Наталия Соколовская
Вид с Монблана

Моя тетка Августа

   Тетка была родной, но чужой. Она была старшей сестрой моей матери. Я начала помнить ее с третьего нашего знакомства. А может, с четвертого. Она «моталась по гарнизонам» (ее выражение) вместе с мужем-военным. Последний перерыв в нашем общении составил несколько лет. Мне шел девятый, когда я познакомилась с ней по-настоящему.
   – Завтра у Августы новоселье, – однажды сказала мама. – Мы приглашены.
   Она достала из шкафа недавнее приобретение: бордовую шелковую блузку. Покрутила ее, не снимая с плечиков, и повесила назад. Обернулась к отцу с заранее обиженным видом:
   – Августа обязательно скажет: «Умный любит ясное, а дурак красное».
   Вечером она взялась отпаривать мое выходное платье. Старый чугунный утюг шипел, касаясь влажной тряпки. Темная шерсть собиралась под ней мелкими складками и была похожа на снятую змеиную кожу.
   Мать гладила старательно, и я решила не говорить ей, что уже в прошлое надевание платье противно жало в подмышках.
   Мы все одевались, как на смотр, ведь тетка вернулась не откуда-нибудь, а из соцлагеря, из ГДР, последнего места службы ее мужа. Теперь служба закончилась.
   «Константин ее на руках носит», – сказала мама о теткином муже. И еще: «Он мечтает о ребенке. А она ни в какую».
   Последнее сообщение меня потрясло. Я и не подозревала, что ребенка можно хотеть или не хотеть, я думала, что дети в семье – это данность, а появление их на свет закономерно и не зависит от чьей-либо воли.
   В том, что тетка смогла не родить ребенка, было что-то сверхъестественное, и она моментально представилась мне в виде заколдованной крепости, в которой томились мои не рожденные брат или сестра.
   День визита к родне был полон совпадений и неясных предзнаменований.
   Накануне я дочитала, частично заучив наизусть некоторые абзацы, – сказку о черной курице и подземных жителях. Мысль, что мы едем на Васильевский остров, где, пусть и не в той оконечности, где моя тетка Августа, но все же неподалеку, жил мальчик, герой сказки и, кстати, мой ровесник – необычайно волновала меня. Пансион, в котором он воспитывался, определенно был похож на пионерский лагерь, куда меня отправили, потому что я «уже стала большая» (выражение матери), и где я провела прошедшим летом два месяца, показавшихся мне вставкой, грубо притороченной к моей основной жизни: так, надставляя платье, берут, за неимением лучшего, первый попавшийся под руку материал, фактурой и цветом лишь условно повторяющий оригинал.
   Наш младший отряд помещался в двухэтажном деревянном здании барачного типа, на втором этаже которого находилась спальная: два ряда железных кроватей и проход между ними. Именно так, по моим представлениям, выглядела спальная воспитанников пансиона.
   В одну из ночей, когда заснуть было невозможно из-за разлитого по всему помещению солнечного света, воспитательница подняла меня и мою соседку и вывела в комнату, которая считалась верандой: мы слишком громко переговаривались, мешая спать остальным.
   Она привязала нас друг к другу нашими собственными косичками и спустилась вниз, пить чай с другими воспитателями. А мы стояли, головы домиком, боясь двинуться, и смотрели как завороженные, на светопреставление: пылавшие в лучах заката стволы корабельных сосен и полыхающую алыми сполохами воду залива.
   Мы стояли на холодном крашеном полу. Внизу разговаривали взрослые, звенела посуда. Половицы под нашими босыми ступнями казались живыми. Внутри деревянных перекрытий, между полом, на котором стояли мы, и потолком первого этажа, происходило какое-то шевеление. «Мыши…» – с ужасом прошептала девочка, чье имя не сохранилось в моей памяти.
   И только прочитав историю черной курицы, я все поняла: это бесконечным потоком уезжали в неведомые края сотни груженых домашним скарбом кибиток. Мужчины вели под уздцы лошадей. Подростки смотрели из-за пологов на дорогу. Женщины баюкали младенцев. А тихий мелодичный звук, идущий снизу, оказался не звяканьем чайных ложек о стаканы, а горестным перезвоном цепей, которыми были скованы, может быть, и по моей вине, жители, покидающие родные места.
   …На теткино новоселье мы добирались долго. Сначала на трамвае до площади Ленина, потом в метро.
   То, что мы оказались под землей, было естественным продолжением переживаемой мною истории о подземных жителях. Внизу, на станциях, сияли люстры, похожие на подсвечники, какими они освещали свои помещения. А сами вестибюли напоминали дворцовые залы, неведомым способом уместившиеся под полом.
   Когда электричка остановилась на конечной станции, двери раздвинулись, а за ними вместо светлой платформы оказались следующие непроницаемо-тяжелые, медлящие открываться двери, я перепугалась, вообразив, что теперь мы, по чьей-то злой воле, обречены, подобно жителям подземной страны, скитаться, нигде не находя пристанища.
   Про станции «закрытого типа» я тогда ничего не слышала, и на Василеостровской оказалась впервые, а диковатое словосочетание «горизонтальный лифт», которое, значительно позже, я узнала, до сих пор ассоциируется у меня с кафкианским кошмаром.
   После метро снова был трамвай, но уже не такой долгий.
   Дом, в котором, вернувшись «из-за кордона» (выражение отца), жила моя тетка с мужем, был светло-коричневым, простым и прочным. Не то что наш нарядный, пошедший на капремонт трехэтажный «старый фонд» на Обводном канале и нынешний серый панельно-карточный дом в новостройке.
   Дверь открыл теткин муж. Из прихожей просматривалась часть гостиной и накрытый стол.
   Я уже начала снимать свое «приличное» (выражение матери) недавно перелицованное пальто, как вдруг в дверном проеме возникла Августа.
   Стройная, рыжеволосая, невероятная. На ней были широкие мужские брюки и полупрозрачная блуза навыпуск. В правой руке она держала длинный мундштук с папиросой. Представить, что между ней и мной есть что-то общее, было невозможно, и наше явное сходство только пугало.
   Я остолбенела, а потом стала натягивать пальто обратно.
   Мама рассказывала, что в одно из первых моих с Августой не запомненных мною знакомств, я почти весь ее визит просидела под столом. Никто не учит детей прятаться именно там. Но ведь очевидно, что прихожая, кухня или ванная комната – это добровольное изгнание, тогда как вовремя занятое место под обеденным столом – разумный компромисс, доставляющий к тому же дискомфорт взрослым.
   Для того чтобы лезть под стол, надо было преодолеть себя, раздеться и зайти в комнату, где была тетка. А именно этого я не могла сделать.
   Мать смотрела сначала умоляюще, потом сердито. Все было бесполезно. Тогда Августин муж сказал:
   – Пойдем, я познакомлю тебя с моей Марусечкой. Так ее зовут, – для чего-то уточнил он и добавил: – Вы ровесницы.
   Я удивилась: о наличии в доме девочки Маруси, по всей видимости, родственницы теткиного мужа, меня никто не предупредил.
   Он помог мне раздеться, взял за руку, провел в смежную с гостиной комнату и прикрыл за мной дверь.
   Я перевела дух и огляделась. В комнате никого не было. По крайней мере, в той части, где находилась я. Что происходило за раздвижной китайской ширмой, я не видела. Но только там и могла находиться неведомая Маруся. Я села на стул и принялась ждать, потому что знала: играть в прятки, когда тебя не ищут – быстро надоедает.
   В гостиной громко разговаривали, рассаживались. Я была рада, что взрослым не до меня. Когда звякнули бокалы, из-за ширмы послышался вздох.
   Наконец-то Марусе надоело прятаться. Она еще раз вздохнула и грустно пропела:
 
Моя Марусечка,
Попляшем мы с тобой…
Моя Марусечка,
А жить так хочется…
 
   – Так выходи, раз хочется…
   И поскольку Маруся не отвечала, я решилась и заглянула за ширму.
   «В прекрасной золотой клетке сидел большой серый попугай с красным хвостом». Так было сказано в истории про подземных жителей.
   Клетка, занимавшая часть трюмо, оказалась не золотой, а простой, с гнутыми металлическими прутьями, образующими шатер, и дверца ее была открыта. А на столешнице, любуясь своим тройным отражением в зеркалах, стояла прекрасная светлосерая птица с красным хвостовым опереньем.
   Я прижала руки к груди и тихо выдохнула:
   – Марусечка…
   Птица повернула крутолобую голову, рассматривая меня, а потом уточнила:
   – Моямарусечка.
   Вот каким было ее полное имя.
   Птица подняла длиннопалую лапку и потрогала одно из своих отражений:
   – Красавица. Хорошая девочка.
   – Ты самая лучшая на свете, – подтвердила я подобострастно, потому что знала: теперь нет в моей жизни ничего более важного, чем заслужить расположение этой сказочной птицы, войти в число тех счастливцев, кто может видеть ее и разговаривать с ней.
   Я пожалела, что была так неучтива с Августой, испугалась, как дура, ее брюк и папиросы… Я соображала, как лучше загладить свою оплошность. Ведь ясно, что теперь мне нужно бывать в этом доме часто, чтобы заслужить благосклонность Моеймарусечки и чтобы от встречи до встречи она не успевала забыть меня.
   Мечта, что Моямарусечка привыкнет ко мне, полюбит меня, и даже будет общаться со мной на равных, возникла мгновенно, как воздушный шар возникает из жалкого резинового комочка, когда с силой вдуваешь в него весь скопившийся в легких воздух.
   Я знала: все прошлые-будущие горести – и ссоры с подружками, и плохие отметки, и совсем не те, которые хотелось получить, подарки на дни рождения и Новый год, и неприятности, уготованные мне судьбой, – ничего не значат, если будет в моей жизни дружба с этой птицей.
   В зеркале возникло движение. Подняв глаза от Моеймарусечки, я увидела Августу. Я и не слышала, как она вошла в комнату.
   – Познакомились?
   Моямарусечка молчала, и я, замирая от счастья, ответила за нас обеих:
   – Да.
   – Шла бы ты, Маруська, в клетку. А то, как в прошлый раз, набедокуришь. Вон, опять пудру рассыпала…
   С достоинством переступая через лежащие на трюмо бусы, браслеты и склянки с кремами и духами, Моямарусечка прошествовала в клетку. И я удивилась, что она не закрыла за собой дверцу.
   – Уже весь репертуар исполнила?
   – Только про Марусечку…
   – Которая отравилась?
   – Которой жить хочется…
   Мы продолжали говорить с Августой через отражения. Мы разговаривали друг с другом и одновременно каждая с собой. Примерно так происходило потом всю нашу жизнь.
   Я не решалась повернуться к Августе лицом, потому что неизбежно оказалась бы к ней спиной. Я запуталась, и не понимала, как мне вести себя в ее присутствии. И это тоже продолжалось потом всю нашу жизнь.
   Мы трое – и Августа, и я, и птица – отражались в главном зеркале и одновременно в боковых створках. Мы повторялись в них, множились, образуя бесконечную цепь, уходящую в зазеркалье.
   – Откуда она у вас?
   – Константину Ивановичу подарили на юбилей сослуживцы. – Августа сказала о муже, как о совсем постороннем человеке. – Они и песенкам ее обучили. А первыми хозяевами, видать, были немцы. И звали ее тогда иначе. – Тетка усмехнулась и закрыла дверцу клетки. – Просто Мата Хари какая-то наша Маруська. С ней надо язык держать за зубами.
   Расстояние между мной и Моеймарусечкой не сокращалось, а все больше увеличивалось.
   – Эта Хари – кто?
   – Международная шпионка. Думаю, в прошлой жизни Маруську звали Лили Марлен. – Тетка приблизила лицо к клетке. – Что скажешь, Лили Марлен?
   Моямарусечка вспрыгнула на подвесные качели, в горле у нее забулькало и засвистело, звуки были похожи на транзисторные, когда ищешь нужную станцию. Она откинула голову и запела тихо и томно, с волнующей хрипотцой:
 
Vor der Kaserne,
Vor dem grossen Tor…
Mit dir, Lili Marlen…
 
   …Потом мы сидели за столом. Кроме нашей семьи приглашены были две Августины однокурсницы по мединституту.
   Весь вечер гости и хозяева вспоминали.
   Из этих воспоминаний можно было построить дом, чтобы, спустя годы, уже безвозвратно забыв, откуда и почему взялся тот или иной кирпич, и почему именно он положен именно в этом месте, и нужен ли он был, или его можно было заменить другим, и хорош ли камень, лежащий во главе угла, и вообще – из какого радиоактивного карьера добыт весь этот строительный материал, – чтобы, спустя годы, продолжать строить и жить, с песней и без, жить, надстраивая и перестраивая новые этажи, забывая о том, что внизу, и, оглянувшись назад, уже не знать, для чего нужны были все эти подвалы и чердаки, задние комнаты и пристройки, слепые и слуховые окна, чуланы и черные ходы, вьюшки и вытяжные трубы, – и снова строить, строить до тех пор, пока эффект обратной тяги не выдует всех из жилья…
   – Наконец-то я смогу работать по профессии, – сказала тетка. – Не при всех гарнизонах, где служил Константин Иванович, санчасти были оборудованы рентгеновскими кабинетами.
   Почему тетка стала именно врачом-рентгенологом?
   Наверное, была какая-то причина, по которой ей хотелось разглядеть человеческое нутро, препарировать его без ножа. Наблюдать переломы конечностей, растяжения связок, язвы желудков, кисты на почках, пороки сердца, завороты кишок и прочие патологии, врожденные или приобретенные…
   Позже, в одной из наших с ней нечастых и всегда весьма кратких бесед, Августа обмолвилась:
   – Вдруг есть какой-то признак, который позволит опознавать…
   Но что именно опознавать, так и не уточнила. Она всегда говорила со мной загадками, не заботясь о том, дойдет ли когда-нибудь до меня смысл сказанного.
   Можно было бы предположить, что детей Августа не завела именно из-за своей профессии: близость рентгеновского облучения, опасение родить урода.
   Но, думаю, тогда, на новоселье, она не «интересничала» (выражение матери), а назвала истинную причину:
   – По крайней мере, мне будет некому сказать ту лицемерную фразу, которую мы слышали от наших родителей: «Как хорошо, что я этого уже не застану…»
   Когда мать начала вспоминать счастливое довоенное детство в их большой коммунальной квартире на Обводном канале, Августа одернула ее:
   – Что ты можешь знать о том времени? А хорошим в наших двух комнатах был только балкон. Особенно летом, когда на него выходил наш дед, и, воображая себя Шаляпиным, напевал куплеты Мефистофеля… «Сатана здесь правит бал…» Впрочем, не громко пел…
   Тетка хрипловато рассмеялась, но я не поняла – чему. Я подумала, что если бы она сама решила спеть, то получилось бы у нее так же таинственно и волнующе, как это вышло у Моеймарусечки, когда она пела песенку про Лили Марлен.
   – Он действительно был неподражаем, наш дед, а твой, кстати, прадед. – Августа посмотрела на меня с удивлением, словно только сейчас, произнеся эту фразу вслух, удостоверилась, что между ней и мной существует некая связь. – Странно, что он уцелел. Помню, приходит домой и докладывает бабушке, а это декабрь сорокового, я в десятом классе училась, приходит и говорит, что по иновещанию для Германии концерт был, у него товарищ юности в оркестре играл… Вот, говорит, Европа воюет, Польша загублена, Чехия, немцы в Париже… А мы – им – в подарок Девятую Бетховена, Оду к радости… Дед еще сказал, что даром это не пройдет и что всем нам конец. Бабушка перекрестилась на пустой угол, а я ничего толком не поняла, мне тот их страх страшным не показался…
   Тетка вяла со стола крахмальную салфетку и вытерла ею ладони. Я догадалась, что ей и теперь отчего-то было страшно. У меня тоже потеют ладони, когда я боюсь.
   – Девочки, а вы помните? Мы же ровесницы… – тетка повернулась к своим бывшим однокурсницам: —…помните этот пароксизм любви к Германии? В апреле в филиале Мариинки дают «Фауста», готовится к постановке «Лоэнгрин»…
   Тетка ловко свела разговор к каким-то пустяковинам, а я смотрела на свою мать, на ее расстроенное лицо, и думала, какая все же Августа злая, ведь мама хотела как лучше – и про их общее детство, и про ту квартиру, а она взяла и оборвала ее, «поставила на место» (выражение отца).
   Но ведь та квартира на Обводном канале была и моей тоже. Я родилась там, и прожила первые годы своей жизни.
   – А мне старая наша квартира нравилась! – я понимала, что подобная дерзость может стоить мне дружбы с Моеймарусечкой, и все же не сдержалась. – Там было весело! Вот!
   – И что же там было веселого?
   Августа смотрела на меня с недоумением.
   – Там было много народу, и дети были, и можно было на велике кататься по коридору, и в прятки играть.
   – Это что ж? Значит, и шкафы там стояли, раз в прятки? – Августины красиво подведенные брови поползли вверх. – Там продолжали стоять шкафы? – Она перевела вопросительный взгляд на мою мать, словно та по собственному усмотрению могла наводить порядок в нашей старой квартире и переставлять соседскую мебель.
   …Я думала, что Августа не простит мою выходку, и дорога в ее дом для меня закрыта навсегда, и прощай Моямарусечка, но я ошиблась. Мы виделись. Редко, если иметь в виду встречи с Моеймарусечкой, и часто, если представлять себе то душевное напряжение, которое требовало от меня общение с теткой. Может быть, она догадывалась о моих истинных чувствах, но никогда не показывала этого.
   Иногда, если так совпадало, что отец был в плавании (он работал в Ленинградском морском пароходстве), а мать отправляло в командировку ее строительное управление, я приезжала к Августе из школы, обедала, делала уроки и оставалась ночевать.
   Обедали мы вдвоем. Августин муж, выйдя на пенсию, продолжал работать в районном военкомате. А сама она в три часа дня уже возвращалась из своей поликлиники.
   Августа сидела в торце стола, а я – напротив. Так обедали только в фильмах из прошлой или зарубежной жизни.
   Обеды у тетки были для меня настоящей мукой, потому что все мое внимание сосредотачивалось на том, как бы не испачкать белоснежную, как платье невесты, крахмальную салфетку из тонкого льна.
   А еще я боялась дать неправильный ответ на заданный вопрос, как это было во время первой нашей совместной трапезы.
   – Хочешь ли еще чего-нибудь? – спросила Августа.
   Я пыталась соображать быстро. Если я отвечу: «Спасибо, не хочу», – это может выглядеть невежливо, потому что на приготовление роскошного обеда из пяти блюд (селедка с луком, салат из свежей капусты с яблоком, куриный бульон, бефстроганов с пюре, шоколадный мусс, а клюквенный морс в хрустальном графине можно было не считать) Августа, ясное дело, затратила уйму времени еще накануне. К тому же шоколадный мусс, который она уже перед самым обедом взбивала в специальной банке собственноручно, пока я раздевалась, умывалась и немножко болтала с Моеймарусечкой, был невероятно вкусным. И я попросила добавки мусса.
   Августа смерила меня холодным взглядом и сказала, что оставшаяся порция предназначена Константину Ивановичу.
   Мне кажется, она сама не хотела, чтобы я привыкала к ней, не хотела, чтобы наше общение переросло в близость, обязывающую к большей откровенности, чем та, которую она считала допустимой в общении со мной.
   Августа всегда находила способ оставлять расстояние между нами неизменным.
   Единственным моим утешением была Моямарусечка: ее обществом можно было наслаждаться без ограничений, потому что клетка стояла в гостиной, и только когда приходили редкие и всегда «понятные» (теткино слово) гости, Августа перемещала птицу в спальную, «чтобы в разговоры не встревала и не мотала на ус лишнего».
   В деланье уроков Августа не вмешивалась. Иногда я сама просила ее помочь с математикой. Однажды дала проверить домашнее сочинение, что-то связанное с ноябрьскими праздниками.
   – Вам что ж, позволено переносить имя вождя? – поинтересовалась Августа, не поднимая глаз от тетради, и, кажется, очень удивилась тому, что я не поняла ее вопрос.
   Она дочитала сочинение, поправила несколько запятых, одну или две орфографические ошибки, и со словами: «Остальное как положено», – вернула тетрадь. Ручаюсь, что выражение лица у нее при этом было злорадным.
   Мне было лет четырнадцать, когда я побывала на Августиной работе. У меня подозревали воспаление легких: во время урока физкультуры, нарезав в школьном дворе восемь нормативных кругов на лыжах, я сняла куртку, оставшись во влажном от пота свитере.
   Августа велела приехать к ней, чтобы сделать рентгеновский снимок.
   Она двигалась в таинственном сумраке своего кабинета, одетая в сияющий белый халат. Она была похожа на хозяйку подземного царства. Уверенности в том, что все происходит именно в подземном царстве, придавали снимки черепов и грудных клеток, развешанные на специальных светящихся экранах.
   Проходя мимо своей экспозиции, Августа каждый раз поднимала глаза: то ли удостовериться, не исчезло ли со снимков что-то, только ей ведомое, то ли проверить, не появилось ли на них, наоборот, чего-нибудь новенького.
   Я подумала, что если находиться в этом помещении каждый день, то можно двинуться умом. Но Августе здесь нравилось. Мне даже показалось, на работе она чувствовала себя лучше, чем дома. Во всяком случае, не выглядела такой напряженной. Тогда я впервые усомнилась, все ли у тетки нормально с головой.
   Когда она вынесла проявленный снимок моих легких и, подняв к свету, показала мне, я чуть не лишилась чувств.
   На темном ночном небе я различила размытые очертания галактик и сверхновых звезд, черные дыры и прочую небесную машинерию: недавно появившийся в школьной программе урок астрономии был моим любимым.
   Не ожидая того, я вдруг получила подтверждение не чувству, нет – ощущению, которое с некоторых пор меня преследовало, не давало покоя: мирозданье вывернуто, как перчатка, все, окружающее меня, находится и происходит одновременно внутри и снаружи. Именно это вполне литературное соображение привело меня спустя несколько лет на физический факультет университета.
   И еще: на снимке, чуть отстранившись от него, я увидела, что мои легкие, скованные грудной клеткой, были похожи на изображение сложенных крыльев. И я вдруг уловила, как при дыхании они тихо шевелятся во мне, пытаясь раскрыться. С этим ощущением я живу до сего дня.
   Таким образом, подтвердилось все, кроме диагноза воспаление легких.
   Летом того же года я очутилась с теткой за городом.
   Ехать в пионерский лагерь я наотрез отказалась. Провела месяц на даче у одноклассницы, а потом болталась в городе до тех пор, пока мать не забрали «по скорой» с кровотечением. Теперь я думаю, кровотечение было следствием неудачно сделанного аборта, что, в конце концов, стоило моей матери жизни. Но это случилось уже спустя три года, когда я заканчивала школу. А тем летом тетка позвонила и велела приезжать к ней. Одноэтажный в три окна дом с палисадником и небольшим двориком возле крыльца она никогда не называла дачей.
   Приглашать дважды меня не пришлось, ведь там была и Моямарусечка, способная скрасить любые тяготы совместного существования с Августой.
   С самого начала Августа ошарашила меня просьбой не отлучаться далеко за калитку, потому что «там ходят разные люди». Она подчеркнула голосом слово «разные». И я снова подумала, что Августины странности – свидетельство неведомой, но прогрессирующей душевной болезни.
   Впрочем, загородная жизнь с Августой оказалась не обременительной, а в чем-то приятной. Хозяйством она занималась сама, я только бегала в соседний сельмаг за продуктами. Огорода не было. Вместо него Августа разбила возле крыльца клумбу, на которой росли бледные, опрятно-небрежные, «расхристанные» (Августино выражение) пионы, цветом напоминающие цвет оперенья Моеймарусечки.
   Вот этим пионам, избыточно роскошным, клонящимся под собственной тяжестью, Августа и посвящала все свободное от готовки обедов и чтения книг время.
   Клетка с Моеймарусечкой висела на вбитом в потолок толстом крюке возле окна Августиной комнаты, которую тетка временно уступила мне. Мера предосторожности с крюком была не лишней, потому что к нам во двор частенько наведывался бандитской наружности соседский кот, завидев которого еще издали, Моямарусечка топорщила крылья и мрачно изрекала: «Душегуб» – неизменно Августиным хрипловатым голосом.
   Несколько взятых с собой книжек по школьной программе я быстро одолела и переключилась на томик былин и сказок, оставшийся на полке, видимо, еще от прежних хозяев.
   – Детство решила вспомнить? – поинтересовалась Августа, застав меня за этим чтением. – Ну-ну… А известно тебе, кто настоящий герой русской сказки?
   Выбрать между Иваном-царевичем и Иваном-дураком, зная теткину стервозность, было не сложно:
   – Иван-дурак.
   – Дудки. Слишком простое решение. – Августа закурила и ее серебряные браслеты, тихо звякнув, спустились от запястья к локтю. – Белый бычок, вот кто. Сказку про Белого бычка знаешь?
   Про Белого бычка я знала только поговорку. Но теперь, после Августиного вопроса, мне вспомнился вдруг бычок из стихотворения Барто. Я представила, как идет он, качаясь, по доске, которая вот-вот оборвется, идет в страхе, что сейчас упадет, но не падает, и пытка эта повторяется до бесконечности… И еще я вспомнила, что в скотоводстве бычков оставляют одного-двух «на развод», а остальных забивают, отсюда и появляется в магазинах нежное мясо – телятина.
   Тетка разглядывала меня, довольная произведенным впечатлением.
   Но вполне вероятно, что мысли мои были не результатом Августиного коварного, с тайным расчетом заданного вопроса, а игрой моего собственного расходившегося воображения.
   С воображением у меня и всегда было «все в порядке» (выражение отца), но в то лето оно действительно «расходилось». Не знаю, что было тому причиной: свойства натуры или гормональные бури, сотрясавшие мой организм.