Сны Арсения бывали еще более фантастичны, и я завидовала ему, потому что мне почти никогда ничего не снилось. Говорю «почти», потому что один сон все же был в библиотеке моих грез. Но снился мне просто холм, покрытый яркой, изумрудной травой, а в траве много было одуванчиков – не желтых, а белых, готовых улететь с первым ветерком. Снилось мне, что кто-то, чьего лица я не вижу, срывает один из одуванчиков и дует на него, разлетаются легкие парашютики, и мне становится так легко, так хорошо… Словно я уже умерла и, как одна из этих пушинок, лечу к небу, все выше, выше, выше…
   – Неужели только этот холм? – дивился Арсений.
   – Только этот.
   – И ты никогда не видела его на самом деле?
   – Откуда? Я всю жизнь прожила в Петербурге, даже за город на пикник не выезжала.
   – Бедное дитя! Надо будет попасти тебя где-нибудь на солнышке. Вот издадут книгу…
   Богиня писательской удачи повернулась к нам лицом: у Дандана вышла долгожданная книга и мы смогли поехать на лето в дом отдыха Ленинградского литфонда, в Коктебель. Путевки, разумеется, Дандану могли предоставить и раньше, совершенно бесплатно (и предлагали неоднократно), но приехать туда и не щегольнуть туалетами перед писательскими женами? Это было глупо. Портниха сшила мне несколько платьев, содрав бешеные деньги за срочность заказа, и через несколько дней, в вечерний час, я уже увидела из окна поезда огромную лужу черничного желе – это и было море.
   Потом я узнала, что все отдыхающие и туристы делятся на две группы. Активная группа бегает по музеям и развалинам, осматривает базары, дегустирует на свой страх и риск блюда местной кухни, примеряет экзотические наряды и скупает сувениры. Пассивная группа валяется на пляже, пьет слабенькое местное вино, играет в преферанс и волейбол, зато активно флиртует, не утруждая себя, впрочем, походами дальше гостиничного ресторана. Так вот, в Коктебеле это разделение выглядело более резко, чем где бы то ни было. Ситуация обострилась не выдохшимся духом Серебряного века, притягательного для нервных натур и непосредственной близостью дома Максимилиана Волошина. Усилиями восторженных курортников дом его был превращен в подобие языческого капища, где заправляла главная жрица – вдова поэта Мария Степановна. Она была очень дурна собой и столь же привлекательна. Ее татарские глаза, медленная речь, даже ее черные усики таили в себе такую бездну печального обаяния, что она притягивала в водоворот своей могучей ауры и молодых, и старых. Мария Степановна была большой оригиналкой, ходила ночевать на могилу мужа, курила крепкие папиросы, голодала зачем-то до обмороков, и гости старались ей подражать, соперничая друг с другом в степени экзальтации. Среди них я увидела и выделила необыкновенную троицу.
   Главой ее была молодая московская поэтесса, которую в Доме называли насмешливо «Тифозный херувим». Она в самом деле походила на ангела Джотто – мягким, правильным лицом, ясностью огромных голубых глаз, и только тонкие, вьющиеся ее волосы были очень коротко острижены. Поэтесса прибыла в Коктебель со своим будущим мужем, тоже московским поэтом, но поэтом состоявшимся и признанным. В первый же день отдыха супруги столкнулись на пляже с бывшим мужем поэтессы, который освободил эту почетную должность всего полгода назад. Бывший муж – для разнообразия – был драматургом, его революционные («Революционные и по содержанию, и по форме», – как он любил уточнять) пьесы шли во всех театрах страны. Вопреки злорадным ожиданиям отдыхающих никакого скандала из этой встречи не последовало. Напротив – экстравагантная троица спаялась так крепко, что оказалась заключенной как бы в сверкающую капсулу собственной взаимной нежности. Нежность образовывала внутренний слой капсулы, а внешний состоял из ревнивой зависти окружающих дам и жадного внимания мужчин. Пожилой, но по-мальчишески стройный драматург, сероволосый и серолицый, каждый день дарил поэтессе розы, которые по его заказу привозили из ботанического сада в Евпатории. Высокий, полнеющий, холеный поэт носил ее на руках по берегу и однажды исполнил под ее балконом настоящую серенаду, после чего, ловко подтянувшись на руках, забрался в номер и получил, вероятно, заслуженную награду. У этого жениховствующего увальня, кстати, оказался превосходный баритон.
   Мне удалось подавить в себе и зависть, и ревность. Я любовалась на поэтессу, восхищалась ее анемичной красотой, серебряным полынным веночком на выгоревших волосах, ее запыленными узкими ступнями в античных сандалиях, ее манерой купаться на рассвете голышом и, конечно, ее мужчинами. Они не усложняли, а украшали ее жизнь. Сам воздух Коктебеля, напоенный смолистым ароматом кипарисов и дыханием моря, освещенный громадными лунами и озвученный незримыми цикадами, казалось, располагал к романам, интригам и шашням. Дочерна загорелые амуры патрулировали пляж, каждое утро из пены волн возрождалась древняя богиня любви. С каждого почти балкона выглядывала вдохновенная физиономия, слагающая стихи либо прозу.
   За мной начал ухаживать москвич, загорелый атлет, прекрасный, как греческий бог, интересный как раз тем, что не был ни писателем, ни поэтом. Так, чиновник от литературы – но какой популярностью пользовалась его смуглая красота у писательских дам! Его ухаживание мне льстило, я принимала мелкие знаки внимания и весело смеялась над остротами Арсения. Тот любил изображать в лицах придуманную сцену объяснения между мной и чиновником, прозванным молодым Вертером, мистифицировать меня, уверяя, что прошлым вечером неистовый поклонник утопился в море от неразделенной любви, и клялся, что готов на развод, все имущество же, и главное, Ваву, оставит мне. Я хохотала до колик, но коктебельский яд бродил в моей крови. Прошло две недели, Дандану нужно было возвращаться в Ленинград, а у меня оставались еще две недели. Из поезда Арсений корчил мне плаксивые гримасы и приставлял к своему лбу купленные в дорогу рогалики. Я опять смеялась, а вернувшись в санаторий, почувствовала, что натиск ухаживаний явно усилился. Отъезд мужа вдохновил пылкого воздыхателя на решительную атаку. Вертер был так напорист и нежен, что на следующий день я согласилась прогуляться с ним в горы.
   – Мы пойдем с вами вдвоем по горной тропинке, будем утолять жажду из серебристого ледяного ручейка, обедать свежим лавашем и инжиром, любоваться бесподобными видами…
   Смысл прогулки состоял в паломничестве к могиле Грина, провожатый мой, несомненно, надеялся на жгучие объятия где-нибудь в тени чинары, а я… Я рассчитывала на что угодно, кроме того, что произошло на самом деле!
   Мы вышли очень рано, нас никто не видел и мы никому не сказали о своей горной авантюре. Сначала все было чудесно. От сладостной утренней прохлады меня защищала уютная вязаная кофточка, тропинка вилась между скал, и так легко было шагать по ней в легоньких парусиновых тапочках! Удовольствия хватило чуть больше чем на два часа. Для начала я поняла, что оделась не слишком удачно. Длинная юбка белого, легкого платья непрестанно цеплялась за кусты и камни. В кофточке мне стало жарко, я сняла ее и повязала вокруг поясницы, тогда она, не теряя времени даром, тоже стала цепляться за камни и кусты. Огромная соломенная шляпа сползала на нос. Потом я почувствовала, что парусиновые тапочки тоже были ошибкой. Вертеру хорошо, он надел в горы ботинки на толстой подошве, а я чувствовала ступнями все мельчайшие камушки на тропе! Впрочем, это неудобство показалось несущественным, когда через полчаса новенькие тапочки стали натирать. Я размозолила обе пятки до кровавых волдырей. Дальше продолжать паломничество не представлялось возможным. Усевшись на холодный камень, я обратилась с воззванием к своему спутнику, предложив ему отправиться обратно.
   – Вы ведь тоже устали, – неосторожно заметила я.
   Вертер позеленел сквозь свой золотистый загар. Впрочем, он давно выглядел бледновато. К тому же в животе у него громко и переливчато журчало, он пару раз уже отлучался с извинениями. Несомненно, бедняжка страдал сильным расстройством желудка и страшно стеснялся этого. Страх показаться слабаком победил. Мужчина принялся убеждать меня двигаться дальше, предложил даже нести меня на руках, но, протащив пять метров в гору, запыхался и мне пришлось слезть. Слово за слово – между нами завязалась самая безобразная перепалка.
   – Вы можете возвращаться, да! Мещанка! – заорал он наконец, и я облегченно вздохнула.
   – Да мне только этого и надо, пожалуйста!
   Поднявшись с очередного камня, я начала спускаться по тропинке в долину, стараясь при этом, чтобы моя спина выглядела как можно более гордо и презрительно. За мной раздалось сопение и шорох мелких камушков. Молодой Вертер полез в гору, верно рассчитав, что расстройством желудка удобнее страдать в одиночестве, чем в обществе дамы сердца – пусть и бывшей.
   Расставание с упрямым кавалером скрасило мою жизнь ненадолго. По-прежнему натирали тапочки, цеплялась юбка, съезжала на нос шляпа. Увлекшись своими страданиями, я здорово сбилась с пути. Опустила голову – и не узнала тропинки под ногами. Огляделась по сторонам – и не узнала местности. Я не запаниковала, нет. Я находилась в двух часах ходьбы от санатория, здесь часто гуляют люди, скоро я наткнусь на кого-нибудь и, быть может, со смехом расскажу об этом происшествии. Но все равно рассиживаться не стоит, тут повсюду жилье, куда-нибудь да выйду.
   Я скинула тапочки, нашла и приложила к бедным, горящим пяточкам по листку подорожника, сделала еще несколько шагов, и вдруг горы расступились у меня под ногами, мир стремительно завертелся, земля и небо поменялись местами, и кто-то неведомый, жестокий, стал больно тыкать меня кулаками в ребра, в спину, в живот… Перед глазами стало темно, и из этой темноты выступило лицо Лагниса – слепое, страшное, окровавленное лицо с темным пулевым отверстием прямо в середине лба. Чтобы не видеть его, я потеряла сознание…
   Я очнулась, открыла глаза и прежде всего заметила, что смотрю на мир сквозь какую-то мелкую золотистую ячею. Ага, это моя соломенная шляпа! Шляпка накрыла мне лицо. Лоб саднит, по шее течет теплый ручеек крови. Все тело болит, но вполне терпимо. Руки и ноги не сломаны, насколько я понимаю. А вот в боку слева вспыхивает очаг боли. Вероятно, я повредила ребро. Или два…
   Что же случилось? Задумавшись о своей нелегкой доле, я не заметила трещину в скале. Быть может, ее трудно было заметить, даже внимательно следя за тропинкой, – узкую, поросшую розоватым тамариском, потаенно-усмехающуюся провалом узкогубого рта. В нее я и провалилась, но отделалась ушибами и легким испугом. А могла ведь сломать себе все на свете, пробить голову и умереть тут, не приходя в сознание, и никто бы меня никогда не нашел! Что ни говори, а мне крупно повезло!
   Но рано, рано я начала радоваться. Стоило только оглядеться по сторонам, чтобы понять – из этой расщелины я не выберусь самостоятельно. Если, конечно, не научусь летать. Стены были почти отвесные и очень гладкие. Быть может, я и вскарабкалась бы, обламывая ногти, до середины, но что будет, если я свалюсь оттуда? Стоит ли искушать судьбу? Но меня найдут здесь, не могут не найти! У меня громкий, отлично поставленный голос, я буду петь, кричать, декламировать стихи до тех пор, пока не придет помощь!
   Я начала с русских и малороссийских романсов, которые еще моя мама мурлыкала своим домашним голоском, штопая чулки по вечерам. Когда репертуар был исчерпан, завела по второму кругу. Несколько раз с особым чувством исполнила куплет: «Дывлюсь я на небо тай думку гадаю, чому я не сокил, чому не литаю?» Потом пришел черед песен советских композиторов, потом я проорала несколько увертюр. Перепуганные поселяне не кинулись мне на помощь, и я начала читать стихи. Отчего-то мне было совсем не страшно, а только весело. Весело было декламировать Некрасова:
 
– Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая – страдания народа,
И что поэзия забыть ее должна…
Не верьте, юноши! Не стареет она…
 
   и т. д.
   И в то же время представлять, как Арсений будет изображать в лицах нравоучительную комедь: «Ввержение жены-прелюбодейки Еленки в каменную бездну и вызволение ея оттудова добродетельными пастушками».
   Но ни добродетельных пастушков, ни кого-либо другого не появлялось. В конце концов, успокоила себя я, в санатории должны меня хватиться. Меня не будет за завтраком – это нормально. Обед я тоже частенько игнорировала. А вот ужин – это святое. И не ради хлеба единого! Ужин был мероприятием торжественным, дамы переодевались в вечерние туалеты, засиживались подолгу над бутылкой местного плодово-ягодного винишка… Меня хватятся, отправятся искать. Однажды такое было, когда исчезла поэтесса Мария Бурцова. Она пошла со своей компанией на пляж и не вернулась… Сыщики обнаружили беглянку в укромном уголке в объятиях случайного, но пылкого аманта – к взаимному конфузу обеих сторон.
   Мысль о том, что случится, если экспедиция не выйдет из санатория раньше утра, я старалась отгонять. Не может быть, чтобы мне пришлось провести ночь в этом ужасном месте! Ах да, ведь еще остается молодой Вертер! Наш поход в город не был рассчитан на ночевку, ухажер-неудачник вернется к вечеру, обнаружит, что предмет его нежных чувств пребывает в отсутствии, и забьет во все колокола!
   Увы, как и многие человеческие надежды, мои упования оказались тщетными. Потом я узнала, что мой воздыхатель действительно вернулся в санаторий глубокой ночью. Похвастался дежурной сестре-хозяйке, что дошел-таки до могилы Грина, добрался до своей комнаты и рухнул спать. Он так устал, что проспал до обеда следующего дня, к трапезе в столовую опоздал, купил у туземцев твердой колбасы, бубликов и терпкого «компота», перекусил и снова улегся спать. Так что вопрос моего отсутствия встал перед ним только утром второго дня – и то, не решаясь открыть свою сердечную склонность, он опасался интересоваться, где я… Идиот! Конечно, в санатории мое исчезновение заметили. Последний раз публика наблюдала, как я отправляюсь на вокзал провожать Арсения, потому многие заявили, что я просто уехала с мужем в Ленинград. Не попрощавшись? Не забрав вещи? В памяти оказался свеж конфуз с любвеобильной Бурцовой, лишними вопросами старались не задаваться. Пришедшая убирать мои комнаты горничная объ-явила, что я оставила не только вещи, но и паспорт, и драгоценности мои сложены горсткой на трюмо!
   Администрация дома отдыха организовала поиски. Дали телеграмму Дандану, вызвали водолазов, обшарили окрестности. Быть может, спасатели и услыхали бы мою мелодекламацию, но после первой же ночи я напрочь потеряла голос.
   …Опустились сумерки, и сразу стало холодно. Я попросила прощения у своей кофточки за прошлые обиды – пригодилась она, теплая, из честной шерсти связанная! Служить ей теперь и одеялом, и крышей над головой. Нащипала каких-то жалких травок, чудом выросших на камне, сделала себе ложе. На сон грядущий прочитала вслух – уже не кому-то, а самой себе! – последнее стихотворение Дандана:
 
Мы закроем наши глаза,
Люди! Люди!
Мы откроем наши глаза,
Воины! Воины!
 
 
Поднимите нас над водой,
Ангелы! Ангелы!
Потопите врага под водой,
Демоны! Демоны!
 
 
Мы закрыли наши глаза,
Люди! Люди!
Мы открыли наши глаза,
Воины! Воины!
 
 
Дайте силу нам полететь над водой,
Птицы! Птицы!
Дайте мужество нам умереть под водой,
Рыбы! Рыбы![3]
 
   Это было моей молитвой на сон грядущий. Я перемигнулась с теми несколькими звездами, что заглядывали в мою расщелину особенно пристально. Звезды показались мне громадными, а их яркость – неестественно интенсивной. А потом подложила под голову соломенную шляпку, свернулась в клубочек и почти сразу же заснула под томные стоны цикад, потому что страшно устала. Проснулась на рассвете, с ломотой в суставах, бок ужасно болел. Я попрыгала, помахала руками, чтобы согреться, и тут поняла, что, во-первых, у меня нет голоса, и невозможно больше звать на помощь. А во-вторых, что мне страшно хочется пить и есть. В меньшей степени – есть. Но ни воды, ни еды у меня не было. Худенький мой мешок с лавашем, козьим сыром и инжиром остался у Вертера.
   Отчаяние накрыло меня, и я оказалась как бы между двумя каменными ладонями, сверху камень, снизу камень… А я – я перестала быть человеком, я стала зверушкой, сражающейся за свою жизнь с жестокой природой. Я жевала жесткие стебельки трав, я слизывала росу с каменных стен, я… Но не хочу, не стану об этом писать.
   Я сильно отклонилась от прохожей тропки. Меня нашли на шестой день, как и следовало ожидать, совершенно случайно. Один из коктебельских богемных бродяг, любитель одиноких прогулок, увидел в траве мои тапочки. На подошве было клеймо Ленинградского завода резиновых изделий…
   С воем бродяга прибежал к санаторию и утверждал, что курортницу-ленинградку разорвали насмерть горные тигры и леопарды. Вот, пожалуйста, и доказательство – парусиновые туфли, и кровушка на них засохла! Ни на что особо не надеясь, отправились к месту обнаружения тапочек – а нашли расщелину, и в ней меня. Я же ничего этого не помню, а жаль. Говорили, что насмешливый, циничный Арсений Дандан рыдал над моим бездыханным телом, как младенец, и опереточно заламывал руки. На такое стоило бы посмотреть.
   По совету врачей Арсений не стал перевозить меня в Ленинград, хотя лично ему казалось, что мне лучше быть подальше от места трагедии. А я? Вот уж мне было все равно, где выздоравливать! С самого момента пробуждения я чувствовала только дикий, чудовищный голод! Радость от спасения, от встречи с любимым мужем, от горячих лучей светящего в окно палаты солнышка – все было ничто перед этим всепобеждающим чувством. А есть мне давали до обидного мало – жидкий, тепленький бульон да какие-то отвары. Я пыталась вскочить, вырвать из цепких рук нянечки тарелку, но боль в боку не пускала меня. У меня оказались сломаны три ребра, одно из них пробило легкое…
   – Этак я тебя не прокормлю, – сетовал Арсений, к которому вернулся весь его блистательно-остроумный цинизм.
   – Говорят, любовь и голод правят миром, – ответила я ему. – Сейчас мне кажется, только голод.
   Дандан только улыбнулся снисходительно, но я осталась на всю жизнь при этом убеждении.
   Через месяц я совсем окрепла, и мы вернулись домой. Правда, мне по-прежнему рекомендовали строгую диету, но я научилась ее обходить. Конечно, столько лопать было невозможно, этак недолго растолстеть! Потому я ела сколько могла, а потом вызывала рвоту… И так до бесконечности.
   Странным, чужим показался мне Ленинград, и во всем была какая-то угроза, слишком агрессивные шляпки стали носить модницы в ту осень, чересчур надрывно горевала надо мной Вава, воинственно топорщились усы на портретах Вождя… Мой аппетит уменьшился, но душевная травма приобрела новый неожиданный симптом. Я не могла отказаться от покупки продуктов питания. Каждое утро, каждый день я выходила из дома, чтобы купить что-то съестное. У меня были предпочтения, я не покупала скоропортящихся продуктов, никакого мяса или фруктов! Мука, консервы, сахар, конфеты и крупы, крупы, крупы… Деньги от гонорара у нас еще остались, да и сказочно дешевы были продукты в то время в Ленинграде…
   В ближнем гастрономе на меня посматривали с неприветливым интересом. Я сначала отважно лгала про родственников из деревни, которые так любят крабовые консервы, а у них не достать, потом сообразила, что покупать-то можно в разных магазинах, не привлекая к себе лишнего любопытства!
   Арсений раздобыл откуда-то «нервного» врача. Он приходил в гости – именно так были обставлены его визиты. Но по особой мягкости его лица, по белизне маленьких, пухлых ладошек, по вкрадчивой манере задавать вопросы я поняла, кто это, и была настороже. Дандан вышел проводить гостя и я, воспользовавшись отлучкой Вавы, подслушала их разговор.
   – Вам не стоит волноваться… Ваша жена перенесла серьезную психическую травму, да. Но организм молодой, психика гибкая. Все наладится. С течением времени, да. Я дам рецептик.
   Дандан смиренно поблагодарил эскулапа, и я удивилась. Неужели мое состояние столь прискорбно, что даже этот вечный гаер и ерник оказался выбитым из колеи?
   Не исключаю, что его беспокоило нечто другое, и, если так, худшие его опасения сбылись. Как-то гнилым январским утром – снега было мало, с Финского залива дул сырой ветер, солнце впору было объявлять в международный розыск – Вава не смогла подняться с постели. Она давно прихварывала, но перемогалась, бодрилась, суетилась у плиты, готовила к моему дню рождения гуся в яблоках и помахивала по комнатам тряпкой, а теперь вот не встала… Лежа под тяжелым, простеганным ватным одеялом, она казалась совсем маленькой, словно ребенок, словно мумия самой себя. В доме снова появились врачи, пахло лекарством, раздавались вкрадчивые голоса. Никто не называл по имени внезапной хворости, все в унисон произносили одно слово: «Возраст…» За какую-то неделю я успела возненавидеть это беспощадное слово, сотню раз проклянуть загадочный механизм, чьи зубчатые жернова перемалывают наши ум, красоту, силу…
   Тикающие на стене старинные часы стали моим личным врагом, и Вава, все глубже уходя в подушку восковым личиком, тоже прислушивалась к их тиканью, но прислушивалась кротко, незлобиво. Три дня она не ела, почти не спала, а все прислушивалась к чему-то, и руки ее ходили, шарили по одеялу. Тяжкая работа смирения происходила в ней, и этот труд был завершен в глухую полночь, когда она сказала нам – мне и Арсению:
   – Ну, вот и пора пришла.
   Она сложила руки на груди, закрыла глаза и перестала дышать. В ту же секунду остановились часы.
   Когда Вава была жива, я не представляла, какую важную роль она играет в нашей семейной жизни. Должно быть, это странно… Детей у нас с Данданом не было. Связавшая нас страсть должна была выдохнуться (и выдохлась!) на второй год брака. Сферы интересов не расходились, но творческое упоение писателя было далеко от моих редакторских упражнений. Мы должны были разойтись… Но Варвара Бекетова, графиня, а по паспорту – Варвара Симакова, крестьянка Тверской губернии, спаяла нас воедино, как цемент спаивает кирпичи. Она делала нас семьей. Не стало Вавы – не стало и семьи.
   Но появились, нежданно-негаданно, новые «родственники». Так, выходя утром из квартиры, Арсений обнаружил на лестничной площадке рыжего детину богатырского сложения. Он сладко спал под нашей дверью, подложив под буйну голову благоухающий овчиной и чесноком мешок. Разбуженный, парнище не растерялся и попер в квартиру, озираясь.
   – Кучеряво живете, на пять с присыпкой! Ну, а я бабуси Симаковой законный наследник. Внук ее, Васяня. Говорила она обо мне? Нет? Надо же. Ну, ничего – она ж последний раз меня во-от такусенького видала! А больше встретиться и не пришлось, померла она. Прослышал я, что бабуленька коньки отбросила, собрал вещички и сразу к вам. Да час был поздний, вы уж спали, так я решил под дверкой прикорнуть. Ничего, думаю, в бабулиной комнате зато – все условия! Жилплощадь-то ее какая будет? Энта комната или энта?
   Жилплощадью Вавы считалась кухня, о чем я и поведала самозванцу Васяне.
   – Гм-м, небогато, – помотал он головой. – Ну, мне и тут ладно. Коечка бабулина, да? Хороший топчанчик. Перинка ее будет? И одеяльце? А то у нас в общежитии, верьте слову, даже матрасов на всех не хватает, пятнадцать человек на тридцати метрах, да еще спи на гольных досках, рукавом утирайся! А имущество ейное где? Ну, тряпки там, это ладно, дело женское, а сбережения у дорогой покойницы были? У старушек бывает всякое добришко припрятано… – вещал новоявленный Раскольников, косясь по сторонам в поисках чего бы подтибрить.
   Арсению удалось как-то спровадить нежданного наследничка. Ему выплатили какую-то скромную сумму, после чего этот абсурдный внук отказался от имущественных претензий и исчез, будто и не появлялся. Но образ давно умершей и похороненной крестьянки Симаковой еще долго тревожил мой покой. Дандана эта встреча так же впечатлила, и он засел за письменный стол и за какой-то месяц написал повесть «Бабуся». Неотвратимость беды, страх перед будущим, чувство одиночества создавали сумрачную, кошмарную атмосферу этой книги. Мертвая старуха преследует своего соседа, хочет не то убить его, не то отдать ему что-то… Я не смогла дочитать, и Дандан, кажется, обиделся на меня… Отношения разладились.
   По инерции мы продолжали жить вместе, даже не разделили постелей. Но Арсений все реже и реже бывал дома, часто оставался ночевать у друзей. Они же отчего-то перестали у нас бывать, словно боялись смотреть мне в глаза.
   Я нашла в секретере письма от какой-то молоденькой актрисы, их возвышенно-эротический настрой меня позабавил. Стиль, стиль! Главное в жизни – выдержать свой стиль! Мужу я ничего не сказала о своем открытии. Кое-как доскрябались мы до лета, и жизнь вроде бы стала налаживаться. На Коктебель мы больше не отважились, но много ездили – в Царское Село, в Ольгино, Сестрорецк, на Лахту. Романчик Дандана был, очевидно, окончен и забыт им. Им, но не мной.
   Друзья вернулись в наш дом, и никогда не было так безмятежно небо над Ленинградом, как в тот нежаркий июнь! Однажды зашел к нам, непрерывно кланяясь и извиняясь, тишайший драматург-сказочник Кац. Мы долго сумерничали в столовой, пили красное вино, закусывая белым хлебом и маслинами, по-гречески. Заходящее солнце пожаром заливало окна последнего этажа дома напротив.