Страница:
Это лишь одна из моих догадок. Верна ли она – не мне судить. Все совершающееся на свете имеет не одно объяснение, и даже не два, и, возможно, не двести. И что до этого тем, кто пребывает в неведении? Война? Но приморский Арвен и предгорный Вильман, купеческий союз Сламбед и княжество Торгернское – это так далеко, почти столь же далеко, как Рим или город Константина, а о них-то кому придет в голову беспокоиться? Рвите друг другу глотки, короли и князья, а мы – простые люди, у нас свои дела, и я пока никто, я одна из вас, и все мы вместе.
Бранды жили к северу от Тригондума. Снег лежал там глубже, чем рядом с городом, и нетронутые белые поля простирались на мили вокруг. Наконец мы прибыли, к общей радости, понятно, меня не просто так приглашали, там требовалось кое-кого подлечить, но я на это и рассчитывала. Щенков там в это время не было, но мы договорились, что, когда Хольда будет щениться, одного дадут мне. Я теперь даже рада, что их там не было, потому что, если б я прихватила с собой щенка по возвращении в город, что бы с ним сталось? Смешно и думать о судьбе жалкой бессловесной твари после гибели стольких людей, но я почему-то не смеюсь.
До Рождества оставалось еще несколько дней, и жизнь в хозяйстве Бранда текла как обычно. Я помогала его жене по дому, возилась с ребятишками. Не припомню ни одного сколько-нибудь значительного происшествия, которое бы стоило отдельного упоминания. Жизнь, жизнь, как ее описать, когда она просто есть? Пришел и прошел Сочельник, и настала эта ночь, которая по-прежнему была для меня ночью омелы и остролиста и никакой иной. Если на свете стояла кровавая звезда, что, как говорят, отмечает роковые события, то я не видела ее сквозь соломенную крышу. К празднику зарезали свинью, и в ту ночь все собравшиеся в доме ели жареную свинину, запивая ее красным вином – его могли позволить себе лишь раз в году, остальное время обходились пивом, – дети носились по горнице, взрослые распевали во всю глотку, и ничто не подсказало мне, что именно сейчас…
Что-то плохо выполняют мои записки задачу, ради которой были начаты – успокоить томящийся в смятении дух. Более чем когда-либо моя душа напоминает обнаженную трепещущую плоть. Что ж, когда нужно излечить рану, порой долго приходится ковыряться в ней ножом.
Вновь и вновь возвращаюсь я к мысли, почему я так ясно вижу это – городскую стражу, плавающую в крови, обезумевших от страха людей, выбегающих из горящих домов, все, все, что творилось в Тригондуме в ту гибельную ночь… Та ночь… иногда мне кажется, что она все еще длится. Я помню ее, словно сама побывала там, словно убийства и насилия происходили у меня на глазах, и на меня рушились пылающие стены. Но ведь в действительности я этого так и не увидела, да и до сей поры мне не приходилось находиться посреди гибнущего города. Но когда на следующий день к нам прибежал мельников мальчишка и бессвязно сообщил о падении города, я это видела. Не так, как представляем мы описанное словами, а так, как дано видеть охваченное взглядом. Я ничего не выдумываю. Я видела то, что произошло на самом деле. Но если мне дано было увидеть, то почему не на день раньше? Или это опять было предопределено?
Впрочем, если я начну рассуждать о том, зачем и почему случилось то, что случилось, я снова отклонюсь от своего рассказа и никогда не доберусь до главного, поскольку сейчас нахожусь в самом начале повествования. Здесь нужно отметить только то, что гибель Тригондума лишь несколько позже стала одним из моих неотвязных воспоминаний. Пока она была явью, мое видение воспринималось как должное, так я к нему и относилась.
Первые дни все были в ужасе, ожидая неотвратимого появления вражеского войска в округе. Лишь я одна постоянно думала о том, что творится в городе, словно заранее уверившись, что солдаты сюда не придут. Они и не пришли, чтоб сразу сказать.
Произошедшие события потрясли меня тем сильнее, что обычно я весьма сдержанна в проявлениях чувств – лекари быстро этому научаются. Но мне по-прежнему – завидная слепота! – не приходило в голову связать то, что представлялось мне превратностью войны, с визитом Безухого.
Поначалу, когда положение вещей еще не установилось, не могло быть и речи о возвращении в Тригондум, хотя в необходимости своего возвращения я не сомневалась. Поэтому я решила собрать все доходящие до нас через деревню и мельницу сведения, а были они следующие. Тригондум захватили войска князя Торгернского, про которого городские умники думали, что он сейчас на юге, где-то у Юкунды, ведет бои с тамошним полководцем Иоргом. Как и почему армия Торгерна оказалась под стенами Тригондума, никто не знал. Об этом военном предводителе нам приходилось слышать и раньше, и дурные то были слухи. Само по себе это еще ничего не значит. Добрых властителей не бывает. Будь он добрым, как бы он сохранял власть? Такое сочту недоразумением. Но – касательно Торгерна. Будь он всего лишь жестоким, жадным и необузданным (а именно таким он и был), вряд ли бы это заставило людей в трех королевствах говорить о нем. Пожалуй, в длинном ряду подобных ему он выделялся только непочтением к церкви и ее служителям, и в то же время толковали о его приверженности самым диким суевериям. Кощунством власть имущих теперь тоже мало кого удивишь, и крещеные властители далеко превосходят язычников, однако такое святотатство, как резня в Рождественскую ночь, потрясло даже ко всему привычные умы.
Несмотря на то что нападение было неожиданным, а городской гарнизон, как уже упоминалось, недостаточен, легкость одержанной Торгерном победы казалась мне подозрительной, и я предположила, что здесь не обошлось без предательства. Впоследствии выяснилось, что так оно и было. Непонятно мне было только, что понадобилось князю в бедном и удаленном от главных торговых путей Тригондуме. Хотя, возможно, другие области были доведены войной до еще большего истощения.
Так или иначе, прошло не меньше недели, прежде чем в городе прекратились грабежи и пожары. У нас по-прежнему было спокойно.
Мельнику каким-то кружным путем удавалось получать известия из города. Ближайшие соседи обычно собирались в доме Бранда, чтобы послушать новости и посудачить. Стало известно, что Торгерн потребовал с города большой выкуп, чтобы по получении покинуть занятый Тригондум. Если же горожане не соберут указанной суммы – какой, здесь не знали, – он пригрозил срыть городские укрепления, как это обычно делалось в подобных случая.
Солдаты не показывались, и чада с домочадцами Бранда, уже пережившие страх неминуемой смерти (а когда страх терпеть невозможно, умирает либо человек, либо страх), понемногу успокоились. Крестьяне – народ стойкий, хоть и скрывают это ради собственной выгоды. Они – как трава, которую ежегодно если не косят, так вытаптывают, и которая ежегодно прорастает. К тому же они никогда не принимают близко к сердцу городские дела. Правда, я тоже была горожанкой, но об этом они часто забывали. Однако я о городе забыть не могла. И когда поняла, что здесь больше во мне не нуждаются, начала собираться назад. Никто меня не гнал, конечно. Они бы даже предпочли, чтоб я осталась, тем более что я представляла собой скорее лишние руки, чем лишний рот. И все же в городе при сложившихся обстоятельствах лекарка была куда как нужнее. Дом мой был каменный и не мог полностью сгореть, а бедность и незначительность имущества вряд ли привлекли внимание грабителей. Единственной ценностью, и немалой, были книги – но не для всех и каждого, а для тех, кто в этом разбирается. А к чему солдатам старые пергаменты да еще пучки высохших трав? К тому же они могли услышать, что это дом знахарки, а такие вещи нередко вызывают у людей грубых и невежественных почтение и страх. Словом, я почти ожидала найти свой дом невредимым, что же до прочих опасностей, угрожающих женщине в захваченном врагами городе, то я рассчитывала отчасти на свое внешнее убожество, отчасти на то, что по прошествии времени страсти уже поутихли. Короче, мое решение было бесповоротным. Бранды же не внимали моим доводам, и я покинула их жилище, провожаемая общим плачем и воем, словно отправляясь на смерть. С тех пор я не видела этих добрых людей, и более о них ничего не будет рассказано.
День был ясный и морозный. Холод меня не страшил, я редко мерзну, да и одежда у меня была теплая. Дорога в том краю одна, и мне пришлось миновать мельницу. Мельник стоял на пороге своего дома, и мы коротко переговорили. Он рассказал, что в городе действительно стало потише и даже разрешено торговать. «Может, все еще и образуется», – добавил он. Я отнюдь не была в этом уверена, но возражать не стала. Он предложил подождать, покуда сам не поедет в город с подручным, чтобы я могла отправиться вместе с ними. Я отказалась. Дорога была открыта, и я не хотела мешкать.
Путь мой был мирным, словно судьба решила уделить мне толику покоя перед ожидающими меня испытаниями. А может быть, в наше время, когда ничего не происходит, и есть случай, достойный упоминания. Не сворачивая с дороги, я шагала среди заснеженных полей и, переночевав в брошенной овчарне, добралась до Тригондума.
Все, хватит, не буду я больше писать! Мало было все это увидеть, все пережить, так надо еще и рассказывать… Кто, Господи, кто может заставить человека сделать такое, может этого потребовать? Никто. Разве что сам человек.
Нет, я буду продолжать. Пусть земля уйдет из-под ног – я продолжу. Пусть тело будет биться в корчах – я продолжу. Пусть. Я должна продолжать до тех пор, пока у меня есть руки, чтобы держать перо. Или уж по рукам – топором…
О проклятое, бессмысленное племя убийц! Не иначе, как племенем назову вас, хоть и рождаетесь вы среди разных народов. Но нарушивший мир ради собственной выгоды теряет имя своего народа. Он ваш по крови, убийцы! Мнится порой, что в канун Суда небеса не станут посылать на землю предсказанные Иоанном казни – люди сами уничтожат друг друга скорее, чем мор, саранча, град и землетрясения. Одна лишь надежда укрепляет меня – убийцы не могут жить в мире и между собой! Если б они перегрызлись до последнего! Только для того, чтобы увидеть это, я хотела бы прожить столь долго, сколь способен человек. Увы, слабое утешение. Казалось бы, после того, что мне пришлось пережить впоследствии, горькое чувство, охватившее меня в день возвращения в Тригондум, должно бы если не исчезнуть, то по крайней мере ослабеть. Но оно все так же неизменно. Это, пожалуй, и придает мне силы. Может, я не выстояла бы в дальнейшем, если бы не эта горечь.
Стало потише, сказал мне мельник. Да, такой тишины я не слыхала даже среди пустоты и безлюдья зимних полей. Поля эти спали, а город был мертв. Или у меня уши заложило, когда я увидела черные руины? Тригондум невелик, большинство домов в нем были деревянные, и пожар их не пощадил. Люди встречались редко и передвигались молча. Никто не заговаривал со мной, хотя меня знали почти все в городе. Может быть, они разучились что-либо замечать? А может, я уже умерла, и лишь тень моя бродит среди развалин и встречает другие тени?
Я передвигалась по городу, точно став невидимкой. Но я-то видела их лица. И тоже молчала.
Центральная часть города сохранилась лучше, видимо, пожар сюда не дошел. Здесь повсюду замечались иные разрушения – следы грабежа.
Наконец я свернула в Колокольный переулок и, пройдя немного вперед, увидела свой дом. Он был цел. Замок сбили, и дверь висела на одной петле, но сам дом уцелел. Я остановилась. Мне очень хотелось войти, но я медлила. Сердце мое заполняла тревога – не знаю почему, улица была пуста. И почему-то я подумала о том, как защитить себя, что раньше меня не волновало. Я никогда не дралась, даже в детстве, и нож, который я всегда носила на поясе, служил совсем для других целей. Просто лекарю порой необходимо иметь при себе хорошо наточенный нож.
Я не могла войти и должна была войти. Во всем этом была некая неотвратимость, природы которой я не могла понять. Я превозмогла это дурное чувство и вошла. По привычке затворила за собой дверь. Внутри был разгром. Нельзя было шагу ступить, не попав на черепки разбитой посуды или клочья растерзанных книг. Зрелище было тягостное, но объяснимое. Не найдя в доме денег или каких иных богатств, грабители покрушили и порубили мечами все, что подвернулось. Я подошла к лестнице, чтобы подняться наверх и посмотреть, как там. И снова остановилась. Вдруг я поняла – наверху кто-то есть. Тоска пронзила мое сердце, не страх, а безнадежная тоска, будто я все знала наперед. Я ничего не услышала – ни стука, ни звона. Ни одна половица не скрипнула. И никакого движения в воздухе. В доме стоял полумрак, окна все еще заколочены, как перед моим отъездом, единственный луч пробивался из-под двери. А наверху кто-то был. И ждал, когда я поднимусь.
На этот раз я не убеждала себя, не говорила: «Кому я нужна?», не боролась со своими предчувствиями. Стараясь двигаться беззвучно, я отступила назад. Обернулась к двери.
Но они уже были там, у входа.
Наверху и снаружи.
Оставалось верить лишь в то, что я сумею пробиться.
И я распахнула дверь.
II. Торгерн
Бранды жили к северу от Тригондума. Снег лежал там глубже, чем рядом с городом, и нетронутые белые поля простирались на мили вокруг. Наконец мы прибыли, к общей радости, понятно, меня не просто так приглашали, там требовалось кое-кого подлечить, но я на это и рассчитывала. Щенков там в это время не было, но мы договорились, что, когда Хольда будет щениться, одного дадут мне. Я теперь даже рада, что их там не было, потому что, если б я прихватила с собой щенка по возвращении в город, что бы с ним сталось? Смешно и думать о судьбе жалкой бессловесной твари после гибели стольких людей, но я почему-то не смеюсь.
До Рождества оставалось еще несколько дней, и жизнь в хозяйстве Бранда текла как обычно. Я помогала его жене по дому, возилась с ребятишками. Не припомню ни одного сколько-нибудь значительного происшествия, которое бы стоило отдельного упоминания. Жизнь, жизнь, как ее описать, когда она просто есть? Пришел и прошел Сочельник, и настала эта ночь, которая по-прежнему была для меня ночью омелы и остролиста и никакой иной. Если на свете стояла кровавая звезда, что, как говорят, отмечает роковые события, то я не видела ее сквозь соломенную крышу. К празднику зарезали свинью, и в ту ночь все собравшиеся в доме ели жареную свинину, запивая ее красным вином – его могли позволить себе лишь раз в году, остальное время обходились пивом, – дети носились по горнице, взрослые распевали во всю глотку, и ничто не подсказало мне, что именно сейчас…
Что-то плохо выполняют мои записки задачу, ради которой были начаты – успокоить томящийся в смятении дух. Более чем когда-либо моя душа напоминает обнаженную трепещущую плоть. Что ж, когда нужно излечить рану, порой долго приходится ковыряться в ней ножом.
Вновь и вновь возвращаюсь я к мысли, почему я так ясно вижу это – городскую стражу, плавающую в крови, обезумевших от страха людей, выбегающих из горящих домов, все, все, что творилось в Тригондуме в ту гибельную ночь… Та ночь… иногда мне кажется, что она все еще длится. Я помню ее, словно сама побывала там, словно убийства и насилия происходили у меня на глазах, и на меня рушились пылающие стены. Но ведь в действительности я этого так и не увидела, да и до сей поры мне не приходилось находиться посреди гибнущего города. Но когда на следующий день к нам прибежал мельников мальчишка и бессвязно сообщил о падении города, я это видела. Не так, как представляем мы описанное словами, а так, как дано видеть охваченное взглядом. Я ничего не выдумываю. Я видела то, что произошло на самом деле. Но если мне дано было увидеть, то почему не на день раньше? Или это опять было предопределено?
Впрочем, если я начну рассуждать о том, зачем и почему случилось то, что случилось, я снова отклонюсь от своего рассказа и никогда не доберусь до главного, поскольку сейчас нахожусь в самом начале повествования. Здесь нужно отметить только то, что гибель Тригондума лишь несколько позже стала одним из моих неотвязных воспоминаний. Пока она была явью, мое видение воспринималось как должное, так я к нему и относилась.
Первые дни все были в ужасе, ожидая неотвратимого появления вражеского войска в округе. Лишь я одна постоянно думала о том, что творится в городе, словно заранее уверившись, что солдаты сюда не придут. Они и не пришли, чтоб сразу сказать.
Произошедшие события потрясли меня тем сильнее, что обычно я весьма сдержанна в проявлениях чувств – лекари быстро этому научаются. Но мне по-прежнему – завидная слепота! – не приходило в голову связать то, что представлялось мне превратностью войны, с визитом Безухого.
Поначалу, когда положение вещей еще не установилось, не могло быть и речи о возвращении в Тригондум, хотя в необходимости своего возвращения я не сомневалась. Поэтому я решила собрать все доходящие до нас через деревню и мельницу сведения, а были они следующие. Тригондум захватили войска князя Торгернского, про которого городские умники думали, что он сейчас на юге, где-то у Юкунды, ведет бои с тамошним полководцем Иоргом. Как и почему армия Торгерна оказалась под стенами Тригондума, никто не знал. Об этом военном предводителе нам приходилось слышать и раньше, и дурные то были слухи. Само по себе это еще ничего не значит. Добрых властителей не бывает. Будь он добрым, как бы он сохранял власть? Такое сочту недоразумением. Но – касательно Торгерна. Будь он всего лишь жестоким, жадным и необузданным (а именно таким он и был), вряд ли бы это заставило людей в трех королевствах говорить о нем. Пожалуй, в длинном ряду подобных ему он выделялся только непочтением к церкви и ее служителям, и в то же время толковали о его приверженности самым диким суевериям. Кощунством власть имущих теперь тоже мало кого удивишь, и крещеные властители далеко превосходят язычников, однако такое святотатство, как резня в Рождественскую ночь, потрясло даже ко всему привычные умы.
Несмотря на то что нападение было неожиданным, а городской гарнизон, как уже упоминалось, недостаточен, легкость одержанной Торгерном победы казалась мне подозрительной, и я предположила, что здесь не обошлось без предательства. Впоследствии выяснилось, что так оно и было. Непонятно мне было только, что понадобилось князю в бедном и удаленном от главных торговых путей Тригондуме. Хотя, возможно, другие области были доведены войной до еще большего истощения.
Так или иначе, прошло не меньше недели, прежде чем в городе прекратились грабежи и пожары. У нас по-прежнему было спокойно.
Мельнику каким-то кружным путем удавалось получать известия из города. Ближайшие соседи обычно собирались в доме Бранда, чтобы послушать новости и посудачить. Стало известно, что Торгерн потребовал с города большой выкуп, чтобы по получении покинуть занятый Тригондум. Если же горожане не соберут указанной суммы – какой, здесь не знали, – он пригрозил срыть городские укрепления, как это обычно делалось в подобных случая.
Солдаты не показывались, и чада с домочадцами Бранда, уже пережившие страх неминуемой смерти (а когда страх терпеть невозможно, умирает либо человек, либо страх), понемногу успокоились. Крестьяне – народ стойкий, хоть и скрывают это ради собственной выгоды. Они – как трава, которую ежегодно если не косят, так вытаптывают, и которая ежегодно прорастает. К тому же они никогда не принимают близко к сердцу городские дела. Правда, я тоже была горожанкой, но об этом они часто забывали. Однако я о городе забыть не могла. И когда поняла, что здесь больше во мне не нуждаются, начала собираться назад. Никто меня не гнал, конечно. Они бы даже предпочли, чтоб я осталась, тем более что я представляла собой скорее лишние руки, чем лишний рот. И все же в городе при сложившихся обстоятельствах лекарка была куда как нужнее. Дом мой был каменный и не мог полностью сгореть, а бедность и незначительность имущества вряд ли привлекли внимание грабителей. Единственной ценностью, и немалой, были книги – но не для всех и каждого, а для тех, кто в этом разбирается. А к чему солдатам старые пергаменты да еще пучки высохших трав? К тому же они могли услышать, что это дом знахарки, а такие вещи нередко вызывают у людей грубых и невежественных почтение и страх. Словом, я почти ожидала найти свой дом невредимым, что же до прочих опасностей, угрожающих женщине в захваченном врагами городе, то я рассчитывала отчасти на свое внешнее убожество, отчасти на то, что по прошествии времени страсти уже поутихли. Короче, мое решение было бесповоротным. Бранды же не внимали моим доводам, и я покинула их жилище, провожаемая общим плачем и воем, словно отправляясь на смерть. С тех пор я не видела этих добрых людей, и более о них ничего не будет рассказано.
День был ясный и морозный. Холод меня не страшил, я редко мерзну, да и одежда у меня была теплая. Дорога в том краю одна, и мне пришлось миновать мельницу. Мельник стоял на пороге своего дома, и мы коротко переговорили. Он рассказал, что в городе действительно стало потише и даже разрешено торговать. «Может, все еще и образуется», – добавил он. Я отнюдь не была в этом уверена, но возражать не стала. Он предложил подождать, покуда сам не поедет в город с подручным, чтобы я могла отправиться вместе с ними. Я отказалась. Дорога была открыта, и я не хотела мешкать.
Путь мой был мирным, словно судьба решила уделить мне толику покоя перед ожидающими меня испытаниями. А может быть, в наше время, когда ничего не происходит, и есть случай, достойный упоминания. Не сворачивая с дороги, я шагала среди заснеженных полей и, переночевав в брошенной овчарне, добралась до Тригондума.
Все, хватит, не буду я больше писать! Мало было все это увидеть, все пережить, так надо еще и рассказывать… Кто, Господи, кто может заставить человека сделать такое, может этого потребовать? Никто. Разве что сам человек.
Нет, я буду продолжать. Пусть земля уйдет из-под ног – я продолжу. Пусть тело будет биться в корчах – я продолжу. Пусть. Я должна продолжать до тех пор, пока у меня есть руки, чтобы держать перо. Или уж по рукам – топором…
О проклятое, бессмысленное племя убийц! Не иначе, как племенем назову вас, хоть и рождаетесь вы среди разных народов. Но нарушивший мир ради собственной выгоды теряет имя своего народа. Он ваш по крови, убийцы! Мнится порой, что в канун Суда небеса не станут посылать на землю предсказанные Иоанном казни – люди сами уничтожат друг друга скорее, чем мор, саранча, град и землетрясения. Одна лишь надежда укрепляет меня – убийцы не могут жить в мире и между собой! Если б они перегрызлись до последнего! Только для того, чтобы увидеть это, я хотела бы прожить столь долго, сколь способен человек. Увы, слабое утешение. Казалось бы, после того, что мне пришлось пережить впоследствии, горькое чувство, охватившее меня в день возвращения в Тригондум, должно бы если не исчезнуть, то по крайней мере ослабеть. Но оно все так же неизменно. Это, пожалуй, и придает мне силы. Может, я не выстояла бы в дальнейшем, если бы не эта горечь.
Стало потише, сказал мне мельник. Да, такой тишины я не слыхала даже среди пустоты и безлюдья зимних полей. Поля эти спали, а город был мертв. Или у меня уши заложило, когда я увидела черные руины? Тригондум невелик, большинство домов в нем были деревянные, и пожар их не пощадил. Люди встречались редко и передвигались молча. Никто не заговаривал со мной, хотя меня знали почти все в городе. Может быть, они разучились что-либо замечать? А может, я уже умерла, и лишь тень моя бродит среди развалин и встречает другие тени?
Я передвигалась по городу, точно став невидимкой. Но я-то видела их лица. И тоже молчала.
Центральная часть города сохранилась лучше, видимо, пожар сюда не дошел. Здесь повсюду замечались иные разрушения – следы грабежа.
Наконец я свернула в Колокольный переулок и, пройдя немного вперед, увидела свой дом. Он был цел. Замок сбили, и дверь висела на одной петле, но сам дом уцелел. Я остановилась. Мне очень хотелось войти, но я медлила. Сердце мое заполняла тревога – не знаю почему, улица была пуста. И почему-то я подумала о том, как защитить себя, что раньше меня не волновало. Я никогда не дралась, даже в детстве, и нож, который я всегда носила на поясе, служил совсем для других целей. Просто лекарю порой необходимо иметь при себе хорошо наточенный нож.
Я не могла войти и должна была войти. Во всем этом была некая неотвратимость, природы которой я не могла понять. Я превозмогла это дурное чувство и вошла. По привычке затворила за собой дверь. Внутри был разгром. Нельзя было шагу ступить, не попав на черепки разбитой посуды или клочья растерзанных книг. Зрелище было тягостное, но объяснимое. Не найдя в доме денег или каких иных богатств, грабители покрушили и порубили мечами все, что подвернулось. Я подошла к лестнице, чтобы подняться наверх и посмотреть, как там. И снова остановилась. Вдруг я поняла – наверху кто-то есть. Тоска пронзила мое сердце, не страх, а безнадежная тоска, будто я все знала наперед. Я ничего не услышала – ни стука, ни звона. Ни одна половица не скрипнула. И никакого движения в воздухе. В доме стоял полумрак, окна все еще заколочены, как перед моим отъездом, единственный луч пробивался из-под двери. А наверху кто-то был. И ждал, когда я поднимусь.
На этот раз я не убеждала себя, не говорила: «Кому я нужна?», не боролась со своими предчувствиями. Стараясь двигаться беззвучно, я отступила назад. Обернулась к двери.
Но они уже были там, у входа.
Наверху и снаружи.
Оставалось верить лишь в то, что я сумею пробиться.
И я распахнула дверь.
II. Торгерн
В зале несло сыростью, по ободранным стенам стекала вода, и факелы чадили. Вообще все осточертело. Хотелось плюнуть на все и уйти к солдатам, туда, где снег и мороз… и какого дьявола ждать? Никогда не ждать. Раздавить городишко, как муху, потом переломать хребет Иоргу, потом…
Гул голосов раздался в коридоре. Значит, удалось. Ладно, посмотрим, что это за сокровище такое.
Вошли солдаты. Они несли что-то, похожее на мешок. Потом бросили этот мешок на пол, к его ногам. Но это был не мешок.
– Убили, сукины дети?
– Нет, – быстро и с готовностью ответил один. – А так, конечно, поучили слегка… Да вон, шевелится!
– Поставь ее на колени.
Приказ был тут же исполнен. Он присвистнул. Его предупредили, что это не красавица, но стоящая на коленях женщина показалась ему просто уродливой. Тоща, как моща, спутанные космы темных волос, изжелта-бледная кожа, крючковатый нос, узкие губы – в точности…
– Ведьма, – процедил он, глядя, как она размазывает кровь по лицу.
Мгновенный отзыв на первое ощущение, но, черт побери, вернее определения он бы не нашел, если бы стал искать. Такие женщины в старости глядятся совершенными старыми ведьмами – когда выпадут зубы и провалится рот. Однако что-то в облике приведенной – может быть, ее худоба и бледность, – заставляли предположить, что вряд ли у нее будет шанс дожить до старости. Впрочем, это зависело от него.
– Это она, – сказал Безухий, хотя его никто не спрашивал. И тут же сжался. Торгерна он боялся до судорог, до тошноты. Но то, что князь никак не ответил на его выходку, ободряло. – Она и есть. Карен-лекарка, чертова подружка. Где Летопись, сука?
Она молчала. Ее глаза, непропорционально большие, были неподвижны и все же живы. Так свет перемещается в полированных гранях.
– Отвечай, – приказал Торгерн.
– Молчит. – Сознание того, что Карен ничего не сможет ему сделать, возбуждало Безухого необычайно. – А наглая какая была! Топором махала! Обзывала всячески! А я все разведал, все узнал, и – прямиком к светлому князю…
Женщина вдруг быстро, почти незаметно изменила позу: уже не стояла на коленях, а сидела на полу.
– …и все ему про Летопись, а он мне – стану я зазря своих гонять, а я ему – не зазря, я тайные ходы знаю, я уж из этого города гнусного спасался – и все так, и все наше!
– А Летописи нет, – сказал Торгерн с какой-то зловещей веселостью.
– Найдется! Она тут, видно, перепугалась, пряталась где-то и Летопись прятала. Сейчас у нее от страха язык отнялся, а встряхнуть ее как следует – признается!
– Так я и знала, что предательство было. Да еще и ты. – Резкий, рваный голос раздался неожиданно. Она обращалась к Безухому. Присутствия Торгерна она, казалось, вовсе не замечала.
– Где Летопись?
– Никогда вам ее не прочесть.
– Упорствует, – сказал Торгерн. – Это ничего.
– Говори, где Летопись, пока из тебя этого не выбили! – заорал Безухий.
– А и глуп же ты, – сказала она с явным пренебрежением.
– Это почему же? – обиделся Безухий.
– А не был бы глуп, знал бы, что самое важное не записывают на пергаменте.
– А… что?
– Запоминают, тварь! Никакой книги нет, то есть я и есть книга.
– Врешь! Увиливаешь!
– А похоже на правду, – заметил Торгерн. – Так оно и проще.
– Да! Сама все расскажешь! Огнем и железом… клещами и дыбой… всего добиться можно!
– По себе знаешь? – Она поднялась на ноги. – А ничего у вас не выйдет. Он все разведал? Или скрыл от хозяина, что Карен – калека? Посмотри на меня! Да я умру на первой растяжке. Пытки хороши для здоровых, от нас, слабых и хилых, ими ничего не добьешься!
– А если, скажем, ногти тебе вырвать? – с интересом спросил Торгерн. – Или раздеть и на мороз выставить?
– Ну и беседуй с мерзлым трупом, – отрезала она, продолжая смотреть на Безухого, и только бросила в сторону: – Обманули тебя, а?
– Верно, дурной товар продал, собака.
Вошел Измаил, глянул по сторонам.
– Говори, говори. А эти двое живыми отсюда не выйдут и болтать не будут.
– Разведчики вернулись. Иорг в двух переходах к югу.
– Ловко! Пришли ко мне Флоллона. Шевелись.
Лекарка, кажется, пропустила весь этот краткий диалог мимо ушей. Стояла в стороне, полностью погрузившись в себя. Но Безухий… Он никак не мог переварить слова насчет «живыми не выйдут». Ему слишком много пришлось пережить за последние полчаса, и страх, в котором он жил постоянно, значительно притупился.
– Как это? Я все сделал! Все… и мне за это… Где же правда?
Торгерн не отвечал, и равнодушный его взгляд ввел Безухого в заблуждение.
– Где твое слово, господин? Мне доля была обещана! Я заслужил! Я…
Он начал требовать. А в присутствии Торгерна нельзя было требовать. И торговаться. И даже просить у него не следовало.
Торгерн не стал звать стражу, чтоб унять крикуна. Только тот, кто внимательно следил бы за его рукой, успел бы увидеть, как рука это выхватила меч, – так легко он это сделал. Ударил – как любил – от левого плеча к бедру. И, нагнувшись, вытер лезвие.
Неожиданно он услышал смех у себя за спиной. Он обернулся. Смеялась лекарка. Лужа крови, растекавшаяся по плитам, подбиралась к ее ногам.
– Не боишься кровью замараться?
– Плохая была бы я лекарка, если б боялась крови, – со смехом же сказала она.
– Что смеешься? Думаешь, тебе от этого лучше будет?
– Нет. Но я хотела, чтобы он умер, и он умер.
В этом смехе не было ни безумия, ни издевки, вызванной страхом. Разумеется, он не делал умозаключений. Он просто всегда шкурой ощущал, боится человек или нет. Эта женщина не боялась. Но чтоб чувствовать уважение к врагу? Ничего подобного. Ничего он не чувствовал, кроме глухого раздражения.
Вошел Флоллон в сопровождении Измаила, поднял руку в приветствии. На разрубленное тело, валявшееся на каменном полу, никто не взглянул. Торгерн кивнул Флоллону, чтоб садился, а Измаилу приказал:
– Запри девку где-нибудь поблизости. Поставь охрану. После я сам ее допрошу. И по пути кликни кого-нибудь, чтоб прибрали эту падаль.
Ее втолкнули в боковую дверь, повели наверх по лестнице. Потом снова толчок в спину и лязг засова. Она была в довольно большой комнате, к которой примыкало несколько маленьких и тесных камор, скорее даже ниш. И снова она догадалась, что это. Бывшее помещение архива, тоже разграбленное. Все, что имело хоть какую-то ценность, отсюда выволокли. В большой комнате на стене сохранился ковер, такой облезлый, что на него никто не польстился, некрашеный стол и разбитый сундук, в котором раньше, вероятно, хранились книги. Оконце под самым потолком было такое узкое, что даже она при своей худобе не смогла бы пролезть.
Итак, заключенная, безоружная (нож у нее отобрали сразу же) – в логове врага. Однако страх был так же неощутим, как и холод.
Она села на сундук и принялась пальцами разбирать спутанные волосы. Учитывая их обилие, это занятие могло продолжаться неопределенно долго. Но ей необходимо было чем-нибудь занять руки, чтобы освободить голову. Все, что случилось в зале, мгновенно осветилось в сознании, и она поняла, почему не испытывает страха. Торгерн. Ненависть к этому человеку (человеку?) сразу охватила все ее существо, так что для страха просто не осталось места. И Карен обрадовалась этой ненависти. Она была единственной реальностью в этом распадающемся мире. Единственной опорой. Здание жизни, любовно возводимое многие годы, обрушилось в прах. Она могла бы растеряться, впасть в отчаяние. Но тут пришла эта ненависть – легко и естественно. И Карен снова стала бодра и сильна. И напугать могла разве что легкость, с которой эта ненависть пришла. Боже мой, она, в жизни не причинившая зла ни одному живому существу, радовалась смерти человеческой! И виной – не только преступление Безухого. Нет. Влияние животной злобы, жестокости, исходящее от… того. Торгерн. Она снова вернулась к этому имени, имени, которое отныне носила ее ненависть. О человеке она не думала. Ей не было дела до него. Она даже не заметила, как он выглядит, молод или стар, красив или безобразен. Слишком явной была сущность.
Между тем наступил вечер. Ранний зимний вечер, а она все так же сидела в полной темноте, погрузившись в свою ненависть, глубоко равнодушная ко всему остальному, в том числе и к течению времени. Из оцепенения ее вывели шаги и голоса за дверью. После долгой тишины они слышались грохотом. Да! Он не забыл прийдти лично допросить ее. Карен стиснула зубы. Усилием воли уняла биение сердца. Следует быть готовой ко всему, в том числе и к смерти, которая, видно, ходит здесь свободнее, чем на поле сражения. Смерть! Ни о каком ином выходе она не думала, ненависть парализовала ее мозг, лишив его если не силы, то быстроты мысли.
Торгерн вошел, за ним – непременный Измаил, который нес горящую плошку. Поставив светильник на стол, телохранитель тут же развернулся и вышел. Торгерн осмотрелся и, поскольку сесть было негде, встал, опершись на стол. Умышленно оттягивая начало допроса, бесцеремонно оглядывал пленницу, словно мало нагляделся на нее в зале. И чем дольше он на нее смотрел, тем больше она ему не нравилась. Особенно неестественно выглядела эта грива волос, кажется, непомерно разросшаяся за счет тщедушного тела. И глаза. Он даже и не знал раньше, что глаза бывают такие большие и темные, темные – не черные. Такое впечатление, что из-за своей величины они видят сразу больше, чем глаза обычные. И она смотрела на него. Смотрела впервые. Ей совсем не хотелось смотреть, но опустить глаза значило сдаться, проявить слабость, и она глаз не опустила. Кроме того, нужно было посмотреть, что же именно такое она ненавидит.
Большая, широкая, тяжелая фигура. Впечатление страшной силы при свободе движений, без всякой скованности. Темная, продубленная кожа и совсем белые, выгоревшие волосы. Мертвенная правильность черт. Что же касается глаз, то их вроде бы и вовсе не было. То есть они, конечно, были, но ничего не прибавляли к общему впечатлению.
Наконец игра в молчанку ему надоела.
– Хватит. Помолчали, и будет. Я тебя сегодня слушал. Похоже, ты не врешь насчет собственной памяти. Славно придумано – посторонний глаз не увидит, а грамота – она для попов. А вот дальше, когда увертки пошли… Уясни себе, глупая баба, я могу сделать с тобой все. Все! Я могу сжечь тебе ноги и бросить собакам то, что останется. Могу отдать тебя своим солдатам, если они польстятся на такое пугало. С тебя будут снимать кожу по кускам, покуда ты не признаешься во всем. Так что признавайся сейчас. Здесь! Мне палача звать не нужно.
– Верю, – сказала она. – Верю. – Этот язык она уже слышала и знала, как на него отвечать. – Только не надо меня пугать. Слушать нужно было лучше, если думать не умеешь. Ты вот здоров как бык, а я, вообрази себе, очень больна. Убить меня легче легкого. Если меня ударить, я могу умереть, понял? А это тебе невыгодно. Так что не надо твердить мне про пытки. Про то, что отдашь меня солдатам, – тоже не надо. Ты проиграл в обоих случаях.
– Так что же с тобой можно сделать?
– А уговорить меня. Убедить, что ты – именно тот человек, которому я могу доверить тайну. Только вряд ли у тебя получится.
Он искренне расхохотался.
– Ну, хитрая стерва! Думаешь голову мне задурить, как своим горожанам? Уговорить ее! Уговорю, не беспокойся. Решила, если тебя пытать нельзя, так на этом все и кончилось?
Гул голосов раздался в коридоре. Значит, удалось. Ладно, посмотрим, что это за сокровище такое.
Вошли солдаты. Они несли что-то, похожее на мешок. Потом бросили этот мешок на пол, к его ногам. Но это был не мешок.
– Убили, сукины дети?
– Нет, – быстро и с готовностью ответил один. – А так, конечно, поучили слегка… Да вон, шевелится!
– Поставь ее на колени.
Приказ был тут же исполнен. Он присвистнул. Его предупредили, что это не красавица, но стоящая на коленях женщина показалась ему просто уродливой. Тоща, как моща, спутанные космы темных волос, изжелта-бледная кожа, крючковатый нос, узкие губы – в точности…
– Ведьма, – процедил он, глядя, как она размазывает кровь по лицу.
Мгновенный отзыв на первое ощущение, но, черт побери, вернее определения он бы не нашел, если бы стал искать. Такие женщины в старости глядятся совершенными старыми ведьмами – когда выпадут зубы и провалится рот. Однако что-то в облике приведенной – может быть, ее худоба и бледность, – заставляли предположить, что вряд ли у нее будет шанс дожить до старости. Впрочем, это зависело от него.
– Это она, – сказал Безухий, хотя его никто не спрашивал. И тут же сжался. Торгерна он боялся до судорог, до тошноты. Но то, что князь никак не ответил на его выходку, ободряло. – Она и есть. Карен-лекарка, чертова подружка. Где Летопись, сука?
Она молчала. Ее глаза, непропорционально большие, были неподвижны и все же живы. Так свет перемещается в полированных гранях.
– Отвечай, – приказал Торгерн.
– Молчит. – Сознание того, что Карен ничего не сможет ему сделать, возбуждало Безухого необычайно. – А наглая какая была! Топором махала! Обзывала всячески! А я все разведал, все узнал, и – прямиком к светлому князю…
Женщина вдруг быстро, почти незаметно изменила позу: уже не стояла на коленях, а сидела на полу.
– …и все ему про Летопись, а он мне – стану я зазря своих гонять, а я ему – не зазря, я тайные ходы знаю, я уж из этого города гнусного спасался – и все так, и все наше!
– А Летописи нет, – сказал Торгерн с какой-то зловещей веселостью.
– Найдется! Она тут, видно, перепугалась, пряталась где-то и Летопись прятала. Сейчас у нее от страха язык отнялся, а встряхнуть ее как следует – признается!
– Так я и знала, что предательство было. Да еще и ты. – Резкий, рваный голос раздался неожиданно. Она обращалась к Безухому. Присутствия Торгерна она, казалось, вовсе не замечала.
– Где Летопись?
– Никогда вам ее не прочесть.
– Упорствует, – сказал Торгерн. – Это ничего.
– Говори, где Летопись, пока из тебя этого не выбили! – заорал Безухий.
– А и глуп же ты, – сказала она с явным пренебрежением.
– Это почему же? – обиделся Безухий.
– А не был бы глуп, знал бы, что самое важное не записывают на пергаменте.
– А… что?
– Запоминают, тварь! Никакой книги нет, то есть я и есть книга.
– Врешь! Увиливаешь!
– А похоже на правду, – заметил Торгерн. – Так оно и проще.
– Да! Сама все расскажешь! Огнем и железом… клещами и дыбой… всего добиться можно!
– По себе знаешь? – Она поднялась на ноги. – А ничего у вас не выйдет. Он все разведал? Или скрыл от хозяина, что Карен – калека? Посмотри на меня! Да я умру на первой растяжке. Пытки хороши для здоровых, от нас, слабых и хилых, ими ничего не добьешься!
– А если, скажем, ногти тебе вырвать? – с интересом спросил Торгерн. – Или раздеть и на мороз выставить?
– Ну и беседуй с мерзлым трупом, – отрезала она, продолжая смотреть на Безухого, и только бросила в сторону: – Обманули тебя, а?
– Верно, дурной товар продал, собака.
Вошел Измаил, глянул по сторонам.
– Говори, говори. А эти двое живыми отсюда не выйдут и болтать не будут.
– Разведчики вернулись. Иорг в двух переходах к югу.
– Ловко! Пришли ко мне Флоллона. Шевелись.
Лекарка, кажется, пропустила весь этот краткий диалог мимо ушей. Стояла в стороне, полностью погрузившись в себя. Но Безухий… Он никак не мог переварить слова насчет «живыми не выйдут». Ему слишком много пришлось пережить за последние полчаса, и страх, в котором он жил постоянно, значительно притупился.
– Как это? Я все сделал! Все… и мне за это… Где же правда?
Торгерн не отвечал, и равнодушный его взгляд ввел Безухого в заблуждение.
– Где твое слово, господин? Мне доля была обещана! Я заслужил! Я…
Он начал требовать. А в присутствии Торгерна нельзя было требовать. И торговаться. И даже просить у него не следовало.
Торгерн не стал звать стражу, чтоб унять крикуна. Только тот, кто внимательно следил бы за его рукой, успел бы увидеть, как рука это выхватила меч, – так легко он это сделал. Ударил – как любил – от левого плеча к бедру. И, нагнувшись, вытер лезвие.
Неожиданно он услышал смех у себя за спиной. Он обернулся. Смеялась лекарка. Лужа крови, растекавшаяся по плитам, подбиралась к ее ногам.
– Не боишься кровью замараться?
– Плохая была бы я лекарка, если б боялась крови, – со смехом же сказала она.
– Что смеешься? Думаешь, тебе от этого лучше будет?
– Нет. Но я хотела, чтобы он умер, и он умер.
В этом смехе не было ни безумия, ни издевки, вызванной страхом. Разумеется, он не делал умозаключений. Он просто всегда шкурой ощущал, боится человек или нет. Эта женщина не боялась. Но чтоб чувствовать уважение к врагу? Ничего подобного. Ничего он не чувствовал, кроме глухого раздражения.
Вошел Флоллон в сопровождении Измаила, поднял руку в приветствии. На разрубленное тело, валявшееся на каменном полу, никто не взглянул. Торгерн кивнул Флоллону, чтоб садился, а Измаилу приказал:
– Запри девку где-нибудь поблизости. Поставь охрану. После я сам ее допрошу. И по пути кликни кого-нибудь, чтоб прибрали эту падаль.
* * *
Карен шла по двору. Охранников было двое, и еще этот чернявый. Мороз стоял лютый, а она шла в платье, с непокрытой головой (плащ, шапку и рукавицы потеряла в драке), но холода не чувствовала. Только теперь, с опозданием, она ощутила, где она и кто вокруг нее. Качающиеся спины стражников, обугленные руины, труп Безухого с выкаченными глазами. Зверье… Нет, зверьем их нельзя назвать, потому что «зверье» для них похвала. Она понимала сейчас, где находится, хотя раньше никогда не бывала внутри. Раньше в этом здании заседали городские старшины… а этот разграбленный ободранный зал… кажется, это был зал суда. Суда!Ее втолкнули в боковую дверь, повели наверх по лестнице. Потом снова толчок в спину и лязг засова. Она была в довольно большой комнате, к которой примыкало несколько маленьких и тесных камор, скорее даже ниш. И снова она догадалась, что это. Бывшее помещение архива, тоже разграбленное. Все, что имело хоть какую-то ценность, отсюда выволокли. В большой комнате на стене сохранился ковер, такой облезлый, что на него никто не польстился, некрашеный стол и разбитый сундук, в котором раньше, вероятно, хранились книги. Оконце под самым потолком было такое узкое, что даже она при своей худобе не смогла бы пролезть.
Итак, заключенная, безоружная (нож у нее отобрали сразу же) – в логове врага. Однако страх был так же неощутим, как и холод.
Она села на сундук и принялась пальцами разбирать спутанные волосы. Учитывая их обилие, это занятие могло продолжаться неопределенно долго. Но ей необходимо было чем-нибудь занять руки, чтобы освободить голову. Все, что случилось в зале, мгновенно осветилось в сознании, и она поняла, почему не испытывает страха. Торгерн. Ненависть к этому человеку (человеку?) сразу охватила все ее существо, так что для страха просто не осталось места. И Карен обрадовалась этой ненависти. Она была единственной реальностью в этом распадающемся мире. Единственной опорой. Здание жизни, любовно возводимое многие годы, обрушилось в прах. Она могла бы растеряться, впасть в отчаяние. Но тут пришла эта ненависть – легко и естественно. И Карен снова стала бодра и сильна. И напугать могла разве что легкость, с которой эта ненависть пришла. Боже мой, она, в жизни не причинившая зла ни одному живому существу, радовалась смерти человеческой! И виной – не только преступление Безухого. Нет. Влияние животной злобы, жестокости, исходящее от… того. Торгерн. Она снова вернулась к этому имени, имени, которое отныне носила ее ненависть. О человеке она не думала. Ей не было дела до него. Она даже не заметила, как он выглядит, молод или стар, красив или безобразен. Слишком явной была сущность.
Между тем наступил вечер. Ранний зимний вечер, а она все так же сидела в полной темноте, погрузившись в свою ненависть, глубоко равнодушная ко всему остальному, в том числе и к течению времени. Из оцепенения ее вывели шаги и голоса за дверью. После долгой тишины они слышались грохотом. Да! Он не забыл прийдти лично допросить ее. Карен стиснула зубы. Усилием воли уняла биение сердца. Следует быть готовой ко всему, в том числе и к смерти, которая, видно, ходит здесь свободнее, чем на поле сражения. Смерть! Ни о каком ином выходе она не думала, ненависть парализовала ее мозг, лишив его если не силы, то быстроты мысли.
Торгерн вошел, за ним – непременный Измаил, который нес горящую плошку. Поставив светильник на стол, телохранитель тут же развернулся и вышел. Торгерн осмотрелся и, поскольку сесть было негде, встал, опершись на стол. Умышленно оттягивая начало допроса, бесцеремонно оглядывал пленницу, словно мало нагляделся на нее в зале. И чем дольше он на нее смотрел, тем больше она ему не нравилась. Особенно неестественно выглядела эта грива волос, кажется, непомерно разросшаяся за счет тщедушного тела. И глаза. Он даже и не знал раньше, что глаза бывают такие большие и темные, темные – не черные. Такое впечатление, что из-за своей величины они видят сразу больше, чем глаза обычные. И она смотрела на него. Смотрела впервые. Ей совсем не хотелось смотреть, но опустить глаза значило сдаться, проявить слабость, и она глаз не опустила. Кроме того, нужно было посмотреть, что же именно такое она ненавидит.
Большая, широкая, тяжелая фигура. Впечатление страшной силы при свободе движений, без всякой скованности. Темная, продубленная кожа и совсем белые, выгоревшие волосы. Мертвенная правильность черт. Что же касается глаз, то их вроде бы и вовсе не было. То есть они, конечно, были, но ничего не прибавляли к общему впечатлению.
Наконец игра в молчанку ему надоела.
– Хватит. Помолчали, и будет. Я тебя сегодня слушал. Похоже, ты не врешь насчет собственной памяти. Славно придумано – посторонний глаз не увидит, а грамота – она для попов. А вот дальше, когда увертки пошли… Уясни себе, глупая баба, я могу сделать с тобой все. Все! Я могу сжечь тебе ноги и бросить собакам то, что останется. Могу отдать тебя своим солдатам, если они польстятся на такое пугало. С тебя будут снимать кожу по кускам, покуда ты не признаешься во всем. Так что признавайся сейчас. Здесь! Мне палача звать не нужно.
– Верю, – сказала она. – Верю. – Этот язык она уже слышала и знала, как на него отвечать. – Только не надо меня пугать. Слушать нужно было лучше, если думать не умеешь. Ты вот здоров как бык, а я, вообрази себе, очень больна. Убить меня легче легкого. Если меня ударить, я могу умереть, понял? А это тебе невыгодно. Так что не надо твердить мне про пытки. Про то, что отдашь меня солдатам, – тоже не надо. Ты проиграл в обоих случаях.
– Так что же с тобой можно сделать?
– А уговорить меня. Убедить, что ты – именно тот человек, которому я могу доверить тайну. Только вряд ли у тебя получится.
Он искренне расхохотался.
– Ну, хитрая стерва! Думаешь голову мне задурить, как своим горожанам? Уговорить ее! Уговорю, не беспокойся. Решила, если тебя пытать нельзя, так на этом все и кончилось?