– Ну-ну! – сказала Инга вслух сама себе. – Это у нас единственная любоФФ тети Сони – моряки!
   Тетя Соня любила этот старый анек дот про то, как бабушка поучает внучку: «Любовь в жизни должна быть единственной, внученька! Вот как у меня – моряки!»
* * *
   Через три дня на Ингу навалилась жуткая беспросветная тоска. Она наконец поняла, что все случилось с ней, а не в плохом кино. Будто действие успокаивающего укола закончилось.
   Она проснулась в тот день с головной болью, с тяжестью в сердце и – самое неприятное – с жалостью. Она жалела себя, сына и, как это ни странно, Стаса Воронина.
   Все-таки она его любила, хоть и замуж так скоропостижно вышла назло тому, кто предал ее двадцать лет назад – поверил сплетням и бросил.
   А Стас… Инга даже по истечении двух десятков лет в браке испытывала к нему чувства. Впрочем, было от чего. Стас был нежен и ласков, покладист, но где надо – решителен. Он не обделял Ингу вниманием, не заставлял ревновать. Если даже в его жизни были какие-то тайны, сумел сделать так, что Инга никогда о них не догадывалась. А самое главное, она помнила, как он спас ее от одиночества, от детского горя. Он оказался лекарством от первой любви.
   Будучи по своей природе правдоискателем – вся в отца! – Инга вдруг явственно ощутила, что это такое – правда, которую иногда лучше не знать. И ведь если бы она докапывалась, если бы, как следователь, связывала ниточки, чтобы вытянуть всю правду! Нет! Правда эта сама упала в ее руки, как плод перезрелый, и что делать с ней теперь, Инга не знала.
   Она понимала только одно: ее благополучная семейная жизнь рухнула в одну минуту. Она даже винила себя в том, что не позвонила заранее. Пусть бы была у Стаса его тайная жизнь. Может, и не жизнь, а так, эпизод, как он сам ей сказал. Но она бы не знала об этом и смогла бы, как и прежде, жить в семье, заботиться о нем, о том, чтобы у него были свежие носки и рубашки и необходимая литература для диссертации, которой Стас занимался, блинчики по воскресеньям и соль Мертвого моря для ванны. Инга все делала для него с душой. Просто по-другому не представляла себя в семье.
   И вот все это рухнуло в одно мгновение. И впереди еще были объяснения с сыном и братом, и она совершенно не представляла, что делать. Сказать в лоб тому и другому правду? Денис отвернется от отца, а брат… Ингмар нрава сурового, как отец. И вправду ведь «закопать» может бывшего мужа.
   Стоп! Муж еще не бывший, во всяком случае по документам. А вот с разводом он потеряет многое. Сам хоть и не последний человек в своем деле – Воронин был очень хорошим пластическим хирургом и прекрасно зарабатывал, – но загородный дом принадлежал по праву наследования Инге и Денису. Стало быть, Стасу придется уходить чуть ли не на улицу.
   Инга на мгновение забыла о том, что пока не ему, а ей пришлось уйти из отцовского дома, и не по своей прихоти, а потому, что муж ее оказался слишком любопытным и слишком современным. Ей было жалко не себя, а Стаса. Она вдруг всей кожей ощутила, как все плохо. Другой жизни – без семьи – она себе не представляла. Жизни с ним после увиденного она не представляла тоже. И хоть разорвись! Думать о том, что она что-то новое и добротное построит в свои тридцать семь, – смешно. Да и не хотелось ей. Стас был родным. И это было то главное, что по прошествии трех дней буквально парализовало Ингу. Это было как смерть любимого человека. Только, умри он по-настоящему, ей, наверное, было бы гораздо легче.
   Хандра навалилась на Ингу такая, что не радовало нежное майское солнышко. Она потеряла всякий интерес к жизни. Механически вставала с утра, потому что уставала лежать без сна с открытыми глазами. Механически варила кофе и выползала на крылечко. Сидела на прогревшихся некрашеных ступеньках дома, по которым блуждали солнечные зайчики, пила, не чувствуя вкуса любимого напитка, шевелила босыми пальцами ног и думала, как прожить еще один пустой день своей жизни.
   Она знала, что должно пройти время. Трудно сказать – сколько. Когда умер отец, она залечивала душу года три. Сейчас умерла любовь. Вернее, не любовь, а семья, что было для нее синонимом любви. И сколько ей придется залечивать раны, она не знала, но догадывалась, что долго. Ей хотелось только одного – чтобы дни поскорее пробегали, отдаляя от нее тот день, в который все это случилось. А время, как назло, текло медленно. Так всегда бывает.
* * *
   Еще через две недели своего затворничества на даче Кузнецовых Инга стала проявлять интерес к себе. Внимательно разглядывала свое отражение в зеркале и сама себе не нравилась. Волосы потускнели, глаза потухли. «Женщина под сорок», хотя ей ее возраста никто никогда не давал.
   И не из-за отражения в зеркале, а скорее из-за выработанной с годами привычки она решила встряхнуться и посетить парикмахера и косметолога. Да, еще надо было забрать из дома Митрофана – лысого кота, которому без нее наверняка очень одиноко. Стас недолюбливал «ненормального», по его мнению, Митю, который родился без шерсти, криволапого, с усами, закрученными в крошечные штопоры. А Инга, наоборот, души в нем не чаяла.
   Когда Денис год назад объявил родителям, что уезжает к дяде в Финляндию, учиться в университете, у Инги будто кусок сердца отрезали. Она понимала, что это когда-то произойдет, но не думала, что так скоро.
   С отъездом сына Инга второй раз в жизни ощутила сиротство. Стас, как мог, утешал ее, говорил прописные истины о том, что дети вырастают и уходят, и это нормально. Для Инги дом без Дениса опустел. Будто воздух выкачали. Этот вакуум надо было как-то заполнить.
   Митяя она привезла с выставки. Он был смешной и жалкий. Кот стоял на дрожащих лапах посреди кухни, как инопланетянин, прилетевший на Землю. У него были огромные глаза, усы-спирали и редкие детские волоски вместо нормальной кошачьей шубки.
   Любви между Стасом и Митей не случилось. Митя и рад был бы его полюбить, но Стас брезгливо отдергивал руку, когда кот приходил к нему. Предлагать свою любовь, не получая взамен ласки, Митя не стал. Он любил Ингу.
   «Итак, салон и Митя», – подумала Инга, прикидывая, в котором часу лучше появиться дома, чтобы не встретиться там с Ворониным. По всему выходило, у Стаса был операционный день, и у Инги в распоряжении оставалось много времени. Сталкиваться с мужем ей не хотелось вообще. Не для того она спряталась в этих болотах и сменила номер телефона, чтобы объясняться с ним. Все сказано.
* * *
   Она провела весь день в салоне. Ее никто ни о чем не спрашивал, так как у Инги было золотое правило: с домработницей, парикмахершей, маникюршей и прочими очень милыми женщинами из сферы обслуживания свою личную жизнь не обсуждать. На то она и «личная», эта жизнь, чтобы никто не мог в ней участвовать своими советами и сплетнями.
   После процедур Инга снова засияла. Теперь ее душевный раздрай выдавали только глаза. Да, глаза – это надолго. Это не брови выщипать. Тут время нужно, чтобы отболело.
   Митя кинулся ей в ноги, едва она переступила порог дома. Воронин, как и предполагалось, был на работе. Дом сиял чистотой. Судя по всему, домработница Катя, видя, что хозяйка не появляется, приезжала каждый день и вылизывала уголки.
   – Митенька, солнышко! – Инга взяла криволапого котенка на руки, и котенок громко заурчал. – Ну, все-все! Прости меня, маленький, я тебя не бросила, так получилось. Сейчас поедем домой… – Инга и не заметила, как новое пристанище назвала «домом».
   Она написала записку для Кати, чтобы та не волновалась, не обнаружив в доме котенка. В записке ни слова не было для Стаса. Поставив точку, Инга подумала мельком – не слишком ли это жестоко? «Не слишком», – ответила сама себе и, хорошенько заперев дом, поехала на дачу с заездом к Кузнецовым.
* * *
   Тося рассмотрела ее внимательно со всех сторон:
   – Выглядишь в целом нормально, даже хорошо. Похудела. Тоже не так плохо. Только больше не смей! Но вот глаза… Как будто схоронила кого.
   – Так я схоронила. – Инга поправила непослушную прядку волос, выпадавшую из-за уха. – Любовь.
   – Ингуш, поверь мне: все пройдет, вечной любви не бывает. Там, где заканчивается одна, тут же освобождается место для другой.
   – Бывает. И ты это знаешь. Пример? Мама и папа…
* * *
   Родители Инги учились в одной школе, в одном классе. А до этого ходили в один детский сад. И папа рассказывал, что влюбился в маму, когда первый раз увидел ее в песочнице во дворе. У нее были очень красивые розовые бантики. Не просто капроновые, а с бархатными кружочками, как будто усыпанные красным мохнатым горошком. Папа это на всю жизнь запомнил.
   Он любил маму всю жизнь, сколько помнил себя. Вслед им со смехом говорили: «Жених и невеста!» Папа не кидался с кулаками на тех, кто так говорил. Все правильно – жених и невеста. Так и будет, только надо подрасти.
   Так и было. Они поженились сразу после школы, выбрали один институт – педагогический, вместе поступили, а когда заканчивали его, на экзамены бегали по очереди: один дежурил у коляски, в которой пищал маленький Ингмар. Это имя внуку дала прабабушка Инги по линии отца. Она рассказывала, что у Валевских в роду, кроме прадеда-поляка, давшего им красивую фамилию, было немало ингерманландцев – петербургских финнов.
   От бабушки своей Эдвард Валевский унаследовал любовь к истории, нарисовал «дерево» своего рода и нашел многочисленных родственников в Финляндии и Эстонии. А в конце девяностых ему неслыханно повезло: на него свалилось наследство одинокого финского дяди Эйно, который был безумно рад тому, что на старости лет его нашли родственники. Обнаружившееся родство было не седьмой водой на киселе, а настоящее, с деревенскими метриками и записями в амбарных книгах о рождении и даже со старинными черно-белыми фотографиями, сохранившимися у членов некогда большой и дружной семьи, раскиданной ныне по всему северо-западу, не только российскому и карельскому, но и финскому. Так Эдвард Валевский стал владельцем крупной судовой компании в Финляндии. К тому времени он был уже одинок: его единственная на всю жизнь любовь – хрупкая ленинградская девочка Оленька с васильковыми глазами – умерла от банального заражения крови.
   Они работали в крошечной деревенской школе в отдаленном карельском поселке. Оленька была беременна, в семье ждали дочку. Ей уже и имя придумали – Инга.
   Оля должна была за две недели до родов лечь в больницу, но роды начались раньше срока. На дворе стоял дождливый сентябрь, ямы на дороге превратились в озера, в которых воды было по пояс. До районного центра сто километров, дорога разбита грузовиками, вывозящими к железной дороге лес. Поэтому, когда местной фельдшерице стало понятно, что роды у «учителки» сложные и ей самой не справиться, Эдвард принял решение – везти Ольгу в больницу на лошадке.
   Потом он всю свою жизнь казнил себя за этот опрометчивый шаг, хотя врачи сказали ему, что, останься они дома, Олю тоже было бы не спасти. Вот если бы она была в стационаре…
* * *
   …Они выехали из поселка в сумерках. Их провожали всей деревней. Сосед и приятель семьи Валевских – поселковый ветеринар дядя Саша, у которого вместо одной ноги была с войны громко постукивающая на мостках деревяшка, – поехал с ними. Если бы не он, Эдварду Валевскому осталось бы только повеситься на березе в лесу.
   Лошадка бежала по обочине дороги, колеса телеги подпрыгивали на рытвинах и ухабах. Оленька стонала, иногда вскрикивала от дикой тряски. Эдвард ничем не мог помочь. Только добрым словом. И он шептал ей эти добрые слова прямо в ухо, склонившись над Ольгой под брезентовым пологом, который соорудили рукодельные деревенские мужики.
   Потом Оленька вцепилась в руку мужа своими тоненькими пальчиками и искусанными в кровь губами прошептала:
   – Эдди, все! Больше не могу!
   – Сто-о-ой!!! – прокричал Эдвард вознице. Дядя Саша сказал лошадке «Тпру-у-у-у!», натянул поводья, и послушный конь остановился.
   Дальше все было как во сне. Минуты показались двум мужикам вечностью. Но все когда-то кончается, и Оленькиным страданиям пришел конец. Ее лицо исказила гримаса боли, послышался «бульк», будто камень упал в воду. И тут же раздался писк.
   Дядя Саша ловко вытащил из-под рубашки Ольги сморщенного ребенка, перетянул в двух местах обрывком чистой тряпки пуповину и резанул ножом между двумя узелками. Потом обернул ребенка приготовленной пеленкой, сверху – стареньким байковым одеялом и, наконец, пуховым платком.
   – Эдька! Я дитя себе под рубаху спрячу, прям к телу, чтоб не замерзло, а ты давай бабу обихаживай, но уже на ходу! Спешить надо!
   Он расстегнул теплую байковую рубаху на груди, приложил к ней сверток с ребенком, запахнул плотно плащ-палаткой, в которой прятался сам.
   – Но-о-о-о!!! – прокричал дядя Саша застоявшемуся коню, и тот сорвался с места, скользя копытами по глинистой кромке дороги.
   Эдвард боязливо подложил под Оленьку чистый лоскут, предусмотрительно прихваченный на всякий случай с собой. Ольгу трясло в ознобе, который сменился страшным жаром. Она не откликалась на имя, только судорожно глотала. От отчаяния, от беспомощности Эдвард заплакал. Сначала беззвучно, потом в голос. Оленька не слышала его.
   Зато его услышал дядя Саша, который выматерился громко, развернулся, чтобы хлестким словом привести в чувство мужика, и в этот момент увидел вдалеке два плавающих по дороге световых пятна – фары догоняющего их грузовика.
   Грузовик натужно гудел вдалеке, настигал дяди-Сашину лошадку. Выбрав более пологое местечко, дядя Саша направил коня с обочины, остановил его, выскочил на дорогу.
   Он стоял, расставив ноги широко в стороны, и, когда машина приблизилась, начал махать рукой, чтобы его заметили. Лесовоз остановился, подняв в небо столб брызг из глубокой лужи. Дверца открылась, из нее показался мужик. Вглядываясь в темноту, зло проорал:
   – Какого лешего? Уйди, мать твою! А то задавлю на хрен!
   Дядя Саша кинулся к нему, придерживая руками ребенка за пазухой.
   Водила оказался нормальным, все понял. Через несколько минут они управились: Эдвард с Оленькой на руках и со свертком, в котором орал потревоженный ребенок, устроился в теплой кабине лесовоза, а дядя Саша с напарником водителя потрусили следом за машиной на телеге.
   В районный центр прибыли под утро. Эту дорогу Эдвард Валевский запомнил на всю жизнь. От дикой тряски ребенок в узелке скоро затих, а вот Оленька почти не приходила в себя. Эдвард чувствовал, как по ногам его из Оленьки течет что-то теплое. Он догадывался – что. Но не хотел об этом думать. Ему было страшно. Он вспоминал из курса анатомии, сколько в человеческом организме крови, и не мог вспомнить. Он молился. Совершенно не зная, как это делать правильно, просил Бога о милосердии. Он уговаривал Его, чтобы Всемогущий помог им быстрее добраться до больницы, чтобы врачи успели спасти Оленьку, чтобы не заболела его крошечная дочь. Он еще не знал, кто у него родился, но догадывался, что это девочка, как мечтали они с женой.
   – Мы сделали все возможное, – сказал измученному Эдварду врач.
   Эдвард поднял на него воспаленные глаза, сухими губами сказал: «Спасибо». Он понял все. Оленьки больше нет.
   – Как дочка? – спросил через минуту.
   – Славная девочка, – ответил доктор. И улыбнулся. – Пойдемте, я вам ее покажу.
   Эдвард не хотел смотреть ребенка. Ему было все равно. И врач это хорошо понял. Кто-кто, а он всякого повидал на своем веку и знал, что лучшее лекарство сейчас для этого мужика, убитого горем, – его попискивающий комочек.
   Так оно и случилось.
   Да, потом у Эдварда было очень тяжелое и страшное – похороны Оленьки. Но сейчас этот мудрый врач дал ему хорошее лекарство, которое помогло ему выдержать все. Когда он взял в руки свою девочку, он понял: вот она, их с Оленькой, жизнь, вся в этом крошечном тельце. Девочка спала. Он очень хотел посмотреть, какого цвета у нее глаза, а она все спала и спала. И тогда он спросил у врача.
   – Голубые, – просто ответил тот.
   – Как у мамы, – сказал Валевский. И заплакал.
   Оленьку Валевскую похоронили в карельской деревне, откуда Эдвард увез ее в тот страшный день. Везти тело в Ленинград у Валевского не было денег. И батюшка местной церкви, в которой отпевали Ольгу, убедил Эдварда, что совсем не важно, где упокоился человек.
   – Важно, чтобы он был тут. – Батюшка Михаил приложил руку к своей груди.
   Потом у Эдварда Валевского появилась возможность перенести могилку в Петербург, но он стал с годами набожным и всегда вспоминал батюшкин жест – ладошку на груди. Оленька была с ним, в его сердце. Поэтому тревожить прах любимой он не стал. Просто каждый год выбирался в эту карельскую глушь с тем, чтобы поправить оградку, посидеть в тиши на деревянной лавочке у ухоженной могилки на старом деревенском кладбище. Удивительно, но в каждый его приезд все эти годы здесь была чудная сухая погода. А ему вспоминалось жуткое сентябрьское ненастье, разбитая грузовиками дорога, безногий дядя Саша, с которым везли они Оленьку в районную больницу, и она, любимая Оленька, то дрожащая от озноба, то задыхающаяся от жара.
   Он так и не простил себя. И другую женщину не искал. Родственники и друзья пытались знакомить Эдварда с невестами, но он слышать ни о чем не хотел. У него на руках было двое детей, и он представить себе не мог, что в доме появится чужая женщина, которая будет воспитывать Ингмара и Ингу.
   Родственники отступились, решили, что Эд – мужик умный, сам разберется. И так получалось, что ни к одной женщине, встретившейся на его пути, его совсем не тянуло. Сначала он на них вообще не смотрел, занимался воспитанием маленькой дочки, а потом наступило время больших перемен, на Эдварда свалился бизнес финского дяди, он с головой ушел в работу. И сына привлек.
   Ингмар, рано оставшийся без матери, был сильно привязан к отцу. А сестренку любил больше жизни. Это он попросил отца не приводить им другую «маму». И Эдвард дал ему слово. Но наверное, не это было главным в его одиночестве. У него была любовь – Оля. А все остальное любовью не было. И как ни пытались захомутать его одинокие дамы, ни у одной это не получилось.
   Потом, когда Инга стала взрослой и у Ингмара давно была семья, они сами говорили отцу, чтобы он подыскал себе половинку. Но он смеялся и говорил:
   – Моя половинка давно в лучшем мире, меня ждет…
   Казалось, он был счастлив тем, что так сложилась жизнь. Однажды в откровенном разговоре сказал Инге, что он не раз и не два пробовал устроить свою жизнь, но отношения с женщинами не складывались. И не потому, что они такие все плохие. Как раз наоборот: ему встречались в жизни замечательные женщины. Но он их не любил. А жить вместе только потому, что так хотелось им, он не мог.
   – Дочка, ты не переживай! У меня есть вы. Все остальное я как-нибудь решу…
   Видимо, он «как-нибудь» и решал проблемы своего одиночества, но другую жену в дом не привел.
   И еще одно огорчало стареющего Эдварда: у Инги не было дня рождения. Он стал днем смерти ее матери, и поэтому отмечать его в семье было не принято.
   …Папа по странному стечению обстоятельств тоже ушел в этот день. Когда Инга пришла к нему утром и сказала, что уже побывала в храме и поставила свечку за упокой мамы, отец, посмотрев на нее каким-то особым, просветленным взглядом, вдруг уронил:
   – Две скоро будешь ставить…
   Он отправил ее, объяснил, что хочет отдохнуть. И когда Инга пришла к нему через пару часов, отец уже был без сознания. А уходя, вдруг вздохнул, улыбнулся и произнес чуть слышно:
   – Оленька…
* * *
   – Как ты там устроилась? Рассказывай! – кинулась с расспросами Тося, едва они присели за столик в крошечном уличном кафе почти под окнами квартиры Кузнецовых. Как Тося ни уговаривала, заходить к ней Инга отказалась. Очень боялась, что придется тете Соне докладывать о своих не совсем веселых делах.
   – Нормально все. Думаешь, работаю? Шиш с маслом! Отдыхаю! – Инга посмотрела на подругу. – Ты знаешь, я ведь никогда вот так не отдыхала. Все какие-то SPA-курорты были, ванны с массажами. А тут – дача деревенская, быт не очень устроенный, а мне нравится! Самое тяжкое – одиночество. Сначала, конечно, поплакала в подушку. А потом втянулась. Вот клумбы вам вокруг дачи делаю. Сама! Представляешь?!
   Тося не представляла. У Инги благоустройством территории вокруг ее отцовского дома занимались специальные садовники. После них оставалось только поливать. И вдруг – Инга в этой роли! Трудно представить.
   – Да ничего сложного, как оказалось. – Инга улыбнулась, вспоминая, как вместе с кустиком «разбитого сердца» соседка подарила ей… коровью лепешку для удобрения. Инга несла лепешку в мешочке, а он порвался. Ей пришлось собирать драгоценное удобрение руками.
   – Крестьянка! – со смехом констатировала Тон я.
   – Ну да, можно и так сказать. Вот Митеньку везу, теперь мне с ним хорошо будет…
   – Ну а дома что? – осторожно спросила подруга.
   – Дома тихо и чисто, – ответила Инга. – Я не скрывала, что была. Как скроешь? Митю же забрала! Написала записку Кате, чтоб она не переживала.
   – А Стасу?
   – А что Стасу? Стасу я ничего не написала. – Инга помолчала. – Тось, время показало, что я не смогу смириться. Наверное, как говорит твоя мама, мы и правда тупые кое в чем, раз мужики от нас убежали: от тебя – к соплюхе, у меня – еще хуже. Но другими-то мы не станем. Наверное, надо признать, что брак наш себя изжил. И у меня главное на повестке дня – как все это сыну и брату сказать…
* * *
   Он ворвался в ее жизнь двадцать лет назад. Инга готовилась поступать в университет – подала документы на исторический, думала только о предстоящих экзаменах. Она не выпускала из рук учебников и любой удобный случай использовала с толком: прочитывала пару-тройку страничек из книжки. Они только-только вернулись в Ленинград из Карелии, обживали заново свою старую квартиру, в которой все эти годы жили посторонние люди. После временных квартиросъемщиков отец затеял в доме серьезный ремонт, а поскольку больших денег не было, многое делал сам, не очень умело и медленно.
   Инга убегала из дома, чтобы не дышать краской. Она не только повторяла школьную программу, но и заново знакомилась с городом, в котором до этого была лишь наездами. Здесь родились и выросли ее родители. Отсюда они уехали работать на Север, где родилась она. Где-то в этом городе жил огненно-рыжий мальчик – ее первая любовь, разлуку с ним девушка переживала очень тяжело.
   Странно все получилось. Они проводили вместе каждое лето: мальчик приезжал в их поселок к бабушке. Сначала вместе качались на качелях и играли в прятки за сараями. Потом он учил ее кататься на велосипеде и мазал ей йодом разбитые коленки. Потом учил плавать. А когда она заканчивала восьмой класс, он почему-то стал стесняться ходить с ней на пляж. И краснел, когда встречал ее на улице.
   Это было переломное лето в их отношениях. Инга тоже вдруг стала прятаться от него и подолгу рассматривать себя в зеркале.
   Они почти не виделись тем летом, старательно избегали друг друга. И однажды столкнулись нос к носу на танцплощадке у поселкового клуба. Мальчик покраснел, а когда из динамика зазвучали первые аккорды популярного в то лето танго и к Инге – именно к ней, он всей кожей почувствовал это! – направился его дружок, мальчик отклеился от стенки, сорвался с места, опередил друга и пригласил Ингу на медленный танец.
   Они покачивались в центре деревянной площадки под нежные звуки и голос, рассказывающий не по-русски о красивой любви – о чем еще можно так петь?! – и мальчик, заикаясь, сказал Инге:
   – Я… люблю… тебя…
   Он думал, что от слов этих провалится деревянный настил танцплощадки. Но ничего не произошло, никто ничего не понял и ни о чем не догадался. Мир продолжал жить по своим законам. И только для Инги он перевернулся вверх тормашками. Она сбилась с ритма, неуклюже наступила ему на ногу, незаметно вытерла вспотевшую ладошку о его вельветовую курточку и вдруг, совершенно для себя неожиданно, сказала:
   – Я… тоже…
   И в тот же миг для них все вокруг перестало существовать. Были только эта чарующая музыка, свет от прожектора, бьющий в глаза то ей, то ему, теплый июльский вечер, напоенный запахами свежескошенной травы. Музыка все не кончалась. Потом им сказали, что специально для них заведующий клубом, который распоряжался танцами, подталкивал иголку по черному диску в тот момент, когда песня должна была закончиться, и незнакомый певец снова и снова пел о любви.
   Они гуляли в ту ночь до утра, крепко держась за руки, как в детстве, а на рассвете, когда огненный краешек солнца показался из-за дальнего леса, огненно-рыжий мальчик сказал Инге:
   – Можно я тебя поцелую?
   – Можно, – согласилась она, и он клюнул ее холодным носом куда-то в щеку.
* * *
   …Инга потрясла головой, отгоняя воспоминания. Где-то в этом городе живет и сейчас этот мальчик – ее первая любовь. Она ходила по улицам и думала о том, как произойдет их встреча. Впрочем, она боялась этой встречи.
   Мальчик предал ее. В конце зимы он прислал ей бандероль, она в нетерпении открыла ее прямо на почте, и на пол посыпались цветные конверты, подписанные ее рукой. Это были ее письма рыжему мальчику. Она писала их ему два года подряд с перерывом только на летние месяцы, потому что летом они были вместе.
   Ничего не понимая, Инга собирала их с пола, складывала в пачку. Ей кто-то помогал, она машинально благодарила за помощь. Наконец в куче писем мелькнул листочек, исписанный знакомым рваным почерком.
   Лучше бы Инга никогда не читала этого письма. Мальчик обвинял ее в каком-то обмане – «сама знаешь – в каком!». Он, сожалея о потраченном времени, писал, что «все девушки такие», кругом только ложь и обман…