- Ты будешь вкрутую или всмятку?
   И за завтраком дон Жан стал рассказывать Вере одну историю. Историю про одну книжку. И Вера ничего не отвечала, и дон Жан думал, что она его внимательно слушает. Но она думала обо всем сразу и поэтому молчала. Автор книжки - гомосексуалист. И Вера, не дослушав историю, спросила: "Если бы тебе пришлось выбирать, ты бы каким был - пассивным или активным?"
   - При чем тут я?
   - Нет, важно.
   - Ну активным.
   - А Петр Ильич каким был? А Михаил Алексеевич?
   И Вера сказала, что из всех гомосексуалистов она любит только Михаила Алексеевича, а дон Жан сказал, что из всех евреев он любит только Отто Вейнингера. Как раз про него он и рассказывал историю: что как будто он ненавидел женщин, потому что был гомосексуалистом. А Вера сказала, что нет, что, поскольку он был евреем, он любил женщин, что женщины так же затраханы, как и евреи, и он сказал, сказала Вера, что есть два пола - "мужской и еврейский", - "Он этого не говорил", - "Он сказал, что женщины - это не пол, а нация", - "Он этого не говорил", - "Он сказал, что это мужчины борются за то, чтобы женщины перестали быть нацией и стали полом", - "Он этого не говорил". Вот так и поговорили.
   Вера выехала из дома и, позвонив Н.-В., узнала, что его нет дома. "Но он скоро будет, - сказал Свя. - Заезжайте". И Вера заехала. Там сидел Свя и Тютюня. Этот Тютюня и был как раз соперником Веры. Н.-В. сразу сказал Вере, что по его плану она будет выставляться с одним художником, который при этом немного слабее ее, но при этом намного известней. И Вера по отношению к Тютюне должна была вести себя соответственно, и Н.-В. по отношению к нему соответственно, а по отношению к Вере - соответственно. План Н.-В. был прост до гениальности. Он выставит художника очень известного и даже в некотором роде способного, то есть такого, который уже внушен публике, потому что у Н.-В. была очень простая теория, что картину написать, конечно, сложно, но, может быть, не менее сложно внушить эту картину публике. И это особое искусство. А написать картину - уж это особое искусство. И вот этого Анатолия, а ласково Тютюню, публика за .что-то очень полюбила. И на фоне известного, но малоталантливого Тютюни, талантливая, но совсем неизвестная Вера должна была выиграть выставку. Впрочем, на этой предстоящей выставке Вера е Тютюней должны были и немного поделиться: Тютюня должен был поделиться с ней своей известностью, а она с ним своим талантом. Но Н.-В., решив, что таланта у нее не убудет, решился на эту выставку. Но больше всего он опасался за Веру, что она начнет ругать Тютюню как художника и все этим испортит. Но неожиданно для него Вера повела себя совершенно по-другому. Как о художнике она не сказала о Тютюне ни одного плохого слова, зато разным людям стала говорить - какой Тютюня "милый человек". То она говорила, что он "чудесный" человек, то такой "простой", то она говорила, что в нем есть что-то симпатичное, а то она говорила просто "очень симпатичный". А когда речь заходила о его картинах, то она просто смотрела и как-то неопределенно кивала.
   И, увидев Свя с Тютюней вместе, Вера очень удивилась. И когда Вера пришла, Тютюня не собирался уходить. И вместе с Верой пришел еще аГусев - сосед по дому. аГусев был непонятный человек, с виду русский, а фамилию имел какую-то абхазскую. Сначала он был врачом, потом работал в морге, последнее время работал в одном кооперативе, а в последнее - вообще не работал. Почему-то его любили женщины, этого аГусева. АГусев зашел к Свя прямо из аларька. И аГусев принес с собой одну гадость, даже две, потому что одна у него была в руках, а другая припрятана. Ту, что в руках, он сразу поставил на стол, а ту, что припрятана, поглубже припрятал.
   Комната Свя и так была небольшая, а когда все сели у столика, оказалось, что она просто маловата для хозяина и гостей, и даже казалось, что в комнате не четыре человека, а больше. И получилось так, что Свя оказался рядом с Верой, а напротив оказались аГусев и Тютюня. Вера про себя сразу решила, что такую гадость она пить не будет, а аГусев сказал, что это не гадость, а коньячная настойка.
   - Ну это как что, например? - спросила Вера.
   - Ну для меня, например, как сок, - сказал аГусев.
   - А просто соку нет? - спросила Вера у Свя.
   - А если вот такой сок, - сказал Свя и достал бутылку вина.
   - Я красное не люблю, - сказал аГусев.
   - Почему красное, - сказала Вера, - это же белое вино.
   - Все равно, - сказал аГусев, - у мужиков любое вино - красное, а белое водка.
   "А вот еще у меня такой случай был, - сказал аГусев, - я тогда в морге работал. Да. А после этого приходит к нам его жена. Бывают же такие вещи".
   "А еще был такой случай с Гагариным. Я тогда в больнице работал. Да. Оказалось, изнасиловали ее детской ракеткой с Гагариным. Их всех посадили, а девушка умерла".
   "А недавно приходит тут ко мне один. Звонок в дверь. Стоит парень. Да. Оказывается, он тогда не утонул".
   "У одних моих знакомых собака была. Да. Жалко, конечно, хозяйку, но она ведь не знала".
   "А прошлой весной мальчишку нашли. Да. Ведь родная бабка, а какая сволочь оказалась".
   И вдруг аГусев ни с того ни с сего как скажет:
   - Любишь его? - он показал Вере на Свя. - Смотри люби его, смотри, как он тебя любит, святой человек.
   И Свя на это ничего не сказал аГусеву, а Вера даже и не знала, что сказать.
   - Я тебя на сколько лет младше? - сказал аГусев Свя и сам же ответил: "Лет на десять. Мы с тобой сколько лет знакомы? Лет восемь".
   "У меня тогда как раз такой случай был. Одна моя подруга собралась замуж выходить. Я ей помогал вещи перевозить, ее жених был на пять лет ее моложе. Да. Откуда же она тогда могла знать. А год назад все-таки вышла за другого замуж. И ребенка родила?
   Тютюня совсем разложился - он меньше всех говорил и больше всех подливал себе. И он даже не весь сразу ушел, а уходил как-то по частям. И несмотря на то, что основная его часть уже ушла, кое-какая его часть все еще присутствовала. Шея его стала длинной, и на этой шее у пояса висела дохленькая головка. Даже казалось, что он сидит совсем без головы. А Свя, наоборот, сидел очень прямо, он как бы одеревенел и был бледный. И уже сутра время клонилось к вечеру.
   "А вот еще у меня такой случай был, мне тогда двадцать лет было. Да. Я потом на этой женщине и женился".
   "А Гагарин, говорят, не летал, а Гитлер не сгорел, а Есенина два раза повесили". - "Глупости говорят, и Гагарин летал, и Гитлер сгорел, а Есенина два раза повесили".
   И, сложив по частям Тютюню, аГусев стал прощаться. Тютюня все распадался на части, и удержать его было нелегко, в нем было столько веса, что, если бы его взвесить, он явно бы себя перевесил. Вера такое зрелище видела впервые и поэтому отнеслась к этому как к зрелищу. Но тут и аГусев возмутился такому ее взгляду со стороны как бы со стороны.
   "У меня как раз такой случай был. Я тогда как раз не работал. И у меня как раз дочка родилась. Да. Оказалось, дочке уже шесть лет". Они ушли и больше никогда не придут. И, начиная с этого мига, никогда больше ничего не изменится. Все так и застрянет. И когда последние части Тютюни были вынесены аГусевым и дверь захлопнулась, Свя посмотрел мимо Веры, но даже там, в этом "мимо", Вера была. И они сели. Но сидеть было страшно и надо было встать и уйти, надо было просто сбежать, скатиться с лестницы, провалиться в шахту лифта, но нельзя было сидеть. Романтическое начало. Сентиментальный человек. Свя ни слова не понимал из того, что Вера говорила. Свя сказал: "Расскажи о себе". И Вера сказала: "Могу в стихах". "Родители у тебя есть?" - "А как же". Старших надо уважать. А младших любить. А ведь так и было. Он ее любил, а она его уважала. Бред. Все бред и кошмар. И в этом кошмаре надо все довести до бреда. Ничего особенного. И ничего неприятного. И ничего страшного. И хорошо, что темно. И хорошо, что он Гёте. А Н.-В. - сын Гёте. Страшно. Потому что это страшно делать даже с Гёте. И никакого чувства, кроме чувства неловкости. И точно известно, что это нельзя. Это нельзя просто потому, что нельзя, и все.
   "Или мы должны быть папуасами". - "Можно и папуасами". - "Ониде спрашивают". - "И ты не спрашивай". - "Я уже спросила". - "Ничего страшного". - "Ты отвечаешь?" - "Я за это отвечаю", - "А ты сможешь?" - "Что? Лучше вот так". - "Ответить за это?" - "Как?" - "Сейчас сломаешь". - "Нет, правда?" "Говорю, сломаешь". - "Нет, ответить?" - "Все".
   И такая нищета в воздухе.
   И просто невозможно дышать этим нищенским воздухом.
   И за далеким горизонтом, далеко-далеко за небом, где нет ничего, что хотя бы что-то напоминает, ну ничего из того, про что можно было бы сказать: "штаны", "е...ля", "сосиска", даже хоть что-нибудь похожего на чего-нибудь, где нет сравнения ни с чем, а значит, и ничего нет, потому что то, что ни с чем нельзя сравнить, этого и нет.
   Это правда.
   А вот правда бывает, что человек кого-нибудь убьет в состоянии аффекта, а государственная машина его наказывает, трезвая и холодная. Он убил горячий, а машина холодная. Пусть она наказывает его, эта машина, тоже в состоянии аффекта, а не взвешивает все "за" и "против". Она тоже должна стать сумасшедшей, эта гос. машина, она не должна ходить, как Раскольников, с топором, она должна наброситься на преступника, как Отелло, и задушить его. Вот тогда будет честно. И надо эту государственную машину все время держать в состоянии аффекта. Не давать ей есть, бить ее, надо ей плевать в глаза, изменять ей, унижать и заставлять раздеваться и ходить без трусов, и надо у нee отнять возлюбленного, а ее детей не кормить. А так она, эта машина, сытая и здоровая, а человек голодней и больной. И доверчивый, как Отелло, а машина рассудительная, как Раскольников, и они друг друга не понимают.
   "Смеется она, что ли, надо мной", - Свя так подумал, потому что Вера засмеялась. Это дело может быть каким угодно, но только не смешным - даже ужасным, но только не смешным, потому что если это смешно, то это конец, нет, вот если, например, сначала смешно а потом не смешно, то это не конец, а вот если и в начале смешно, и в середине, и в конце, то это конец.
   Птички летают, вороны-ласточки-воробьи-журавли-страусы не летают и поют, синички-соловьи, вороны не поют, "О чем ты думаешь?" - "О птичках", И строят гнезда ласточки-грачи-собаки-медведи гнездо-нора-дом-берлога-место жительства, "Хочешь еще вина?" - "Нет, А завтра будет другой день", "Пошли в кино", "Куда-куда?" - "В цирк", в зоопарк - на каток - в бассейн - на край света, что будет в конце концов? Конец, а если бы мы жили на необитаемом острове, мы бы сами были необитаемы, в нас бы не было ни одной обитаемой мысли, кроме необитаемой, ну было и было, все равно теперь уже нельзя так, как будто бы не было, раз уже было, а может, один раз не считается, а сколько раз считается, сколько раз надо для того, чтобы считалось, - для сюжета, хотя бы еще раз, если еще раз, то это уже сюжет, а если больше не будет ни разу, то это просто случайность, а если три раза, то это уже роман, а если сто раз - страсть, а если тыща раз, то это уже быт, "хочешь воды?" - "Чего-чего?" - "Просто воды". - "Хочу воздуха и огня", - "Как ты сказала?" - "Хочу земли", - "Это я, наверное, хочу земли".
   - Вы самые нечеловеческие люди, - сказал Свя.
   - От скольких?
   - От двадцати пяти до тридцати пяти.
   - Да, мы оживоченные и оперначенные.
   Чтобы быть человеком, надо прежде всего быть, и для этого много надо ожить, быть ожившей спермой и покрыть землю, но стоит солнцу чуть больше заблестеть, и все человечество высохнет, такое милое бедное человечество высохнет, как лужица, и не спасут ни мамы, ни герои. А у одной мамаши-героини, у которой было восемь детей, она сделала такое, и эту мамашу-героиню приговорили к смертной казни, а она сама хотела, чтобы ее посадили на десять лет, а потом выпустили, нет, она даже хотела, чтобы ее посадили на десять лет, но чтобы она просидела три, года, а потом ее выпустили, она, эта мамаша, со своей дочкой убила одну маму с ее маленьким ребеночком, и этой маме было всего девятнадцать лет, а ее ребеночку несколько месяцев, а мамаше-героине было уже много лет, больше чем сорок, а ее дочке, тоже убийце, было, как и той маме, тоже девятнадцать, и они убили эту маму с ребеночком так, как будто ни одна из них не убивала, как будто убила не она, потому что мамаша только кляп в рот засунула и больше ничего не делала, а дочь только простыню накинула, и все, а мамаша только петлю на шею накинула, и все, а дочь только эту петлю затянула, и больше ничего, а мамаша только убитую в огород вытащила, и все, а дочь только дров принесла, а мамаша только спичку кинула, и ребеночка они также убили, только и всего, и больше ничего, и их за это расстреляли, за это, и мамаша и дочка были крещеные и верили в бога, они были православные, они были не просто ожившей спермой, они были религиозной ожившей спермой, даже набожной. И когда Вера уходила от Свя, она уходила, чтобы быстрей уйти. Событие в жизни. А вот и событие. Потом она ехала домой, чтобы быстрее приехать, и она пришла домой, чтобы быстрее прийти. И потом позвонил Нижин-Вохов, который, оказывается, звонил ей с утра. И он сказал, что ему надо ей что-то сказать. И когда он приехал, он сказал, что с Василькисой происходит нечто необъяснимое.
   У Василькисы рассасывается плод, уже этот плод определили как "мальчика", и тут он раз - и рассосался до какого-то недельного зародыша. Но в этом рассасывании и вновь созревании была своя система. Этот плод все чувствовал, сидя внутри: и когда у Василькисы с Н.-В. все было хорошо - и ему было хорошо, и он преспокойно развивался, но, как только Н.-В. ссорился с Василькисой, этот плод сворачивал свое развитие и совершенно рассасывался. И так уже в третий раз - пока хорошо, то хорошо, а чуть что не так - и опять его нет, и это длится уже почти два года, так он может на свет появиться пятилетним и сразу пойти в школу. А если все зародыши так будут делать, все эти "мальчики" и "девочки" тоже не захотят появляться на свет, потому что корыстные мамы и папы и вообще дяди ждут мальчиков и девочек для своих корыстных целей. Чтобы мучить их на этом свете. А "мальчики" и "девочки" уже приспособились, они раз - и их нет, им и так хорошо. И вот этот зародыш у Василькисы и был как раз такой первой ласточкой. Как они, эти сперматозоиды, ведут себя в момент акта? Ну как?
   Наверное, самый сильный, умный и красивый расталкивает и оплодотворяет клетку. Да, если бы! Как раз все не так, как раз все эти самые сильные, умные и красивые гибнут на поле боя, они сражаются между собой, не жалея себя, как рыцари, бандиты, гусары, интеллектуалы, и когда все поле боя в крови, когда море трупов, выходит какой-то один и женится на этой клеточке. И именно этот сперматозоид может быть даже индифферентным, рефлекторным, он может быть прагматиком, догматиком, пацифистом, мазохистом, моралистом, экзистенциалистом, альтруистом, но только не первым солдатом.
   То, что Н.-В. сказал о Василькисе, было, конечно, необъяснимо, но необъяснимо просто как первый такой случай. Потому что такого еще не случалось. Но как раз в этом случае не было случайности. Такое могло случиться не только с Василькисой, а еще с кем-нибудь, да со всеми могло такое случиться. Потому что человек внутри уже созрел для того, чтобы самому решать - появиться ему на свет или рассосаться, быть или не быть. Все-таки человек мало живет, чтобы что-нибудь до конца понять. Потому что только-только начнешь что-то понимать и тут как раз умрешь. И опять не поймешь. Нет, в начале жизни все яснее, а потом - все туманней. Фокус в том, что как будто меняется фокус, как будто в этом механизме что-то съезжает куда-то и все ясное становится смазанным. Под новый год дочка как-то спросила: "Как называется такой один праздник, которых два?" Рождество. Католическое и православное. Потому что мы христиане. Верим в Христа. "А сам-то он каким был?" - "Кто". - "Ну Христос?" Это дочка спросила в четыре года, каким был Христос, католическим или православным. Это сложный богословский вопрос. На эту тему написаны целые поезда томов. Не знаю.
   Н.-В. приехал к Вере, и ему хотелось все сначала. Он был сыт, но ему хотелось, чтобы она его покормила. Чтобы одетого одела и раздетого раздела, чтобы чистого вымыла и бритого побрила. Как же все странно, что ни одному человеку даже нельзя посвятить свою собственную жизнь. Свою единственную и бесценную. Дорогую. Самую неповторимую. Потому что даже у самого маленького человека есть своя самая дорогая и неповторимая. Бесценная. И ему ее хватает, и никому не нужен такой дорогой подарок, как чужая жизнь. Хватает своей. Мама подарила жизнь. Сделала самый дорогой подарок. Спасибо. Тебе подарили жизнь, и ты живи. Плачь и радуйся - живи. Ешь и ходи в магазин - живи. Люби и давай себя любить - живи. Вот. Вот и все. Все правильно.
   Что-то не видно счастливых людей. Куда-то они все попрятались. Куда? Может, там, где они спрятались, - там и счастье? Может быть. Зато несчастные все на виду. Вон тот, и та, и те - все. И все они вместе. И все несчастливы своим собственным несчастьем. А те счастливые скрываются в своем счастье. Они его прячут от несчастных, они его берегут, они на него не дают наступить. У Н.-В. были оторваны две пуговицы на рубашке. И на груди был засос. Неприятно смотреть на засос. Завтра он будет синяком. Нехорошее пятнышко. В этом пятнышке - избыток любви.
   Хотя речь все время шла о каком-то Олеге, и от него опускались тени. Этот Олег был живой, и он хотел есть. Он ходил есть. И у него были причины. И были еще вещи и предметы. И у них были отличия - у предметов от вещей. И Олегу можно было позвонить. И он бы обрадовался. И когда о нем шла речь, он всегда был на месте: и даже если у него не было адреса, то у него был телефон, но даже если не было телефона, то всегда кто-нибудь находился, кто-нибудь, кто мог показать место, где сидит Олег. И он иногда был женат. И у него была дочь. Один ребенок. Мальчик. Его тоже звали Олег. И этот Олег размножался.
   И еще было странно то, что вот если убийство происходит в красивом месте, и убивают красивым ножом или дают выпить красивого яду из красивого стаканчика, и говорят красивые слова, то это эстетическое убийство совсем не вызывает жалости.
   Даже жальче человека, убитого в подъезде. Отвратительно. Но жалко его на грязной лестнице, когда он падает в замызганном пальтишке и у него слюни текут. И он противен и жалок, когда он что-то бубнит предсмертно-некрасивое и подыхает на заплеванной площадке. И он не Клеопатра.
   Но даже если и это не странно, то вот что странно: что верующие мужчины, которые ушли из мирской жизни - совсем ушли, - расцветают, а женщины, если они тоже насовсем ушли, дурнеют (отцветают?), становятся какими-то серенькими мышками, серенькими и дохленькими, а у мужчин кожа становится розовой и гладкой, а глаза голубыми, и чистыми, и холеными, а у женщин кожица чернеет. И мужчины их больше не хотят. Но ведь и Христос их не хочет. Он их не берет и себя им не дает. И между Христом и женщинами существует половая связь, и надо удовлетворять ее во имя его. И все завядшие женщины завяли во имя Христа, и все расцветшие мужчины расцвели во имя его. Славься.
   Ведь между любовью и занятием любовью - пропасть, ведь бывает, что любишь и не занимаешься любовью, и бывает, что не любишь и занимаешься любовью. Но бывает же, бывает одновременно: что одновременно и любишь, и занимаешься любовью, и тогда оказываешься прямо в этой пропасти - между - потому что в этот момент не понятно, где кончается любовь и начинается занятие, где кончается занятие и начинается любовь. Невероятная вещь. Нижин-Вохов стал так говорить о своей любви, как будто все уже было решено, например, он сказал: "Это моя любовь, а ты должна мне только покориться. Ты должна быть покорной и давать мне себя любить", - "А мне что делать?" - спросила Вера. "Можешь даже меня не любить, как хочешь, но только давай мне себя любить". Эта его любовь была очень страшной, этой любви даже не нужна была взаимность.
   - Оставь мужа, - сказал Н.-В., - он тебя не любит.
   - Кто? - поинтересовалась Вера.
   - Муж.
   Какой же он смелый человек в своей любви. Он все знает. Он такой знаток сердца, что сердце начинает болеть от его знаний.
   - И ты его не любишь, - сказал Н.-В.
   - Кого?
   - Мужа.
   Н.-В. рассуждал. И свое рассуждение он закончил так: "Ты любишь только меня". Это уже было утверждение. Он еще порассуждал. Ему хотелось, чтобы он был вообще, но чтобы это был именно он. Чтобы он был для Веры сразу все, но чтобы эти все сразу были только он. Она не очень понимала. И еще он сказал: "Я хочу о тебе все знать, слышишь?" Она, конечно, слышала.
   И вот что еще странно: если человека любят, он начинает пользоваться этой любовью. Но если он воспользуется, он все время будет расплачиваться за то, что он воспользовался. Совсем не жалко того, кто любит. Ну совершенно. А ту, кто любима, жалко. Какая же она бедная, эта жертва. Она просто сгорает в жертвенном пламени любви. Просто - раз и вспыхнула, вспыхнула - и сгорела. И Н.-В. зажег Веру своей любовью. И может, правы романтики, что глаза горят, а щеки пылают, а может, и не правы, потому что тот, у кого они пылают и горят, этого не видят, а наблюдателя нет, потому что возлюбленные, сгорая от любви, не знают, что они горят, а наблюдателя нет, а у романтиков наблюдатель все время в кустах сидит и видит, какие пунцовые щечки и как загорелись губки.
   И одной рукой Н.-В. взял Веру за подбородок, и она немного откинула голову, и хотя сама она стояла, лицо ее лежало, и над ее лицом было лицо Н.-В. Их лица почти соприкасались. И все, все в лице хотело этого соприкосновения. Хотелось, чтобы оно было. Но еще больше всего на свете в этот миг сейчас хотелось, чтобы его не было, этого соприкосновения, - хотелось, чтобы этот миг длился вечность. И так безумно этого хотелось, что эта вечность пролетела за миг. И в тот миг, когда они стали безумно целоваться, они так целовались, как сумасшедшие, и мстили этому мигу за то, что этого мига больше не будет в этот поцелуй.
   И страсть, которая охватила их, была даже не от страсти и не от желания, а от счастья, но вот само счастье, так сразу и показалось, было не вечным, а мимолетным и грустным от мимолетности, а от такого грустного счастья бывает тоска. И понятно, где начинается занятие любовью - там, где кончается тоска, оно начинается, чтобы прогнать тоску, и оно зовется весельем, это занятие, оно веселит, и оно само по себе веселое занятие любовью, хотя сама любовь грустное занятие.
   - Вера, - сказал Н.-В.. И он сказал это издалека, как будто он был очень далеко от нее.
   И Вера сказала: "Что?"
   И он опять сказал: "Вера". И голос его был еще дальше. Он действительно что-то взял из Веры и унес с собой просто куда-то невозможно далеко.
   - Я не слышу, что? - сказала Вера.
   - Вера, - сказал он, и голос его оборвался, потому что там, где не было даже голоса, там, кажется, вообще не было понятия о звуке, то есть просто ни звука там не было, и все.
   5
   А летом очень странная жизнь. И страшная. Все куда-то разъезжаются отдыхать. Остается свободная площадь. Воспользоваться и сломать жизнь. Она отнимает свободу, твою собственную, эта площадь, площадь - это обман. Самообман. Это ловушка. Закрыть дверь и тоже уехать. И выбросить ключи. Уехать к маме. К дочке. К мужу. Вера открыла дверь - никого нет. Дверь закрылась. Ловушка. Она сидела-ела-запивала-умывалась-ложилась, и она подумала, что ей жутко страшно.
   Нижин-Вохов должен был позвонить и сказать. Сказать и приехать. Приехать и остаться. И могло начаться. И могло плохо кончиться. И она подумала, что ни за что не будет с ним говорить, если он позвонит. Но даже если будет говорить, то ни за что не разрешит приехать. Но даже если разрешит приехать, то ни за что не разрешит остаться. Но чтобы этого ничего не было - можно сразу уйти. Но раз все равно этого ничего не будет - можно и остаться.
   - Нет, - сказала она, когда он позвонил, - лучше завтра, я сегодня не могу.
   - Я тебе перезвоню, - сказал он, - плохо слышно. - И он повесил трубку.
   Теперь она ждала его звонка, чтобы сказать ему, чтобы "он точно не приезжал. Но звонка не было. Но почему? И через час она забеспокоилась, почему всё-таки нет звонка. И когда он наконец позвонил и сказал, что он рядом с ее домом, что он на машине и что ему быстрее было подъехать, чем звонить, все это было так правдоподобно, что она сказала: "Ладно".
   И он вошел. И уже было поздно говорить, когда он взглянул. Потому что у него был такой взгляд, который действовал на Веру, то есть с самого начала, с самого первого раза, и был этот взгляд (с первого взгляда), и именно из-за этого взгляда все и случилось. И он опять так взглянул. Взглянул - и только потом уже посмотрел. А потом уже стал смотреть. И она рассматривала его. Зато она имела право его обидеть, то есть она могла ему все сказать. И он обязан был это выслушать и не умереть. И не убить за это. И продолжать любить. Она могла с ним делать все, что угодно. Потому что они были равны каждый в своем чувстве. И ей казалось, что она его любит не больше, чем он ее, а что даже он ее любит больше. Но все равно это было страшно. И ей было все равно страшнее.
   И вот что еще странно, что такое жизнь и что такое нежизнь. Если жить дома, завтракать, обедать и ужинать, думать и хорошо выглядеть - то это жизнь? А если поужинать с приятелем в ресторане, не вернуться домой и утром себя ненавидеть, то это нежизнь?
   Но почему когда каждый день жизнь, то чего-то еще хочется? Хочется нежизни? Чтобы опять вернуться к жизни?
   - Странно, - сказала Вера, - что вот даже если все пройдет, то ведь все равно что-то останется, разве это не странно? В космосе летает мусор над землей. А на всей земле всего три кладбища для животных. И до фига для людей. И когда одни люди умирают, другие люди их хоронят, это как правило. И как исключение, когда животные умирают, люди их хоронят. И ставят памятники. Любимой кошке. Любимой собаке. От Саши. А водомерки в пруду живут счастливо. "Это они играют", - "Нет, это они совокупляются", - "Нет, это они тренируются", - "Правильно, а потом появляются дети, это и называется совокупляться".