Страница:
Тут, в усадьбе деда, она и умерла. Как возникла неожиданно в семье, так же внезапно исчезла. Ощутила сильную головную боль, погасли глаза, и пока привели врача, ушла из жизни. Похоронили в усадебном саду, на месте, где она любила сиживать, среди кустов сирени и зарослей трав и растений. На могиле дед поставил простой белый мраморный памятник.
У господина Леви случилось как бы помешательство. На целый год исчез с глаз детей. Они перешли жить на усадьбу деда, и он был им как отец и мать, как приятель и друг. Через год отец вернулся, необычно серьезный и усталый, словно после больших усилий. Поспешил к могиле жены и тотчас решил упорядочить заросли, окружающие могильный камень, но отец не дал ему это сделать.
– Уходи! – загремел, как умеет греметь голосом дед. – Уходи! Она любила дикость, грозу, неупорядоченную жизнь. Она не терпела прямой линии, тропинки, сужающей горизонт. Умела, как и я, открывать прямое в кривизне, и кривое в прямом. Да что ты в этом понимаешь? В буре она находила покой, и покой порождал бурю ее духа. Не прикасайся к этому уголку, который она очень любила именно за его дикость и эти заросли, скрывающие его.
Господин Леви отступил, зная, что на этот раз дед прав.
– Кушать, детки, кушать!
А Бумба? Бумба – на закорках лысого Руди. Только Руди знает этот фокус: берет по чемодану в обе руки, а на плечи водружает Бумбу: ноги вперед, голова назад, и рот разинут в хохоте.
Летние каникулы начались.
Агата перевесила ковер из гостиной через подоконник, и стала обеими руками всей силой выбивать из него пыль. Тяжело клубящееся, как бы сердитое, подобно лицу Агаты, облако пыли уплывало и возвращалось в открытое окно кухни.
– Иисусе Христе, легче сжечь этот дом, чем почистить. Дети, сделайте доброе дело для вашей старой Агаты, найдите Руди. Ведь гости уже в пути, и барон, как всегда, первый, черт бы его побрал!
– Руди, коза блеет! Руди! Куры кудахчут на цветочных грядках. Руди! Свиньи, две коровы и гуси копошатся в навозной луже посреди двора, которая по инициативе Руди никогда не просыхает. Агата в доме, трое детей во дворе – все кричат: Руди! И дед, что только проснулся от послеобеденного сна после посещения церкви, и уже повязал галстук и воткнул цветок в петлицу.
– Руди! Вот-вот, гости прибудут. Надо спуститься в подвал и принести вино и пиво. Руди! Гости, Руди! Гости.
– Не хочу. Я пишу письмо своему дяде?
– О чем можно столько писать? Иди спать.
– Я люблю писать. Руди, когда вырасту, я хочу стать писателем.
– Глупости. Тоже мне профессия, тоже мне заработок.
– Почему?
– Потому что обо всем уже написано. Я не терплю этих писак.
– Руди, ты же вообще не читаешь? Что же ты делаешь, когда нет у тебя никаких дел?
– Когда я был молодым, читал много. С тех пор не написали таких книг, которые я читал. Например: «Испанская принцесса» – чудесная книга! Я помню ее наизусть. Как одинокий рыцарь скакал через лес. Была глубокая тьма. Глаза его не различали даже собственной руки, только слышал крики филина. И вдруг, ты слышишь, Саул, вдруг поднял глаза и увидел красавицу монахиню в окне монастыря, и полный месяц освещал ее прекрасное лицо.
– Руди, как это может быть – глубокая тьма и полный месяц?
– Дурачок! Это же было не у нас, а в другой стране. Там другие обычаи. И потом, – это же в книге! Ты ничего не знаешь. Пиши, пиши, ты еще мал. Что ты понимаешь в этих книгах.
– Доброй ночи, Руди.
– Саул! Господи Боже! – Иоанна стоит в кухне в белой ночной сорочке.
– Саул, что ты здесь делаешь? Я не могла уснуть. Хотела увидеть, где ты.
– М-ммм.
– Ты пишешь?
– М-ммм.
– Письмо твоей маме?
– М-ммм.
– Саул, ты любишь свою маму?
– Нет, я ее ненавижу.
– Как это? Я очень люблю свою маму, и хотела бы знать, как это, когда мама обнимает и целует.
– Не стоит это знать. Материнские поцелуи всегда пахнут луком.
– Какое это имеет значение, мама есть мама! Слушай! – Иоанна кладет на стол небольшую коричневую шарманку. – Мама подарила мне ее за несколько дней до своей смерти. Слушай, Саул.
Тонкий и чистый голос поет колыбельную песенку Брамса.
– Ты слышишь, Саул. Это голос моей матери. – Глаза Иоанны широко раскрыты, и в них такая печаль.
– Хм-м. Не будь печальной, Иоанна. Нет особых материнских благословений. А пишу я не матери, а дяде Филиппу. Погоди немного, закончу письмо и поднимусь с тобой – спать.
Начался летний день, зрелый, насыщенный изобилием. Земля была подобно кормящей матери, и люди приникали к ее обильной груди, жадные до ее насыщающего молока, до обилия ее плодов, до ее красок и оттенков, воспламеняющихся и воспламеняющих, до ее нив, с которых уже скошены колосья и собраны в снопы.
И в такой день, обычный среди обычных, сидит утром Иоанна во дворе, в тени деревьев. Сидит в компании свиней, и, как обычно, читает книгу, морща лоб, словно сто лет прошли над нею. Дед пытается закармливать гусей. Саул и Бумба развлекаются тем, что перекатывают железный обруч друг другу. Агата стоит у окна кухни, ощипывает курицу, и, как обычно, это действие – резни и ощипывания – совершается в ее руках проворно и плодотворно. И звуки песни о разбойнике у пруда, отнимающего несчастную жизнь у девушки, сопровождают летящие перья. И Руди, как обычно, набивает желудок и никак не может насытиться. И даже ревматизм, который мучает его правую ногу, и обычно является проверенным знаком близящейся бури и непорядка, сегодня его не доводит.
И внезапно – как гром среди ясного дня – возникает катящий на велосипеде почтальон в своей синей форменной одежде, и в руках у него трепещет, как рыба, – телеграмма.
– Телеграмма! – все окружают деда. Он вытирает руки о синий передник, который, по указанию Агаты, предназначен для кормления гусей, и, не суетясь, открывает телеграмму.
– Это от отца вашего, дети. Завтра он приезжает. А послезавтра вы возвращаетесь домой. Завтра годовщина смерти вашей матери. Годы бегут…
И дед неожиданно опускает руки, нагибает голову, невидяще смотрит куда-то вдаль.
– Да, да, торопятся годы. Завтра годовщина смерти вашей матери…
– Господин Леви приедет? Иисусе Христе и Святая Дева! Руди! Надо поискать скульптуры на чердаке, и эту картину с голой женщиной, да будет проклято ее имя. Надо ее снести с чердака. А Святую Женевьеву надо закутать в простыню и поднять на чердак. Если этот осел, сын осла, успеет это сделать, я проглочу аршин – и Агата падает на стул в кухне и вздыхает.
– Руди! Первым делом, скульптуры! Ты слышишь? Ох, эти статуи, Иисусе Христе!
Когда Агата пришла служить в этот дом, он был полон скульптур. Улыбающаяся Диана, Анакреон – поэт вина и любви, Амур, обнимающий Психею на глазах у Агаты. Ей стало тошно.
– Она или я! – сообщила она тут же деду. – Я не язычница, У меня душа верующей христианки.
Дед вздохнул, и скульптуры были отправлены на чердак. Вместе с ними туда же была изгнана картина Тициана «Венера», которая висела в столовой.
– Быть так, совсем обнаженной при свете дня! – Агата покраснела.
Дед пытался остановить изгнание Венеры и рассказал Агате, какой это великий художник – Тициан.
– Глупости, – прервала его Агата, – такая есть и у нас в городке.
Пошла Агата и купила картину Святой Женевьевы, в длинном, до пят, одеянии. Но что господин Леви понимает в Женевьевах и во всех тех красивых изречениях, которые Агата выткала красными буквами на желтой ткани и повесила их в доме, как, например: «У относящегося к копейке свысока – радость невелика». И еще разные другие сентенции. Но у господина Леви другой вкус, отличающийся от вкуса Агаты. Скульптуры спустили с чердака, и «Венера», пропади она пропадом, опять красуется в столовой во всей своей наготе, лишенная всякого стыда, и служанки тщательно убирают дом к приезду господина Леви.
Все сразу же изменилось. Даже Руди превратился в Геркулеса и пошел, согласно мифу, вычищать конюшню. Песком засыпали навозную лужу во дворе. Свиней убрали в загон, кур – в курятник. Рабочий вилами сгребает листья с тропинок в саду. Вид усадьбы абсолютно преобразился, и веселые лица становятся серьезными. И когда ты прогуливаешься по двору, посыпанному гравием, кажется, вся усадьба скрежещет зубами. Детей охватывает печаль. Саул ничего не понимает в этом внезапном преображении, и даже Иоанна захлопывает книгу, и говорит придушенным голосом:
– Отец приедет. Вечером всех ждет горячая ванна. Завтра прощаемся с дедом. Отец – та еще колючка. Колючка из колючек.
Саул тут же прячется за вазон, в тень растения с широкими листьями, стоящего на деревянной свае в прихожей. Впервые он чувствует себя чужим в этом доме. Как человек, просящий свободного доступа в запрещенный ему мир. Всевышний Боже, как все изменилось! Агата, волосы завивкой, в голубом шелковом платье, вся светится, передник сверкает белизной, устремляет острый взгляд на Бумбу и Иоанну: только сохраняйте чистоту, не пачкайтесь! А Иоанна и Бумба? Их не узнать. Тоже светятся чистотой. И даже дед повязал галстук на новую рубаху, и нарядился в костюм, который Агата отглаживала не менее часа.
Дед и господин Леви стоят друг против друга.
– Как здоровье? – спрашивает дед. – Что говорят эти твои сапожники в Давосе?
– Более, или менее, здоровье нормальное, отец.
«Странно, – думает про себя Саул. Кто-то зовет такого деда отцом. И такой серьезный на вид человек, у которого седина покрыла виски. И ходит он, выпрямив спину, одет с иголочки с ног до головы, что не дает ему даже слегка наклониться. А выражение его лица говорит: лучше ко мне не приближаться.
– Как ваши дела, дети?
– В порядке, спасибо, папа, большое спасибо.
– Госпожа Агата, у вас тоже все в порядке?
– Премного благодарна, уважаемый господин Леви.
Саулу кажется, что даже голоса всех изменились и слегка охрипли.
И тут – как это случилось? У сваи под вазоном, очевидно, ножка оказалась слаба – и вазон, скрывавший Саула, упал на землю с большим шумом.
Мальчик готов превратиться в муху и исчезнуть в замочную скважину навечно. Глаза удивленно устремляются на него.
– Кто этот мальчик?
И тут – чудо из чудес! Встает перед ним Иоанна, та самая, с которой Саул вел войну все лето, поднимает мятежный взгляд на отца и провозглашает во весь голос, словно бы лишь ее мнение здесь решает все:
– Это мой друг, отец, Филипп привел его к нам.
– Филипп? Хорошо.
Иоанна знает, что имя Филипп устраняет любые недоразумения.
– Может, господин желает отдохнуть после длительной поездки? Вас ждет легкий обед.
– С большим удовольствием отведаю, госпожа Агата. С большим удовольствием.
Сумерки опустились на усадьбу. Стыли последние проблески света перед тем, как совсем стемнело. Угасал один из последних вечеров лета. И длинные клочья тонкой паутины неслись с вечерним ветром, натыкались и повисали на ветвях деревьев, на кустах, травах и последних летних цветах. «Сединой покрыло пряди матери цветущее лето» – так рассказывает старинная народная притча. Первое предостережение надвигающегося увядания. «Так оно, дети» – добавляют бабушки грустным голосом, рассказывая летними вечерами эту притчу внукам. «Так оно, цветение, уверенность и счастье – но уже старость настигает все живое…»
«Старость и небытие. Дорога все живого». – Так говорила старая и добрая няня с тяжелой одышкой, завершая сказку.
Господин Леви улыбается, снимает пальто, оттягивает галстук, сидит на каменной скамье у могилы. Старость и небытие – дорога всего живого, конец всего, и няня делает глубокий вздох, борясь с одышкой. Но дед мой, профессор, завершил бы эту сказку по-иному. В этот вечер он с особой яркостью предстает передо мной. Старый, увядший, кожа лица, как пергамент, пересеченный множеством глубоких морщин, как на древнем свитке. «Дети, знаете, что это за белая клейкая паутина? Молодые паучки скачут по ней, оставляют своих матерей, чтобы строить себе новую собственную жизнь. И это – когда уже все в природе говорит о смерти и кончине всего. Да, дети, это закон вечности. Это видно в облике этого паучка. Каждый конец объемлет новое начало, каждое начало объемлет конец». Верно, господин профессор. Уважаемый мой дед. Ты прав. Но что пользы всем словам твоей мудрости, если новая жизнь подобна унылому шелесту осеннего ветра? Что поучительного в этом, если покажу на паучках, что ползут по могиле, вечную жизнь? В этот миг я предпочитаю, господин профессор, слова доброй старой няни. Есть, есть конец, точка, завершение библейского стиха. Но если бы я мог, как она, сделать большой и глубокий вдох, если бы смог. Были дни, и я боролся с одышкой, как она. Там, в Давосе, в четырех стенах с широким окном, за которым был сказочный вид. Ведь я не из тех, который может сам себя обманывать, знаю, что у меня всего-то огрызок легкого. Есть дни, когда ты тянешься на простор из четырех стен. А есть дни, когда тонкая струйка крови из горла, и руки, парализованные слабостью – на белой простыне. Есть конец, есть завершение, точка и конец цитаты. Браво, няня! В один из дней стоял у моей постели тот чванливый молодой врач, и сообщил мне в категорическом тоне – ваше здоровье внушает опасение. «Премного благодарности! Кровь твоя сочится, душа трепещет в теле, испытывающем страдание, а врач тебе сообщает, что ты нездоров, и демонстрирует тебе двумя румяными щеками свой молодой возраст и тот простой факт, что его здоровье не внушает опасения. Несчастный и убогий господин Леви, ты опоздал на поезд, и абсолютно одинокий и отдаленный от всех, остался на перроне вокзала. Господин доктор, я опоздал на поезд? Но я умею идти по жизни. Дети называют меня «принцем». Никто не обнаружит моих слабостей. Но с оставшимся огрызком моего легкого можно существовать лишь в чистом воздухе Давоса. Я хочу вдыхать воздух полной грудью. Даже если перестанет втягивать воздух убогий огрызок моего легкого. Если сумею хотя бы еще раз, только раз поймать поезд. Буду страдать? Несомненно, но лучше страдание и печаль здесь, чем застывание там, на высотах».
У господина Леви случилось как бы помешательство. На целый год исчез с глаз детей. Они перешли жить на усадьбу деда, и он был им как отец и мать, как приятель и друг. Через год отец вернулся, необычно серьезный и усталый, словно после больших усилий. Поспешил к могиле жены и тотчас решил упорядочить заросли, окружающие могильный камень, но отец не дал ему это сделать.
– Уходи! – загремел, как умеет греметь голосом дед. – Уходи! Она любила дикость, грозу, неупорядоченную жизнь. Она не терпела прямой линии, тропинки, сужающей горизонт. Умела, как и я, открывать прямое в кривизне, и кривое в прямом. Да что ты в этом понимаешь? В буре она находила покой, и покой порождал бурю ее духа. Не прикасайся к этому уголку, который она очень любила именно за его дикость и эти заросли, скрывающие его.
Господин Леви отступил, зная, что на этот раз дед прав.
* * *
– Добро пожаловать! Добро пожаловать! – Гейнц зашел в дом под руку с Агатой. Пес Эсперанто бежал за ними. От Агаты шел запах свиного жира. Дед обнял Саула и Иоанну, подтолкнул и вошел с ними в дом.– Кушать, детки, кушать!
А Бумба? Бумба – на закорках лысого Руди. Только Руди знает этот фокус: берет по чемодану в обе руки, а на плечи водружает Бумбу: ноги вперед, голова назад, и рот разинут в хохоте.
Летние каникулы начались.
«Дяде Филиппу много здравия!– Иисусе Христе и святая Дева, чтобы черт его побрал! Недостаточно того, что битый час била ему в дверь, разбудить его, чтобы не опоздал в церковь, а теперь блеет несчастная коза так, что сердце разрывается, а эта собачья морда спит. И явно не на кровати, там бы я ему переломала все кости. Иисусе и святая Дева! Кто мне поможет? Скоро придут гости, но ничего еще не готово.
Я здоров. Здесь все красиво. Усадьба и лес, дед, Агата и лысый Руди.
Дед этот вовсе не старик. Он скачет на лошади и плавает в речке. Он также откармливает гусей, потому что хочет получить премию на празднике охотников за самого жирного гуся. Для этого он держит гусей в клетках и силой впихивает им глотки разные жирные галушки. Гуси задыхаются и умирают. И тогда Агата их жарит. Она стоит у плиты каждый день, варит и печет, и можно есть целый день. Но невозможно столько съесть. У нее много сковородок и кастрюль, и все они стоят на плите. Только лысый Руди все время спит и ест, несмотря на то, что у него во рту три зуба, и те черные и шатаются. Он должен следить за всей живностью усадьбы, но он этого не делает, потому что много спит. И вся живность кричит, и Агата ругается с Руди, обзывая его «собачьей мордой», а он отвечает – тихо, главное, сохранять нервы.
Здесь все красиво, дядя Филипп. Только две вещи очень мешают: свиньи и Иоанна. Свиней можно остерегаться. От Иоанны остеречься невозможно. Свиньи здесь крутятся везде. Поросят Агата загоняет в кухню. Я ведь еврейский мальчик, и мне запрещено смотреть на свиней, поэтому я закрываю глаза и смотрю в сторону при их виде. А вот Иоанна – просто беда. Дед называет ее черной крысой, потому что у нее глаза и язычок, которые все выгрызают. Но дед ее все же любит, а я – нет, она доводит меня своими вопросами каждый день. Почему ты не ешь свиное мясо? Что это такое – быть евреем? Откуда ты знаешь, что есть Бог? И на каждый ответ у нее есть тысяча новых вопросов. Я убегаю от нее каждый день, но она преследует меня, чтобы снова и снова задавать вопросы. И если она не прекратит это, дядя Филипп, я дам ей в зубы или вернусь домой. Дядя Филипп, я хочу, чтобы вы мне написали, есть ли Бог или нет? Вы можете также спросить об этом Отто, ибо он мудрый человек. Хочу завершить письмо, потому что поздно. Я пишу у Агаты в кухне, ибо сегодня суббота, и я ждал, пока звезды зажгутся на небе, чтобы сесть за письмо. Завтра тяжелый день. Я боюсь, что завтра, в воскресенье, все поедут в церковь. Дед хочет встретиться там с друзьями, и я вынужден ехать с ними, потому что не хочу оставаться один в усадьбе. Теперь я кончаю и иду спать. Мы спим все вместе – я, Бумба и Иоанна на двух больших деревянных кроватях, сдвинутых друг к другу. Вчера мы хотели, чтобы Иоанна рассказала нам сказку, она это умеет. Так она потребовала, чтобы я сошел с кровати и завыл, как привидение, только тогда она что-то сочинит. И я выл, пока не заболело горло, и, в общем, зря, потому что она сочинила рассказ о волшебнице, которая превращала людей в свиней. И это меня страшно рассердило, и говорю тебе, что в следующий раз побью ее. А теперь много приветов всем.
Главным образом, привет Отто,
сын вашей сестры, Саул».
Агата перевесила ковер из гостиной через подоконник, и стала обеими руками всей силой выбивать из него пыль. Тяжело клубящееся, как бы сердитое, подобно лицу Агаты, облако пыли уплывало и возвращалось в открытое окно кухни.
– Иисусе Христе, легче сжечь этот дом, чем почистить. Дети, сделайте доброе дело для вашей старой Агаты, найдите Руди. Ведь гости уже в пути, и барон, как всегда, первый, черт бы его побрал!
– Руди, коза блеет! Руди! Куры кудахчут на цветочных грядках. Руди! Свиньи, две коровы и гуси копошатся в навозной луже посреди двора, которая по инициативе Руди никогда не просыхает. Агата в доме, трое детей во дворе – все кричат: Руди! И дед, что только проснулся от послеобеденного сна после посещения церкви, и уже повязал галстук и воткнул цветок в петлицу.
– Руди! Вот-вот, гости прибудут. Надо спуститься в подвал и принести вино и пиво. Руди! Гости, Руди! Гости.
«Дяде Филиппу с наилучшими пожеланиями!– Что ты там все пишешь и пишешь? – Руди наливает себе еще чашку чая, – тоже хочешь пить?
Вообще-то, я уже закончил письмо. Но опять начинаю. Сегодня здесь произошло столько событий, что обязан тебе рассказать. Была уйма гостей и они, в конце концов, уехали. Все пошли спать. Только Руди сидит со мной на кухне и пьет чай. Чашку за чашкой. Утром все мы посетили церковь. Ехали на черной блестящей карете, но одна из лошадей по кличке Вотан немного хромает. В карете сидели Руди, Агата и дед, а на запятках – Бумба, Иоанна и я. Дед нарядился, надел на голову цилиндр, в руке держал трость с серебряным набалдашником. Все началось хорошо. Иоанна молчала. Множество телег катилось в сторону города. Телеги были разные, некоторые сделанные из лестниц. Также скакали всадники. В телегах сидели работницы со всех усадеб, и ветер вздымал их юбки каждый раз, телега их проезжала мимо. И тут встал Руди, начал размахивать кнутом, зацокал, сунул два пальца в рот и засвистел. Тут Агата рассердилась: «Эта собачья морда просыпается лишь тогда, когда видит исподнее девицы». И тут Иоанна снова начала говорить о Боге и евреях. И дед сказал нечто, что совсем сбило меня с толку. И теперь я спрашиваю тебя, дядя Филипп, верно ли это? Ответь мне, как можно быстрее. Дед говорит, что евреи, это племя, как, например, племя индейцев или негров. И у каждого племени есть свои символы, знак племени. У евреев – два символа – Бог и семья. Бог – это не так уже страшно. Он высоко в небе, и с ним нет многих дел. А вот, семья – это хуже, потому что она земле, и повелевает людьми со всех сторон, и от нее никуда не даться. Это все, что я помню из его слов, но и это я не понял. И вообще, дядя Филипп, с тех пор, как я не дома, я сбит с толку и ничего не понимаю.
А потом, в церкви, мы стояли все вместе. Все было наоборот. Мужчины стояли вместе с женщинами, и вместо того, чтобы покрыть голову, ее обнажают. И я стоял за спиной деда, чтобы ничего не видеть. Я также заткнул уши, чтобы ничего не слышать. И про себя повторял все время: противно, омерзительно. Так я решил. И все же видел и слышал многое, и это большой грех. Что теперь делать, дядя Филипп? Я слышал орган. И страшно, что это мелодия еще сейчас звучит в моих ушах. И также видел Христа, распятого на кресте, и лицо его такое несчастное. И тут еще Иоанна сказала, что мы его распяли и что это ужасно нехороший поступок. Скажи мне, дядя Филипп, это правда? Или она опять болтает пустое, эта глупая девочка. Все там знают деда. И все, кто пожимал ему руку, приглашал его на обед в свою усадьбу».
– Не хочу. Я пишу письмо своему дяде?
– О чем можно столько писать? Иди спать.
– Я люблю писать. Руди, когда вырасту, я хочу стать писателем.
– Глупости. Тоже мне профессия, тоже мне заработок.
– Почему?
– Потому что обо всем уже написано. Я не терплю этих писак.
– Руди, ты же вообще не читаешь? Что же ты делаешь, когда нет у тебя никаких дел?
– Когда я был молодым, читал много. С тех пор не написали таких книг, которые я читал. Например: «Испанская принцесса» – чудесная книга! Я помню ее наизусть. Как одинокий рыцарь скакал через лес. Была глубокая тьма. Глаза его не различали даже собственной руки, только слышал крики филина. И вдруг, ты слышишь, Саул, вдруг поднял глаза и увидел красавицу монахиню в окне монастыря, и полный месяц освещал ее прекрасное лицо.
– Руди, как это может быть – глубокая тьма и полный месяц?
– Дурачок! Это же было не у нас, а в другой стране. Там другие обычаи. И потом, – это же в книге! Ты ничего не знаешь. Пиши, пиши, ты еще мал. Что ты понимаешь в этих книгах.
«Я прервал письмо, потому что был у меня разговор с лысым Руди, дядя Филипп. Теперь я продолжаю. После полудня наехало сюда множество людей. Полгорода, я думаю. И опять все было наоборот. В церкви все были вместе, а на усадьбе женщины сидели с Агатой в гостиной, ели пироги, пили кофе и вязали носки. Мужчины сидели с дедом в большой беседке, и Руди подносил им пиво, вино и баранки. И там был барон, настоящий барон! Аристократ, хозяин большой усадьбы. У него такие же огромные усы, как у деда, но лицо было иное, лицо человека, все время стоящего по команде «смирно». У деда же лицо, все время стоящего «вольно». Но они все время похлопывали друг друга по плечу, и это всех очень радовало. Я и представить себе не мог, что закончится это очень печально. Об этом я напишу позже. Дядя Филипп, приехало много детей, и мы пошли играть, и было очень весело. Была там девочка по имени Тонхен, намного красивее Иоанны. У нее светлые кудри и голубые глаза. Она сказала мне, что мать ее говорит, что она выглядит точно так, как символ Германии, чистокровная раса. Потому в будущем она должна выйти замуж за германского аристократа, это ей предназначено. А я ответил ей, что рабочие изгнали из Германии всех аристократов, так мне сказал Отто, и она не сможет выйти замуж за аристократа. Тонхен сильно рассердилась, и сказала, чтобы я закрыл рот, а если нет, она позовет всю ватагу, и они сделают из меня маринованную селедку. И если к власти придет Адольф Гитлер, он вернет всех аристократов, и она тогда найдет себе жениха. Но я был тоже сердит, вернулся к взрослым, и там случилось что-то ужасно странное. Там было много дыма. И я думаю, что он исходил не от сигарет, а из ртов мужчин: они все кричали. Издавали всяческие звуки как свистки паровоза, а в центре стояли дед и барон. Нос барона был багровым, а усы торчали, как иглы у ежа, также и брови. Он был настолько сердит и зол, что я подумал, еще миг, и он закричит: смирно! И вся встанут по стойке смирно. Но он только кричал: кровь должна пролиться! Кровь! И виноваты евреи! – обратился к деду и добавил: но если бы все евреи были такими, как ты, – и хотел притронуться к плечу деда. Но тут дед повел себя тоже странно. Усы его тоже стали топорщиться, и лицо его тоже обрело выражение, как при стойке смирно, и он закричал своим громким голосом – «Бревно! Что бы ты, и все тупицы, подобные тебе, делали без евреев! Давно бы все питались пылью и прахом, и это было добрым делом для всех. Затем дед обратился к Руди и сказал: «Руди, приведи лошадей этому почтенному господину. Я не потерплю в своем доме человека, оскорбляющего людей моего завета. Затем дед обратился к остальным и снова закричал – «И кто думает, как он, может убираться за ним восвояси». И тогда Руди провел барона к его карете, а все остальные остались пить пиво и есть баранки».– Пишет и пишет. Ступай в постель. Я, например, это сейчас сделаю. Доброй ночи, Саул.
– Доброй ночи, Руди.
– Саул! Господи Боже! – Иоанна стоит в кухне в белой ночной сорочке.
– Саул, что ты здесь делаешь? Я не могла уснуть. Хотела увидеть, где ты.
– М-ммм.
– Ты пишешь?
– М-ммм.
– Письмо твоей маме?
– М-ммм.
– Саул, ты любишь свою маму?
– Нет, я ее ненавижу.
– Как это? Я очень люблю свою маму, и хотела бы знать, как это, когда мама обнимает и целует.
– Не стоит это знать. Материнские поцелуи всегда пахнут луком.
– Какое это имеет значение, мама есть мама! Слушай! – Иоанна кладет на стол небольшую коричневую шарманку. – Мама подарила мне ее за несколько дней до своей смерти. Слушай, Саул.
Тонкий и чистый голос поет колыбельную песенку Брамса.
– Ты слышишь, Саул. Это голос моей матери. – Глаза Иоанны широко раскрыты, и в них такая печаль.
– Хм-м. Не будь печальной, Иоанна. Нет особых материнских благословений. А пишу я не матери, а дяде Филиппу. Погоди немного, закончу письмо и поднимусь с тобой – спать.
«Дядя Филипп!В один ясный день грянула телеграмма. Был это обычный день среди таких же дней. И никто представить не мог, что произойдет нечто необычное.
Я хочу скорее завершить письмо, ибо неожиданно вошла Иоанна, и она очень взволнована: скучает по матери, которая ушла из жизни, как ты это знаешь. И я сказал ей, что закончу письмо, и мы вместе поднимемся в спальню. Я помирился с ней, дядя Филипп. Хотел тебе только рассказать, что когда барон уехал, я пошел за Руди, и он сказал, что такое происходит каждую неделю. Каждый раз дед вышвыривает пьяного барона. Но тот смиряется, ибо нуждается в деньгах деда. Дядя Филипп, я сбит с толку всем, что здесь происходит, от всего, что вижу здесь и слышу. Я скучаю по скамейке и по Отто. Его я всегда понимал, и все мне было ясно. Несмотря на то, что здесь так красиво, я хочу вернуться.
Многих благословений, особенно – Отто.
Сын твоей сестры, Саул».
Начался летний день, зрелый, насыщенный изобилием. Земля была подобно кормящей матери, и люди приникали к ее обильной груди, жадные до ее насыщающего молока, до обилия ее плодов, до ее красок и оттенков, воспламеняющихся и воспламеняющих, до ее нив, с которых уже скошены колосья и собраны в снопы.
И в такой день, обычный среди обычных, сидит утром Иоанна во дворе, в тени деревьев. Сидит в компании свиней, и, как обычно, читает книгу, морща лоб, словно сто лет прошли над нею. Дед пытается закармливать гусей. Саул и Бумба развлекаются тем, что перекатывают железный обруч друг другу. Агата стоит у окна кухни, ощипывает курицу, и, как обычно, это действие – резни и ощипывания – совершается в ее руках проворно и плодотворно. И звуки песни о разбойнике у пруда, отнимающего несчастную жизнь у девушки, сопровождают летящие перья. И Руди, как обычно, набивает желудок и никак не может насытиться. И даже ревматизм, который мучает его правую ногу, и обычно является проверенным знаком близящейся бури и непорядка, сегодня его не доводит.
И внезапно – как гром среди ясного дня – возникает катящий на велосипеде почтальон в своей синей форменной одежде, и в руках у него трепещет, как рыба, – телеграмма.
– Телеграмма! – все окружают деда. Он вытирает руки о синий передник, который, по указанию Агаты, предназначен для кормления гусей, и, не суетясь, открывает телеграмму.
– Это от отца вашего, дети. Завтра он приезжает. А послезавтра вы возвращаетесь домой. Завтра годовщина смерти вашей матери. Годы бегут…
И дед неожиданно опускает руки, нагибает голову, невидяще смотрит куда-то вдаль.
– Да, да, торопятся годы. Завтра годовщина смерти вашей матери…
– Господин Леви приедет? Иисусе Христе и Святая Дева! Руди! Надо поискать скульптуры на чердаке, и эту картину с голой женщиной, да будет проклято ее имя. Надо ее снести с чердака. А Святую Женевьеву надо закутать в простыню и поднять на чердак. Если этот осел, сын осла, успеет это сделать, я проглочу аршин – и Агата падает на стул в кухне и вздыхает.
– Руди! Первым делом, скульптуры! Ты слышишь? Ох, эти статуи, Иисусе Христе!
Когда Агата пришла служить в этот дом, он был полон скульптур. Улыбающаяся Диана, Анакреон – поэт вина и любви, Амур, обнимающий Психею на глазах у Агаты. Ей стало тошно.
– Она или я! – сообщила она тут же деду. – Я не язычница, У меня душа верующей христианки.
Дед вздохнул, и скульптуры были отправлены на чердак. Вместе с ними туда же была изгнана картина Тициана «Венера», которая висела в столовой.
– Быть так, совсем обнаженной при свете дня! – Агата покраснела.
Дед пытался остановить изгнание Венеры и рассказал Агате, какой это великий художник – Тициан.
– Глупости, – прервала его Агата, – такая есть и у нас в городке.
Пошла Агата и купила картину Святой Женевьевы, в длинном, до пят, одеянии. Но что господин Леви понимает в Женевьевах и во всех тех красивых изречениях, которые Агата выткала красными буквами на желтой ткани и повесила их в доме, как, например: «У относящегося к копейке свысока – радость невелика». И еще разные другие сентенции. Но у господина Леви другой вкус, отличающийся от вкуса Агаты. Скульптуры спустили с чердака, и «Венера», пропади она пропадом, опять красуется в столовой во всей своей наготе, лишенная всякого стыда, и служанки тщательно убирают дом к приезду господина Леви.
Все сразу же изменилось. Даже Руди превратился в Геркулеса и пошел, согласно мифу, вычищать конюшню. Песком засыпали навозную лужу во дворе. Свиней убрали в загон, кур – в курятник. Рабочий вилами сгребает листья с тропинок в саду. Вид усадьбы абсолютно преобразился, и веселые лица становятся серьезными. И когда ты прогуливаешься по двору, посыпанному гравием, кажется, вся усадьба скрежещет зубами. Детей охватывает печаль. Саул ничего не понимает в этом внезапном преображении, и даже Иоанна захлопывает книгу, и говорит придушенным голосом:
– Отец приедет. Вечером всех ждет горячая ванна. Завтра прощаемся с дедом. Отец – та еще колючка. Колючка из колючек.
Саул тут же прячется за вазон, в тень растения с широкими листьями, стоящего на деревянной свае в прихожей. Впервые он чувствует себя чужим в этом доме. Как человек, просящий свободного доступа в запрещенный ему мир. Всевышний Боже, как все изменилось! Агата, волосы завивкой, в голубом шелковом платье, вся светится, передник сверкает белизной, устремляет острый взгляд на Бумбу и Иоанну: только сохраняйте чистоту, не пачкайтесь! А Иоанна и Бумба? Их не узнать. Тоже светятся чистотой. И даже дед повязал галстук на новую рубаху, и нарядился в костюм, который Агата отглаживала не менее часа.
Дед и господин Леви стоят друг против друга.
– Как здоровье? – спрашивает дед. – Что говорят эти твои сапожники в Давосе?
– Более, или менее, здоровье нормальное, отец.
«Странно, – думает про себя Саул. Кто-то зовет такого деда отцом. И такой серьезный на вид человек, у которого седина покрыла виски. И ходит он, выпрямив спину, одет с иголочки с ног до головы, что не дает ему даже слегка наклониться. А выражение его лица говорит: лучше ко мне не приближаться.
– Как ваши дела, дети?
– В порядке, спасибо, папа, большое спасибо.
– Госпожа Агата, у вас тоже все в порядке?
– Премного благодарна, уважаемый господин Леви.
Саулу кажется, что даже голоса всех изменились и слегка охрипли.
И тут – как это случилось? У сваи под вазоном, очевидно, ножка оказалась слаба – и вазон, скрывавший Саула, упал на землю с большим шумом.
Мальчик готов превратиться в муху и исчезнуть в замочную скважину навечно. Глаза удивленно устремляются на него.
– Кто этот мальчик?
И тут – чудо из чудес! Встает перед ним Иоанна, та самая, с которой Саул вел войну все лето, поднимает мятежный взгляд на отца и провозглашает во весь голос, словно бы лишь ее мнение здесь решает все:
– Это мой друг, отец, Филипп привел его к нам.
– Филипп? Хорошо.
Иоанна знает, что имя Филипп устраняет любые недоразумения.
– Может, господин желает отдохнуть после длительной поездки? Вас ждет легкий обед.
– С большим удовольствием отведаю, госпожа Агата. С большим удовольствием.
Сумерки опустились на усадьбу. Стыли последние проблески света перед тем, как совсем стемнело. Угасал один из последних вечеров лета. И длинные клочья тонкой паутины неслись с вечерним ветром, натыкались и повисали на ветвях деревьев, на кустах, травах и последних летних цветах. «Сединой покрыло пряди матери цветущее лето» – так рассказывает старинная народная притча. Первое предостережение надвигающегося увядания. «Так оно, дети» – добавляют бабушки грустным голосом, рассказывая летними вечерами эту притчу внукам. «Так оно, цветение, уверенность и счастье – но уже старость настигает все живое…»
«Старость и небытие. Дорога все живого». – Так говорила старая и добрая няня с тяжелой одышкой, завершая сказку.
Господин Леви улыбается, снимает пальто, оттягивает галстук, сидит на каменной скамье у могилы. Старость и небытие – дорога всего живого, конец всего, и няня делает глубокий вздох, борясь с одышкой. Но дед мой, профессор, завершил бы эту сказку по-иному. В этот вечер он с особой яркостью предстает передо мной. Старый, увядший, кожа лица, как пергамент, пересеченный множеством глубоких морщин, как на древнем свитке. «Дети, знаете, что это за белая клейкая паутина? Молодые паучки скачут по ней, оставляют своих матерей, чтобы строить себе новую собственную жизнь. И это – когда уже все в природе говорит о смерти и кончине всего. Да, дети, это закон вечности. Это видно в облике этого паучка. Каждый конец объемлет новое начало, каждое начало объемлет конец». Верно, господин профессор. Уважаемый мой дед. Ты прав. Но что пользы всем словам твоей мудрости, если новая жизнь подобна унылому шелесту осеннего ветра? Что поучительного в этом, если покажу на паучках, что ползут по могиле, вечную жизнь? В этот миг я предпочитаю, господин профессор, слова доброй старой няни. Есть, есть конец, точка, завершение библейского стиха. Но если бы я мог, как она, сделать большой и глубокий вдох, если бы смог. Были дни, и я боролся с одышкой, как она. Там, в Давосе, в четырех стенах с широким окном, за которым был сказочный вид. Ведь я не из тех, который может сам себя обманывать, знаю, что у меня всего-то огрызок легкого. Есть дни, когда ты тянешься на простор из четырех стен. А есть дни, когда тонкая струйка крови из горла, и руки, парализованные слабостью – на белой простыне. Есть конец, есть завершение, точка и конец цитаты. Браво, няня! В один из дней стоял у моей постели тот чванливый молодой врач, и сообщил мне в категорическом тоне – ваше здоровье внушает опасение. «Премного благодарности! Кровь твоя сочится, душа трепещет в теле, испытывающем страдание, а врач тебе сообщает, что ты нездоров, и демонстрирует тебе двумя румяными щеками свой молодой возраст и тот простой факт, что его здоровье не внушает опасения. Несчастный и убогий господин Леви, ты опоздал на поезд, и абсолютно одинокий и отдаленный от всех, остался на перроне вокзала. Господин доктор, я опоздал на поезд? Но я умею идти по жизни. Дети называют меня «принцем». Никто не обнаружит моих слабостей. Но с оставшимся огрызком моего легкого можно существовать лишь в чистом воздухе Давоса. Я хочу вдыхать воздух полной грудью. Даже если перестанет втягивать воздух убогий огрызок моего легкого. Если сумею хотя бы еще раз, только раз поймать поезд. Буду страдать? Несомненно, но лучше страдание и печаль здесь, чем застывание там, на высотах».