Страница:
«Эвелия была у него, когда он был индусским принцем. Теперь же, когда он праведник, нет у него жены».
«Так он что, каждый раз кто-то другой, твой Элимелех?»
«Каждый человек каждый раз кто-то другой или что-то другое. А теперь ешь йогурт».
«Нет. Сначала расскажи мне все до конца».
«О праведнике Элимелехе?.. Ну, прошли долгие годы его аскетической жизни, без отдыха, лишь с молитвой. После многих лет освобождение от этой дополнительной души не пришло. И тогда праведник Элимелех сказал себе: все эти зряшные мечты и чумные сны уничтожились. Встал, оставил свое жилище, вошел в море и исчез».
«Он вернется, дядя Соломон, я уверена, что вернется».
«Конечно же, вернется, детка. А теперь ешь йогурт, Адас».
И я глотала нелюбимый мной йогурт во имя любимого дяди.
Однажды дядя Соломон приехал и, как обычно, взял меня на набережную Тель-Авива. Нашли наш ящик, уселись, дядя говорит:
«Знаешь, я обнаружил Элимелеха».
«Обнаружил? Где?»
«В Иерусалиме».
«Возьми меня к нему».
Дядя замялся, и я поняла: не возьмет он меня к своему Элимелеху. Ведь это его праведник. С этого момента, как нашел он своего исчезнувшего друга, так и перестал рассказывать байки о нем. Я называю имя его друга, а дядя молчит. Одно лишь запечатлелось в моем сердце – Иерусалим это город Элимелеха.
Пришло время, и переехали мы жить в Иерусалим. Отца моего назначили важным чиновником в региональное управление по налогам. Но связь с дядей Соломоном не прервалась. Во-первых, у дяди были дела и в Иерусалиме. Я же все каникулы проводила в кибуце у дяди Соломона и тети Амалии. Детей у них не было. Отец и мать обычно говорили, что любовь дяди Соломона ко мне связана с тетей Амалией, которая так и не родила ему детей.
Отец купил небольшой домик на склоне, и скальная земля Иерусалима каменным своим взглядом упиралась в наши окна. Отец пытался осуществить свою давнюю мечту, копаться в земле. В нашем небольшом садике разбивал камни, насыпал грядки, сажал цветы и овощи. Вдоль тропинки посадил кипарисы, которые поднялись остриями высоко в небо.
Отец выращивал морковь, капусту, редьку, несколько деревьев – дум-пальм, которые, в общем-то, не прижились. Каждый день после работы он допоздна ковырялся в огороде, а мама говорила, что нет никакой пользы в выращивании овощей. Ведь все это можно приобрести на рынке за гроши. Просто жаль на это времени. Но отец, который во всем уступал матери, в деле огорода проявлял завидное упрямство. По сей день, придя с работы, он снимает с себя костюм, надевает шорты, старую рубаху и сандалии, и работает в саду дотемна. Возвращается и долго с удовольствием отмывает руки от земли, задумчиво наблюдая за тем, как земля уплывает со струей воды, и при этом глубоко вздыхает, точно как дядя Соломон, который, посещая нас, выходит с отцом работать в огороде. С дядей и я бы выходила помогать на огороде, что и делала в каждый его приход. И оставалась с ним даже тогда, когда отец, вернувшись с работы, ужинал. А мы всматривались с дядей в окружающую нас первобытную тьму. Город еще не доходил до нашего дома. Узкая тропинка спускалась от нас в глубокую долину, над которой высились оголенные холмы и небольшие лоскутки земли между скал. Лоскутки были темными, а скалы и валуны светились в лунном сиянии. За этими серебристыми холмами лежал Иерусалим со всеми своими стенами и башнями, посверкивая множеством огоньков. Мы с дядей сидели на одной из грядок, и он говорил мне:
«Капуста даст большой урожай».
Из дома доносился голос мамы, упрекающей отца за грязь в рукомойнике. Затем голос ее обращался к нам, звал в дом, к ужину. Мы же не двигались с места и молчали. И тут дядя глубоко вздыхал. Я тоже вздыхала, и он тут же спрашивал:
«Что-то случилось, детка? Есть проблемы?»
«Есть».
«Они у всех, Адас».
Сразу становилось легче на душе. И все же оставалась какая-то горечь. Имя у этой горечи было – Элимелех.
В каждый приход мама спрашивала дядю:
«Как дела у Элимелеха?»
«Жив».
«А его сын?»
«Живет с ним».
«Ты сегодня идешь его проведать?»
«Да».
«Так тебе не надо стелить?»
«Не надо».
Мама начинала чихать. Всегда, начиная разговор об Элимелехе, она начинала чихать. И этим завершался ее разговор с дядей. На все мои вопросы дядя давал уклончивые ответы:
«Дядя Соломон, кто же, в конце концов, этот Элимелех, и кто его сын?»
«Элимелех это Элимелех, а сын это сын».
«И ты сейчас идешь к нему?»
«Иду к нему».
«Почему ты не берешь меня с собой?»
«Потому что не беру тебя с собой».
Любопытство не отпускало меня, и после ухода дяди я приступала к маме:
«Куда пошел дядя Соломон?»
«К другу»,
«Кто его друг?»
«Друг это друг», – и мама снова начинала чихать.
«Что это за бесконечное чиханье?» – возмущался отец.
«Папа, кто этот друг дяди Соломона?»
«Друг это друг».
Получалось, что Элимелех не только секрет дяди, но и моих родителей, и любопытство просто сжигало меня до того зимнего дня, когда ветер свирепствовал в городе, дождь хлестал в окна, плясал вместе с ветром на черепицах нашей крыши. Мы обедали, как вдруг в дом ворвался дядя Соломон. Вид его был ужасно смешным: он был в длинном синем плаще, с которого стекала вода, образуя лужи вокруг его ног, руки были оттопырены, и с рукавов тоже струилась вода. Даже шляпа, которую он имел обыкновение носить зимой вместо летней панамы, истекала слезами. Мы с удивлением, замерев, смотрели на него, и он воскликнул:
«Элимелех умер!»
«Когда?» – вскрикнула мама.
«Ночью… Сердечный приступ».
«И когда похороны?» – спросил отец, как всегда, во время и по делу.
«Завтра, в десять».
«В такой ливень?» – слезы текли из глаз мамы.
«Ну и что?» – почти упрекнул ее отец. – Похороны откладывать нельзя».
«А сын! Господи, Боже мой, что будет с его сыном?» – продолжала плакать мама.
«Есть, кому о нем позаботится, – сухо сказал дядя и тут же исчез за дверью с той же неожиданностью, с какой возник из нее. Молчание воцарилось в комнате. Только слышен был шум дождя.
«Завтра и я пойду на похороны», – сказала я.
«Нет!» – отрубил отец. – Ты останешься и приготовишь обед для нас и для гостей».
«Да, – поддержала его мама, – сделай это для меня, Адас… Я пойду на похороны Элимелеха».
В день похорон шел мелкий колючий дождь. Отец надел темный костюм, который одевал в дни праздников и поминовения. Мама тоже надела темное платье и покрыла голову черным платком. Она внезапно стала не похожей на себя. Печаль и скорбь были на ее лице. Я же все утро готовила, как в праздничные дни.
Часов в пять пришли отец, мама, дядя Соломон, тетя Амалия и с ними тощий, худосочный подросток. На бледном, под черным растрепанным чубом лице лихорадочно блестели темные глаза. Одежда на нем была старая, обувь мокрая с прилипшей к ней комьями кладбищенской землей. Никто не потребовал от него снять обувь. Даже мама. А она ведь всегда строго следила за тем, чтобы в дом не входили в грязных туфлях.
Мама представила мне парня:
«Это Мойшеле, сын Элимелеха».
Он скосил на меня глаза и не издал ни звука. Тетя Амалия сказала:
«Адас, сколько тебе лет?»
«Пятнадцать лет, три месяца и восемь дней, тетя Амалия».
«Нашему Мойшеле семнадцать. Верно, Мойшеле?»
Парень не открыл рта. Я не успела удивиться этому – «нашему Мойшеле», как мама позвала всех к столу, и все тут же стали хвалить приготовленные мной блюда. Только Мойшеле даже не притронулся к еде. Каждый раз при упоминании моего имени он устремлял на меня свой лихорадочно блестевший взгляд. Тетя Амалия обратила внимание, что парень ничего не ест, и весьма обеспокоилась:
«Мясо, детка, ешь мясо. Случилось то, что случилось, но есть надо».
«Верно, Мойшеле, есть надо. Возьми мяса, детка», – с необычной мягкостью в голосе сказал дядя Соломон. Парень ткнул вилкой в мясо, но не донес до рта, вилка с мясом повисла в воздухе, мясо соскользнуло обратно в тарелку. Опустил парень голову. Дядя Соломон сказал:
«Выйдем в сад, детка. Ты ведь еще не видел, какой здесь чудесный сад».
«Ну, как ты выйдешь в сад в такой пасмурный день?» – возмутилась тетя Амалия.
«Что можно увидеть в совсем замерзшем саду?» – добавил отец.
«Нечего там показывать», – поддержала его мама.
Но дядя Соломон встал, взял парня за руку и пресек все разговоры:
«Увидим то, что увидим».
Примерно через полчаса я пошла за ними. Веранда нашего дома открыта, и с крыши дома текли струи воды. Дядя Соломон и Мойшеле стояли под козырьком крыши. Одной рукой дядя опирался о край веранды, другую положил на плечо Мойшеле. Так они стояли, глядя на завесы дожди, омывающие дома и стены Иерусалима. Я сказала им:
«Возвращайтесь в дом. Тут же ужасно».
Поглядел дядя Соломон на свои ботинки в комьях грязи с кладбища:
«Сначала надо обувь почистить».
Нашел на веранде нож, спустился в сад и стал ножом счищать грязь с подошв. Сумрачность дня делала печаль его улыбки еще более глубокой. Поставил оба своих ботинка на край веранды и тяжко вздохнул. Мы с Мойшеле стояли, не издав ни звука, изредка поглядывая друг на друга. Тут появилась тетя Амалия:
«Где вы? Время позднее. Пора в дорогу».
После их отъезда в нашем доме не прекращались разговоры отца и матери о дяде и тете и мальчике Мойшеле, которого они усыновили. Дядя больше у нас не появлялся, оставил должность секретаря кибуца и все общественные дела, чтоб заняться воспитанием парня. Отец по этому поводу иронизировал, но мама защищала дядю:
«Ты чего? Наконец сбылась мечта всей жизни. Есть у них свой сын», – тут на нее нападала чесотка. – Бедный Элимелех», – добавляла она.
Лицо отца становилось грустным, а мамино лицо светилось печалью.
Да и мне весело не было. Я скучала по дяде и ужасно ревновала к усыновленному ими парню. Однажды я взяла и написала дяде письмо. Он тут же приехал. Отец и мать встретили его с явным недовольством:
«Ну, Соломон, наконец-то вспомнил о нас, а?»
«Вспомнил, – сказал дядя и взял меня за руку, приглашая на прогулку. Повел меня в какой-то иерусалимский переулок, словно бы вытесанный между двумя прямыми стенами, сложенными из тяжелого камня. Дома сливались воедино, повторяя друг друга небольшими квадратными окнами, забранными в железные решетки. Казалось, окна вглядывались внутрь, а не наружу. Только узкие двери были распахнуты, и на завалинках сидели старики, как белеющие растения, прорастающие из этих стен, сидели, казалось, с момента возведения этих замкнутых в себе жилищ.
Все они знали дядю и здоровались с ним. В конце переулка дядя остановился перед узкой деревянной калиткой, покрашенной зеленой облупившейся во многих местах краской, сдвинул крюк. Калитка со скрипом распахнулась, впустив нас в маленький дворик, окруженный высокими каменными стенами и изгородью колючих кактусов. Посреди вымощенного камнем двора, в небольшой пяди земли, высилось искривленным стволом фиговое дерево. Из окон выглядывали лица, обрамленные пейсами, слышался говор. Запах влажного после стирки белья мешался с запахом прожаренного масла. Все здесь было узко, низко и невелико. Около двери стояла пара потрепанных ботинок без шнурков.
Дядя Соломон открыл огромным ключом небольшую дверь, мы вошли в темную прохладную комнату, и нас обдало запахом пыли и старых вещей. Окна были закрыты, и чья-то рука начертала на пыльных стеклах разные линии, напоминающие формы раковин. Когда глаза привыкли к темноте, можно было различить две кровати, покрытые арабскими ковриками, письменный стол и несколько скамеечек. На столе лежала скрипка, стояла чернильница с высохшими чернилами и торчащей в ней ручкой с заржавленным пером. На старом примусе, около одной из кроватей, стоял задымленный котелок для кофе. На скамеечке пылился пустой стакан и тюбик с таблетками, а рядом, на полу, груды старых газет.
У стены табунились деревянные статуэтки животных и людей – от слона до мыши и от старика до младенца. Пепельница была забита окурками. Все углы под потолком были затянуты паутиной, а в одном из углов пылилась метла. В комнате не было никого, но ощущение живой души не покидало вошедшего, словно бы она, душа эта, только-только покинула дом, и вот-вот вернется. Я даже повернула голову в сторону двери. И тут непривычным для него голосом дядя сказал: «Тут жил Элимелех, мой незабвенный друг». Я молчала, поглядывая на метлу, словно бы предназначенную для чертей и привидений, чтобы на ней верхом они летали по комнате. Я помнила все, что рассказывал мне дядя о своем исчезнувшем друге, и сказала:
«Кем же он был взаправду, твой друг Элимелех, индусским принцем или праведником?»
«Праведником, детка. Странствовал по миру в поисках дополнительной своей души. Для этого сбрил бороду, сбросил одежды хасида и начал странствовать. Не было ремесла, которым бы он не занялся, и не было искусства, к которому не приложил бы руку. И не было радости, которая не посетила бы его, наслаждений тела и духа, которые бы не испытал. Все запреты в мире он нарушил в надежде, что исправлением обнаружит, разбудит эту дополнительную душу. Однажды он пьянствовал в корчме одной приморской страны, грязно ругался, опустившись на самое дно скверны. Внезапно какая-то мысль искрой пронзила его сознание, он встал, вышел из корчмы, увидел девушку в ветхой одежде. Платок ее развивался на зимнем ветру, и обувь на ее ногах была рваной и грязной. Девушка просила милостыню. Сунул хасид руку в карман, а там пусто. Удивился хасид, ставший великим грешником, вспомнил, что вынесла его из корчмы пронзившая душу его тоска по той самой дополнительной душе, и начало в нем бороться злое начало с добрым. А девушка стоит перед ним, рот искривлен, в глазах слезы. Ждет милостыни. Сказал:
«Извините меня, госпожа-красавица, забыл я кошелек дома. Соизволит госпожа пойти под моим покровительством до моего дома, и я одарю ее всем, что у меня есть».
И пошла она за ним. В доме своем вскипятил он воду, омыл ей лицо, расчесал волосы, отер ей ноги, напоил и накормил, уложил спать. Приняла она все это с покорностью. Пригляделся он к ней, и вот же – глаза у нее голубиные, лицо лучится светом, – истинно красавица. Удивился себе, как же это не увидел раньше, не зная, что просто поразила его слепота, ибо в день, когда он отчаялся найти дополнительную душу, изменило ему зрение. Смотрела на него девушка и говорит, словно знала его давно.
«Благодарю тебя, господин мой, за все, что ты для меня сделал, но не об этом я просила тебя».
«А о чем?»
«Об исправлении».
Забилось сердце хасида. Ведь именно исправления он столь долго и тщетно искал. Опять взглянул на нее, словно купаясь в свете ее лица. Мгла сошла в комнату, и оставались они вместе долгую ночь. Проснулся он с первым утренним светом, – девушка исчезла. Лежал он одиноко в постели, и память девушки чудилась ему вкусом свежего плода. Но вот – исчезла, как будто и вовсе не была. Потрясен был хасид…»
«И это твой Элимелех, дядя Соломон?» – прервала я его рассказ, ибо не хватало у меня терпения его слушать.
«Потрясен был хасид, – упрямо продолжил дядя, – было ли ночное видение истинной девушкой или привидением? И возникло у него подозрение, что это была Лилит. Поглядел на стол и увидел оставленный ею платок. Схватил его и приложил к лицу, вдыхая волшебный запах ее волос».
Я смотрела на красный платок, лежащий на столе рядом со скрипкой. Глаза наши, мои и дяди Соломона, скрестились на этом платке.
Не отрывая от него глаз, дядя продолжал мне рассказывать:
«Погрузил хасид лицо свое в платок, сильная тоска охватила его, и он не мог сдержать своих чувств. Стал метаться по комнате, рыскать по углам, выглядывать в окна, распахнул дверь, выбежал во двор. Нигде ее не было видно. Выскочил за ворота и целый день искал ее по всем закоулкам. Вернулся к вечеру в надежде, что и она вернулась. Сидел в кресле, зажав голову ладонями. Зажег свет. Вот, надеялся, увидит она свет и прибежит на огонек. Опять бросился на поиски, обежал все рынки. Встречая друзей, не здоровался с ними. От окликавших его знакомых отмахивался. Не пил и не ел, сам себе удивляясь, как может до такой степени охватить человека безумие поиска девушки, которая всего-то была с ним одну ночь. И вдруг спохватился и закричал: «Какой же ты дурак!? Всю жизнь ты ищешь свою дополнительную душу. И вот же, когда была она в твоих объятиях, ты упустил ее»».
Замолк дядя Соломон, погрузился в кресло, как погружаются в самого себя.
Сказала ему:
«Эта молодая женщина была матерью Мойшеле?»
«Может быть».
«Дядя Соломон, теперь скажи мне правду, кто это такой – Элимелех?»
«Он был хасидом, детка»
Сидели мы и молчали. Дядя глядел как бы поверх стен, а я опустила голову. Хотела укорить дядю в том, что кормит он меня всякими выдумками, но не могла открыть рта. Перебирала все подробности его рассказа, пытаясь отыскать в них крупицы правды об Элимелехе. Странный запах в комнате казался подобным скрежету железа, отзывающимся в моей голове. Сидели мы и молчали, в первый раз между нами возникла какая-то неловкость. Вдруг у меня возникло подозрение, что моя мама как-то замешана в этом странном дядином рассказе. И сказала я явно против своей воли, словно бы слова силой исходили из моих уст вопреки желанию:
«Дядя Соломон, я тоже хочу жить в кибуце. С вами. Я хочу учиться там, у вас. Вместе с Мойшеле».
«Возможно ли это, детка? – испуганно спросил дядя. – Ты ведь у родителей единственная дочь».
«Может быть, и я ищу свою дополнительную душу, – и сама в голосе своем ощутила усмешку. – А может, я просто завидую Мойшеле, усыновленному вами?»
«Пошли», – сказал дядя.
Встали, заперли дверь огромным ключом и вышли в переулок. Уже была ночь. Старики исчезли. Два фонаря освещали переулок.
Обернулась – посмотреть на дом Элимелеха: он был погружен в глубокий мрак, почти невидимый в серой глыбе окружающих домов и стен.
На следующий день я заявила родителям о своем решении пойти жить в кибуц, к дяде Соломону и тете Амалии. Учиться вместе с Мойшеле, сыном Элимелеха. Последнее имя я подчеркнула, вглядываясь в лицо мамы. Краска залила ее щеки. Эмоции выплеснулись с обеих сторон. Мама говорила, что кибуц перестал сегодня привлекать людей, особенно, молодежь и что будущее мое – в городе. Завершила она свою тираду почти криком:
«Это работа Соломона. Амалии и Соломона. Сами рожать не могут, отбирают детей у других».
«Это только мое решение».
Отец прекратил эти препирательства деловым вопросом, истинно, как чиновник налоговой системы:
«Я должен выяснить, во сколько это мне обойдется в месяц, оплата обучения в кибуце».
Так я пришла в кибуц, к дяде Соломону, тете Амалии и Мойшеле…
Дядя Соломон, на сегодня хватит. Захочется, продолжу записи. Час поздний. Дорогой мой дядя, хочу признаться, что писание не слишком помогло мне. Пролетели часы, которые по вечерам скучны и пусты.
Глава четвертая
«Так он что, каждый раз кто-то другой, твой Элимелех?»
«Каждый человек каждый раз кто-то другой или что-то другое. А теперь ешь йогурт».
«Нет. Сначала расскажи мне все до конца».
«О праведнике Элимелехе?.. Ну, прошли долгие годы его аскетической жизни, без отдыха, лишь с молитвой. После многих лет освобождение от этой дополнительной души не пришло. И тогда праведник Элимелех сказал себе: все эти зряшные мечты и чумные сны уничтожились. Встал, оставил свое жилище, вошел в море и исчез».
«Он вернется, дядя Соломон, я уверена, что вернется».
«Конечно же, вернется, детка. А теперь ешь йогурт, Адас».
И я глотала нелюбимый мной йогурт во имя любимого дяди.
Однажды дядя Соломон приехал и, как обычно, взял меня на набережную Тель-Авива. Нашли наш ящик, уселись, дядя говорит:
«Знаешь, я обнаружил Элимелеха».
«Обнаружил? Где?»
«В Иерусалиме».
«Возьми меня к нему».
Дядя замялся, и я поняла: не возьмет он меня к своему Элимелеху. Ведь это его праведник. С этого момента, как нашел он своего исчезнувшего друга, так и перестал рассказывать байки о нем. Я называю имя его друга, а дядя молчит. Одно лишь запечатлелось в моем сердце – Иерусалим это город Элимелеха.
Пришло время, и переехали мы жить в Иерусалим. Отца моего назначили важным чиновником в региональное управление по налогам. Но связь с дядей Соломоном не прервалась. Во-первых, у дяди были дела и в Иерусалиме. Я же все каникулы проводила в кибуце у дяди Соломона и тети Амалии. Детей у них не было. Отец и мать обычно говорили, что любовь дяди Соломона ко мне связана с тетей Амалией, которая так и не родила ему детей.
Отец купил небольшой домик на склоне, и скальная земля Иерусалима каменным своим взглядом упиралась в наши окна. Отец пытался осуществить свою давнюю мечту, копаться в земле. В нашем небольшом садике разбивал камни, насыпал грядки, сажал цветы и овощи. Вдоль тропинки посадил кипарисы, которые поднялись остриями высоко в небо.
Отец выращивал морковь, капусту, редьку, несколько деревьев – дум-пальм, которые, в общем-то, не прижились. Каждый день после работы он допоздна ковырялся в огороде, а мама говорила, что нет никакой пользы в выращивании овощей. Ведь все это можно приобрести на рынке за гроши. Просто жаль на это времени. Но отец, который во всем уступал матери, в деле огорода проявлял завидное упрямство. По сей день, придя с работы, он снимает с себя костюм, надевает шорты, старую рубаху и сандалии, и работает в саду дотемна. Возвращается и долго с удовольствием отмывает руки от земли, задумчиво наблюдая за тем, как земля уплывает со струей воды, и при этом глубоко вздыхает, точно как дядя Соломон, который, посещая нас, выходит с отцом работать в огороде. С дядей и я бы выходила помогать на огороде, что и делала в каждый его приход. И оставалась с ним даже тогда, когда отец, вернувшись с работы, ужинал. А мы всматривались с дядей в окружающую нас первобытную тьму. Город еще не доходил до нашего дома. Узкая тропинка спускалась от нас в глубокую долину, над которой высились оголенные холмы и небольшие лоскутки земли между скал. Лоскутки были темными, а скалы и валуны светились в лунном сиянии. За этими серебристыми холмами лежал Иерусалим со всеми своими стенами и башнями, посверкивая множеством огоньков. Мы с дядей сидели на одной из грядок, и он говорил мне:
«Капуста даст большой урожай».
Из дома доносился голос мамы, упрекающей отца за грязь в рукомойнике. Затем голос ее обращался к нам, звал в дом, к ужину. Мы же не двигались с места и молчали. И тут дядя глубоко вздыхал. Я тоже вздыхала, и он тут же спрашивал:
«Что-то случилось, детка? Есть проблемы?»
«Есть».
«Они у всех, Адас».
Сразу становилось легче на душе. И все же оставалась какая-то горечь. Имя у этой горечи было – Элимелех.
В каждый приход мама спрашивала дядю:
«Как дела у Элимелеха?»
«Жив».
«А его сын?»
«Живет с ним».
«Ты сегодня идешь его проведать?»
«Да».
«Так тебе не надо стелить?»
«Не надо».
Мама начинала чихать. Всегда, начиная разговор об Элимелехе, она начинала чихать. И этим завершался ее разговор с дядей. На все мои вопросы дядя давал уклончивые ответы:
«Дядя Соломон, кто же, в конце концов, этот Элимелех, и кто его сын?»
«Элимелех это Элимелех, а сын это сын».
«И ты сейчас идешь к нему?»
«Иду к нему».
«Почему ты не берешь меня с собой?»
«Потому что не беру тебя с собой».
Любопытство не отпускало меня, и после ухода дяди я приступала к маме:
«Куда пошел дядя Соломон?»
«К другу»,
«Кто его друг?»
«Друг это друг», – и мама снова начинала чихать.
«Что это за бесконечное чиханье?» – возмущался отец.
«Папа, кто этот друг дяди Соломона?»
«Друг это друг».
Получалось, что Элимелех не только секрет дяди, но и моих родителей, и любопытство просто сжигало меня до того зимнего дня, когда ветер свирепствовал в городе, дождь хлестал в окна, плясал вместе с ветром на черепицах нашей крыши. Мы обедали, как вдруг в дом ворвался дядя Соломон. Вид его был ужасно смешным: он был в длинном синем плаще, с которого стекала вода, образуя лужи вокруг его ног, руки были оттопырены, и с рукавов тоже струилась вода. Даже шляпа, которую он имел обыкновение носить зимой вместо летней панамы, истекала слезами. Мы с удивлением, замерев, смотрели на него, и он воскликнул:
«Элимелех умер!»
«Когда?» – вскрикнула мама.
«Ночью… Сердечный приступ».
«И когда похороны?» – спросил отец, как всегда, во время и по делу.
«Завтра, в десять».
«В такой ливень?» – слезы текли из глаз мамы.
«Ну и что?» – почти упрекнул ее отец. – Похороны откладывать нельзя».
«А сын! Господи, Боже мой, что будет с его сыном?» – продолжала плакать мама.
«Есть, кому о нем позаботится, – сухо сказал дядя и тут же исчез за дверью с той же неожиданностью, с какой возник из нее. Молчание воцарилось в комнате. Только слышен был шум дождя.
«Завтра и я пойду на похороны», – сказала я.
«Нет!» – отрубил отец. – Ты останешься и приготовишь обед для нас и для гостей».
«Да, – поддержала его мама, – сделай это для меня, Адас… Я пойду на похороны Элимелеха».
В день похорон шел мелкий колючий дождь. Отец надел темный костюм, который одевал в дни праздников и поминовения. Мама тоже надела темное платье и покрыла голову черным платком. Она внезапно стала не похожей на себя. Печаль и скорбь были на ее лице. Я же все утро готовила, как в праздничные дни.
Часов в пять пришли отец, мама, дядя Соломон, тетя Амалия и с ними тощий, худосочный подросток. На бледном, под черным растрепанным чубом лице лихорадочно блестели темные глаза. Одежда на нем была старая, обувь мокрая с прилипшей к ней комьями кладбищенской землей. Никто не потребовал от него снять обувь. Даже мама. А она ведь всегда строго следила за тем, чтобы в дом не входили в грязных туфлях.
Мама представила мне парня:
«Это Мойшеле, сын Элимелеха».
Он скосил на меня глаза и не издал ни звука. Тетя Амалия сказала:
«Адас, сколько тебе лет?»
«Пятнадцать лет, три месяца и восемь дней, тетя Амалия».
«Нашему Мойшеле семнадцать. Верно, Мойшеле?»
Парень не открыл рта. Я не успела удивиться этому – «нашему Мойшеле», как мама позвала всех к столу, и все тут же стали хвалить приготовленные мной блюда. Только Мойшеле даже не притронулся к еде. Каждый раз при упоминании моего имени он устремлял на меня свой лихорадочно блестевший взгляд. Тетя Амалия обратила внимание, что парень ничего не ест, и весьма обеспокоилась:
«Мясо, детка, ешь мясо. Случилось то, что случилось, но есть надо».
«Верно, Мойшеле, есть надо. Возьми мяса, детка», – с необычной мягкостью в голосе сказал дядя Соломон. Парень ткнул вилкой в мясо, но не донес до рта, вилка с мясом повисла в воздухе, мясо соскользнуло обратно в тарелку. Опустил парень голову. Дядя Соломон сказал:
«Выйдем в сад, детка. Ты ведь еще не видел, какой здесь чудесный сад».
«Ну, как ты выйдешь в сад в такой пасмурный день?» – возмутилась тетя Амалия.
«Что можно увидеть в совсем замерзшем саду?» – добавил отец.
«Нечего там показывать», – поддержала его мама.
Но дядя Соломон встал, взял парня за руку и пресек все разговоры:
«Увидим то, что увидим».
Примерно через полчаса я пошла за ними. Веранда нашего дома открыта, и с крыши дома текли струи воды. Дядя Соломон и Мойшеле стояли под козырьком крыши. Одной рукой дядя опирался о край веранды, другую положил на плечо Мойшеле. Так они стояли, глядя на завесы дожди, омывающие дома и стены Иерусалима. Я сказала им:
«Возвращайтесь в дом. Тут же ужасно».
Поглядел дядя Соломон на свои ботинки в комьях грязи с кладбища:
«Сначала надо обувь почистить».
Нашел на веранде нож, спустился в сад и стал ножом счищать грязь с подошв. Сумрачность дня делала печаль его улыбки еще более глубокой. Поставил оба своих ботинка на край веранды и тяжко вздохнул. Мы с Мойшеле стояли, не издав ни звука, изредка поглядывая друг на друга. Тут появилась тетя Амалия:
«Где вы? Время позднее. Пора в дорогу».
После их отъезда в нашем доме не прекращались разговоры отца и матери о дяде и тете и мальчике Мойшеле, которого они усыновили. Дядя больше у нас не появлялся, оставил должность секретаря кибуца и все общественные дела, чтоб заняться воспитанием парня. Отец по этому поводу иронизировал, но мама защищала дядю:
«Ты чего? Наконец сбылась мечта всей жизни. Есть у них свой сын», – тут на нее нападала чесотка. – Бедный Элимелех», – добавляла она.
Лицо отца становилось грустным, а мамино лицо светилось печалью.
Да и мне весело не было. Я скучала по дяде и ужасно ревновала к усыновленному ими парню. Однажды я взяла и написала дяде письмо. Он тут же приехал. Отец и мать встретили его с явным недовольством:
«Ну, Соломон, наконец-то вспомнил о нас, а?»
«Вспомнил, – сказал дядя и взял меня за руку, приглашая на прогулку. Повел меня в какой-то иерусалимский переулок, словно бы вытесанный между двумя прямыми стенами, сложенными из тяжелого камня. Дома сливались воедино, повторяя друг друга небольшими квадратными окнами, забранными в железные решетки. Казалось, окна вглядывались внутрь, а не наружу. Только узкие двери были распахнуты, и на завалинках сидели старики, как белеющие растения, прорастающие из этих стен, сидели, казалось, с момента возведения этих замкнутых в себе жилищ.
Все они знали дядю и здоровались с ним. В конце переулка дядя остановился перед узкой деревянной калиткой, покрашенной зеленой облупившейся во многих местах краской, сдвинул крюк. Калитка со скрипом распахнулась, впустив нас в маленький дворик, окруженный высокими каменными стенами и изгородью колючих кактусов. Посреди вымощенного камнем двора, в небольшой пяди земли, высилось искривленным стволом фиговое дерево. Из окон выглядывали лица, обрамленные пейсами, слышался говор. Запах влажного после стирки белья мешался с запахом прожаренного масла. Все здесь было узко, низко и невелико. Около двери стояла пара потрепанных ботинок без шнурков.
Дядя Соломон открыл огромным ключом небольшую дверь, мы вошли в темную прохладную комнату, и нас обдало запахом пыли и старых вещей. Окна были закрыты, и чья-то рука начертала на пыльных стеклах разные линии, напоминающие формы раковин. Когда глаза привыкли к темноте, можно было различить две кровати, покрытые арабскими ковриками, письменный стол и несколько скамеечек. На столе лежала скрипка, стояла чернильница с высохшими чернилами и торчащей в ней ручкой с заржавленным пером. На старом примусе, около одной из кроватей, стоял задымленный котелок для кофе. На скамеечке пылился пустой стакан и тюбик с таблетками, а рядом, на полу, груды старых газет.
У стены табунились деревянные статуэтки животных и людей – от слона до мыши и от старика до младенца. Пепельница была забита окурками. Все углы под потолком были затянуты паутиной, а в одном из углов пылилась метла. В комнате не было никого, но ощущение живой души не покидало вошедшего, словно бы она, душа эта, только-только покинула дом, и вот-вот вернется. Я даже повернула голову в сторону двери. И тут непривычным для него голосом дядя сказал: «Тут жил Элимелех, мой незабвенный друг». Я молчала, поглядывая на метлу, словно бы предназначенную для чертей и привидений, чтобы на ней верхом они летали по комнате. Я помнила все, что рассказывал мне дядя о своем исчезнувшем друге, и сказала:
«Кем же он был взаправду, твой друг Элимелех, индусским принцем или праведником?»
«Праведником, детка. Странствовал по миру в поисках дополнительной своей души. Для этого сбрил бороду, сбросил одежды хасида и начал странствовать. Не было ремесла, которым бы он не занялся, и не было искусства, к которому не приложил бы руку. И не было радости, которая не посетила бы его, наслаждений тела и духа, которые бы не испытал. Все запреты в мире он нарушил в надежде, что исправлением обнаружит, разбудит эту дополнительную душу. Однажды он пьянствовал в корчме одной приморской страны, грязно ругался, опустившись на самое дно скверны. Внезапно какая-то мысль искрой пронзила его сознание, он встал, вышел из корчмы, увидел девушку в ветхой одежде. Платок ее развивался на зимнем ветру, и обувь на ее ногах была рваной и грязной. Девушка просила милостыню. Сунул хасид руку в карман, а там пусто. Удивился хасид, ставший великим грешником, вспомнил, что вынесла его из корчмы пронзившая душу его тоска по той самой дополнительной душе, и начало в нем бороться злое начало с добрым. А девушка стоит перед ним, рот искривлен, в глазах слезы. Ждет милостыни. Сказал:
«Извините меня, госпожа-красавица, забыл я кошелек дома. Соизволит госпожа пойти под моим покровительством до моего дома, и я одарю ее всем, что у меня есть».
И пошла она за ним. В доме своем вскипятил он воду, омыл ей лицо, расчесал волосы, отер ей ноги, напоил и накормил, уложил спать. Приняла она все это с покорностью. Пригляделся он к ней, и вот же – глаза у нее голубиные, лицо лучится светом, – истинно красавица. Удивился себе, как же это не увидел раньше, не зная, что просто поразила его слепота, ибо в день, когда он отчаялся найти дополнительную душу, изменило ему зрение. Смотрела на него девушка и говорит, словно знала его давно.
«Благодарю тебя, господин мой, за все, что ты для меня сделал, но не об этом я просила тебя».
«А о чем?»
«Об исправлении».
Забилось сердце хасида. Ведь именно исправления он столь долго и тщетно искал. Опять взглянул на нее, словно купаясь в свете ее лица. Мгла сошла в комнату, и оставались они вместе долгую ночь. Проснулся он с первым утренним светом, – девушка исчезла. Лежал он одиноко в постели, и память девушки чудилась ему вкусом свежего плода. Но вот – исчезла, как будто и вовсе не была. Потрясен был хасид…»
«И это твой Элимелех, дядя Соломон?» – прервала я его рассказ, ибо не хватало у меня терпения его слушать.
«Потрясен был хасид, – упрямо продолжил дядя, – было ли ночное видение истинной девушкой или привидением? И возникло у него подозрение, что это была Лилит. Поглядел на стол и увидел оставленный ею платок. Схватил его и приложил к лицу, вдыхая волшебный запах ее волос».
Я смотрела на красный платок, лежащий на столе рядом со скрипкой. Глаза наши, мои и дяди Соломона, скрестились на этом платке.
Не отрывая от него глаз, дядя продолжал мне рассказывать:
«Погрузил хасид лицо свое в платок, сильная тоска охватила его, и он не мог сдержать своих чувств. Стал метаться по комнате, рыскать по углам, выглядывать в окна, распахнул дверь, выбежал во двор. Нигде ее не было видно. Выскочил за ворота и целый день искал ее по всем закоулкам. Вернулся к вечеру в надежде, что и она вернулась. Сидел в кресле, зажав голову ладонями. Зажег свет. Вот, надеялся, увидит она свет и прибежит на огонек. Опять бросился на поиски, обежал все рынки. Встречая друзей, не здоровался с ними. От окликавших его знакомых отмахивался. Не пил и не ел, сам себе удивляясь, как может до такой степени охватить человека безумие поиска девушки, которая всего-то была с ним одну ночь. И вдруг спохватился и закричал: «Какой же ты дурак!? Всю жизнь ты ищешь свою дополнительную душу. И вот же, когда была она в твоих объятиях, ты упустил ее»».
Замолк дядя Соломон, погрузился в кресло, как погружаются в самого себя.
Сказала ему:
«Эта молодая женщина была матерью Мойшеле?»
«Может быть».
«Дядя Соломон, теперь скажи мне правду, кто это такой – Элимелех?»
«Он был хасидом, детка»
Сидели мы и молчали. Дядя глядел как бы поверх стен, а я опустила голову. Хотела укорить дядю в том, что кормит он меня всякими выдумками, но не могла открыть рта. Перебирала все подробности его рассказа, пытаясь отыскать в них крупицы правды об Элимелехе. Странный запах в комнате казался подобным скрежету железа, отзывающимся в моей голове. Сидели мы и молчали, в первый раз между нами возникла какая-то неловкость. Вдруг у меня возникло подозрение, что моя мама как-то замешана в этом странном дядином рассказе. И сказала я явно против своей воли, словно бы слова силой исходили из моих уст вопреки желанию:
«Дядя Соломон, я тоже хочу жить в кибуце. С вами. Я хочу учиться там, у вас. Вместе с Мойшеле».
«Возможно ли это, детка? – испуганно спросил дядя. – Ты ведь у родителей единственная дочь».
«Может быть, и я ищу свою дополнительную душу, – и сама в голосе своем ощутила усмешку. – А может, я просто завидую Мойшеле, усыновленному вами?»
«Пошли», – сказал дядя.
Встали, заперли дверь огромным ключом и вышли в переулок. Уже была ночь. Старики исчезли. Два фонаря освещали переулок.
Обернулась – посмотреть на дом Элимелеха: он был погружен в глубокий мрак, почти невидимый в серой глыбе окружающих домов и стен.
На следующий день я заявила родителям о своем решении пойти жить в кибуц, к дяде Соломону и тете Амалии. Учиться вместе с Мойшеле, сыном Элимелеха. Последнее имя я подчеркнула, вглядываясь в лицо мамы. Краска залила ее щеки. Эмоции выплеснулись с обеих сторон. Мама говорила, что кибуц перестал сегодня привлекать людей, особенно, молодежь и что будущее мое – в городе. Завершила она свою тираду почти криком:
«Это работа Соломона. Амалии и Соломона. Сами рожать не могут, отбирают детей у других».
«Это только мое решение».
Отец прекратил эти препирательства деловым вопросом, истинно, как чиновник налоговой системы:
«Я должен выяснить, во сколько это мне обойдется в месяц, оплата обучения в кибуце».
Так я пришла в кибуц, к дяде Соломону, тете Амалии и Мойшеле…
Дядя Соломон, на сегодня хватит. Захочется, продолжу записи. Час поздний. Дорогой мой дядя, хочу признаться, что писание не слишком помогло мне. Пролетели часы, которые по вечерам скучны и пусты.
Глава четвертая
Соломон
Прошло примерно полчаса с тех пор, как Адас встала с постели и ушла, а я все сижу и удивленно смотрю на кресло, в котором она сидела, и думаю о ней. Принесла мне свои записи. Обещала также описать последние события нашей жизни. Напишу сегодня Мойшеле и Рами, попрошу их присоединиться к нам, изложить их взгляд на те же самые дни. Надеюсь, что они не откажут мне в этом.
Текст Адас я еще не прочитал, лишь присоединил эти листки к собственным записям. Я ведь дал обет: пока не завершу свой рассказ, не прикоснусь к тому, что написали молодые. Таков мой принцип: если желаешь познать ближнего, прежде познай самого себя. Буду описывать портреты друзей своих и врагов, да и собственный свой портрет.
Итак, где происходит место действия моего рассказа, до которого я сегодня дошел? В доме культуры тех дней. Барак словно бы вырос из травы, и это был единственный зеленый лоскут посреди двора. На горизонте, над бараком, всей темной мощью высилась гора, абсолютно лишенная растительности. Она являла древний пустынный пейзаж, замыкая горизонт над бараком и над всем кибуцем.
У входа в дом культуры рос дикий кактус, за многие годы вознесшийся высоко и раздавшийся вширь. Единожды в год кактус цвел, выбрасывая в ночь белый цветок, подобный звезде, мерцающей во мгле. Цветок этот раскрывался только по ночам и назывался «королевой ночи». Днем же кактус сворачивал цветок и опять сухо и скудно высился у входа в барак. Пространство между горой и бараком дома культуры простиралось высохшей почвой, которую покрывали колючки чертополоха.
Внутри барака расставлены были в беспорядке столы и стулья. Справа, у стены, стоял небольшой квадратный столик с постоянно открытой шахматной доской и расставленными для игры фигурами. Над столиком висела картина с изображением луны, опирающейся на гору, нависающую над кибуцем. Лик луны словно бы говорил: «Жалко закатываться за гору».
Вдоль стены, под окнами, тянулись полки из необструганных досок. Все газеты, выходящие в стране, и значительная часть выходящих за границей лежали на этих полках. Полки тянулись до шкафа слева, в котором можно было найти словари и всевозможные лексиконы немецкого и польского языков. Тут же высилось пианино, которое привез член кибуца, репатриант из Германии Фриц Зелигсон, он же единственный, кто на нем играл. На пианино стоял гипсовый портрет кибуцника Шмуэля Перла, который погиб, перевернувшись с первым в кибуце трактором. Вылепил его Элимелех, друг Шмуэля. Луну также нарисовал Элимелех, украсивший своими работами немало стен в кибуце. Занавеси на окнах были сделаны из мешковины, на которой цветными нитками были вышиты узоры. Такова была мода в те дни в кибуцах. Муку привозили в белых мешках, и девушки затем вышивали на них узоры, вешали на окна, покрывали постели. А эти занавеси в доме культуры сделала Амалия, лучшая мастерица в кибуце по шитью и вязанью.
По весне гора покрывается цветами и зеленеющими кустами. Сильный ветер скользит с горы, врываясь во все уголки, в том числе и в читальный зал, раздувая занавеси, листая газеты, покрывая пылью столы, стулья, лица.
По вечерам, когда прохладный ветер обвевал наши лица, мы чаще всего играли в шахматы. Я был чемпионом кибуца. В год, с которого начинается рассказ, я был еще холост, обуреваем общественной деятельностью, но вечера посвящал шахматам. Все игроки обступали меня, чтобы по очереди сразиться со мной. Но ни один из них так и не преуспел, за исключением одного, вернее, одной. Это была Амалия, единственная женщина в кибуце, чуть не ставшая чемпионом по шахматам.
Она тоже еще ни с кем не связала свою судьбу, и это всех удивляло еще больше, чем ее способности в шахматах. В кибуце женщин было мало, а мужчин – навалом. Правда, уже тогда Амалия не отличалась красотой. На этот счет мужчины насмешничали: «Амалия не красива, но у нее прекрасная душа». Шлойме Гринблат, мой противник по сей день, всегда все знал, все слышал, и старался донести свои знания до каждого. Он уж побеспокоился, чтобы эти насмешки о «прекрасной душе» дошли до ушей Амалии. Конечно же, ее это оскорбляло до глубины души. Ведь она была еще молода, но две глубокие морщины возникали по обе стороны ее рта, когда она начинала смеяться, и смех ее был явно искусственным и горьким. Ноги у нее были слегка кривыми, естественно, от недоедания, а то и просто голодухи в детстве, в нищем польском местечке, где не было ни одного богача. Но когда она не улыбалась и не притворялась, а как бы сосредотачивалась в своей печали, удивительная одухотворенность освещала ее лицо, и свет этот шел из ее больших и глубоких темных глаз.
Эту одухотворенность я открыл в ней за шахматной партией в один из весенних вечеров, о котором и хочу рассказать.
Сидела она, печально сосредоточившись на фигурах, которые захватывали ее поле. Не знаю, что случилось. То ли повлияли на меня весенние запахи, ветерок с горы, касающийся ее лица, но неожиданно в душе я сравнил ее с Моной Лизой. И вдруг выпалил ей это в лицо. Амалия просто онемела. Никогда еще ни один мужчина не говорил ей комплименты… И вдруг, громы небесные!.. И не просто, а – Мона Лиза! Сравнение это просто вывело ее из равновесия, и нечего удивляться тому, что она изо всех сил старалась, чтобы весенние эти мысли меня не покинули. В тот вечер, за шахматной доской, она поведала мне об одном арабском шейхе, который увидел ее работающей в саду и сказал, что у нее походка верблюдицы, которая у арабов является символом красоты.
Этим ее рассказом завершилась шахматная партия. Амалия встала и пошла к выходу, а я поймал себя на том, что слежу за ее походкой, чего раньше за мной не наблюдалось. Она шла между столов и стульев, поднимала с пола сброшенные ветром газеты, вообще наводила порядок, и походка ее была такой же некрасивой, как и раньше, с явным припаданием в одну сторону и уравновешивающим движением руки – в другую. И я думал про себя: «Не понимаю этого араба. Как мог этот шейх сравнить ее походку с красотой движения верблюда. Ну, что ж, араб это араб».
Открыла Амалия дверь и растворилась в ароматах весенней ночи. Глаза мои были прикованы к опустевшему выходу в каком-то внезапном приступе одиночества. Я сбросил с доски все фигуры и не отпускал из горсти короля Амалии, внимательно поглядывая на него и не понимая, что со мной происходит. Странная тоска по Амалии словно бы растворилась в моей крови. Как человек, поймавший себя на преступлении, сердитым толчком я всунул ее короля в коробку. И вновь ощутил почти непереносимое одиночество своей души. И как бы очнулся: читальный зал был полон голосами, у пианино назревала драка.
Текст Адас я еще не прочитал, лишь присоединил эти листки к собственным записям. Я ведь дал обет: пока не завершу свой рассказ, не прикоснусь к тому, что написали молодые. Таков мой принцип: если желаешь познать ближнего, прежде познай самого себя. Буду описывать портреты друзей своих и врагов, да и собственный свой портрет.
Итак, где происходит место действия моего рассказа, до которого я сегодня дошел? В доме культуры тех дней. Барак словно бы вырос из травы, и это был единственный зеленый лоскут посреди двора. На горизонте, над бараком, всей темной мощью высилась гора, абсолютно лишенная растительности. Она являла древний пустынный пейзаж, замыкая горизонт над бараком и над всем кибуцем.
У входа в дом культуры рос дикий кактус, за многие годы вознесшийся высоко и раздавшийся вширь. Единожды в год кактус цвел, выбрасывая в ночь белый цветок, подобный звезде, мерцающей во мгле. Цветок этот раскрывался только по ночам и назывался «королевой ночи». Днем же кактус сворачивал цветок и опять сухо и скудно высился у входа в барак. Пространство между горой и бараком дома культуры простиралось высохшей почвой, которую покрывали колючки чертополоха.
Внутри барака расставлены были в беспорядке столы и стулья. Справа, у стены, стоял небольшой квадратный столик с постоянно открытой шахматной доской и расставленными для игры фигурами. Над столиком висела картина с изображением луны, опирающейся на гору, нависающую над кибуцем. Лик луны словно бы говорил: «Жалко закатываться за гору».
Вдоль стены, под окнами, тянулись полки из необструганных досок. Все газеты, выходящие в стране, и значительная часть выходящих за границей лежали на этих полках. Полки тянулись до шкафа слева, в котором можно было найти словари и всевозможные лексиконы немецкого и польского языков. Тут же высилось пианино, которое привез член кибуца, репатриант из Германии Фриц Зелигсон, он же единственный, кто на нем играл. На пианино стоял гипсовый портрет кибуцника Шмуэля Перла, который погиб, перевернувшись с первым в кибуце трактором. Вылепил его Элимелех, друг Шмуэля. Луну также нарисовал Элимелех, украсивший своими работами немало стен в кибуце. Занавеси на окнах были сделаны из мешковины, на которой цветными нитками были вышиты узоры. Такова была мода в те дни в кибуцах. Муку привозили в белых мешках, и девушки затем вышивали на них узоры, вешали на окна, покрывали постели. А эти занавеси в доме культуры сделала Амалия, лучшая мастерица в кибуце по шитью и вязанью.
По весне гора покрывается цветами и зеленеющими кустами. Сильный ветер скользит с горы, врываясь во все уголки, в том числе и в читальный зал, раздувая занавеси, листая газеты, покрывая пылью столы, стулья, лица.
По вечерам, когда прохладный ветер обвевал наши лица, мы чаще всего играли в шахматы. Я был чемпионом кибуца. В год, с которого начинается рассказ, я был еще холост, обуреваем общественной деятельностью, но вечера посвящал шахматам. Все игроки обступали меня, чтобы по очереди сразиться со мной. Но ни один из них так и не преуспел, за исключением одного, вернее, одной. Это была Амалия, единственная женщина в кибуце, чуть не ставшая чемпионом по шахматам.
Она тоже еще ни с кем не связала свою судьбу, и это всех удивляло еще больше, чем ее способности в шахматах. В кибуце женщин было мало, а мужчин – навалом. Правда, уже тогда Амалия не отличалась красотой. На этот счет мужчины насмешничали: «Амалия не красива, но у нее прекрасная душа». Шлойме Гринблат, мой противник по сей день, всегда все знал, все слышал, и старался донести свои знания до каждого. Он уж побеспокоился, чтобы эти насмешки о «прекрасной душе» дошли до ушей Амалии. Конечно же, ее это оскорбляло до глубины души. Ведь она была еще молода, но две глубокие морщины возникали по обе стороны ее рта, когда она начинала смеяться, и смех ее был явно искусственным и горьким. Ноги у нее были слегка кривыми, естественно, от недоедания, а то и просто голодухи в детстве, в нищем польском местечке, где не было ни одного богача. Но когда она не улыбалась и не притворялась, а как бы сосредотачивалась в своей печали, удивительная одухотворенность освещала ее лицо, и свет этот шел из ее больших и глубоких темных глаз.
Эту одухотворенность я открыл в ней за шахматной партией в один из весенних вечеров, о котором и хочу рассказать.
Сидела она, печально сосредоточившись на фигурах, которые захватывали ее поле. Не знаю, что случилось. То ли повлияли на меня весенние запахи, ветерок с горы, касающийся ее лица, но неожиданно в душе я сравнил ее с Моной Лизой. И вдруг выпалил ей это в лицо. Амалия просто онемела. Никогда еще ни один мужчина не говорил ей комплименты… И вдруг, громы небесные!.. И не просто, а – Мона Лиза! Сравнение это просто вывело ее из равновесия, и нечего удивляться тому, что она изо всех сил старалась, чтобы весенние эти мысли меня не покинули. В тот вечер, за шахматной доской, она поведала мне об одном арабском шейхе, который увидел ее работающей в саду и сказал, что у нее походка верблюдицы, которая у арабов является символом красоты.
Этим ее рассказом завершилась шахматная партия. Амалия встала и пошла к выходу, а я поймал себя на том, что слежу за ее походкой, чего раньше за мной не наблюдалось. Она шла между столов и стульев, поднимала с пола сброшенные ветром газеты, вообще наводила порядок, и походка ее была такой же некрасивой, как и раньше, с явным припаданием в одну сторону и уравновешивающим движением руки – в другую. И я думал про себя: «Не понимаю этого араба. Как мог этот шейх сравнить ее походку с красотой движения верблюда. Ну, что ж, араб это араб».
Открыла Амалия дверь и растворилась в ароматах весенней ночи. Глаза мои были прикованы к опустевшему выходу в каком-то внезапном приступе одиночества. Я сбросил с доски все фигуры и не отпускал из горсти короля Амалии, внимательно поглядывая на него и не понимая, что со мной происходит. Странная тоска по Амалии словно бы растворилась в моей крови. Как человек, поймавший себя на преступлении, сердитым толчком я всунул ее короля в коробку. И вновь ощутил почти непереносимое одиночество своей души. И как бы очнулся: читальный зал был полон голосами, у пианино назревала драка.