувственно-ироничные Дилькины замечания.
Ошиблась она с выбором модели поведения. Орать на Дильку я не стал, отшучиваться тоже. Просто через пару минут она у меня как миленькая разбирала завалы вещей в своей комнате, пронзительно скрежеща чем-то – возможно, зубами, – бурча и недовольно интересуясь время от времени, а покрывало-то куда, в спальню тащить? Я же сказал, все в стирку, гаркал я в ответ, стараясь без промаха опорожнить очередной контейнер в ведро – так, чтобы выстилавший его пакет, гад, не сполз, – не упустить из виду закипающую воду и не вляпаться пяткой или локтем в очередное липкое пятно, которыми кухня была покрыта, словно Катька Кудряшова веснушками в мае. А кто стирать будет, ты же не умеешь, гудела Дилька в ответ, но я уже не реагировал, потому что в очередной раз терял пакет с макаронами, который секунду назад радостно отыскал и положил прямо вот сюда, где его теперь не было, куда ж он, зараза…
Совсем заразой был кот. Он сидел на пороге кухни, презрительно поглядывал на меня и морщился то ли от запахов, то ли от того, какой я шумный и неумелый. Сам попробовал бы, сказал я ему, не выдержав, и с грохотом принялся вымывать страшное холодильное нутро. А нутро уже подмерзло, и вода с кусочками плесени схватывалась изящными кривыми полосками, и пластинки нечистого льда наползали на пальцы, как сменные ногти. Когда я понял, что холодильник по уму надо бы выключить и протереть как следует, вода с шипеньем выскочила из кастрюли и залила на фиг пол-плиты.