Как только священник в таком наряде выходит из дверей, все сразу благоговейно падают ниц, и повсюду стоит такое глубокое безмолвие, что самый вид всего этого вселяет некий страх, слово от присутствия какого-то божества. Пробыв немного времени на земле, по знаку, данному священником, они поднимаются. Затем они поют Богу хвалы, которые перемежают игрой на музыкальных инструментах, но большей частью иного вида, чем те, которые в ходу у нас. Очень многие из них превосходят приятностью те, которые употребляются у нас, так что их не надобно даже и сравнивать с нашими. В одном, однако, несомненно, утопийцы сильно отличаются от нас: вся их музыка, играют ли на органах, поют ли человеческие голоса, чрезвычайно естественно подражает чувствам и воспроизводят их; в молитвенной речи и в радостной, примирительной, смятенной, печальной и гневной звучание так совпадает с содержанием, род мелодии настолько соответствует смыслу, что она удивительным образом действует на души слушателей, потрясает их и зажигает.
   Под конец священник, равно как и народ вместе торжественно повторяют праздничные молитвы, составленные так, что, хотя и читают их все вместе, каждый в отдельности может отнести их к самому себе. В них каждый признает Бога творцом, правителем мира и, кроме того, источником всех прочих благ, воздавая Ему хвалы за все полученные благодеяния. И особенно за то, что по воле Божией попал он в наисчастливейшее государство и получил в удел такую веру, которая, надеется он, наиболее истинная. Если молящийся здесь в чем-нибудь ошибается или если существуют государство и вера лучшие, чем эти, если они более угодны Богу, то молящийся просит, чтобы Бог благостью Своей даровал ему это познать. Ибо он готов всюду следовать за Богом; если же этот вид государства наилучший и вера эта самая правильная, тогда пусть наделит его Бог стойкостью, и да приведет Он всех прочих смертных к тем же устоям жизни, к тому же мнению о Боге; если только неисповедимую волю Его не радует это разнообразие верований.
   Наконец, утопиец молится, чтобы Бог принял его к себе, даровав ему легкий конец, хотя молящийся и не смеет предопределить, скоро это наступит или нет. Хотя если не оскорбит это величия Божьего, то утопийцу гораздо более по сердцу отойти к Богу после самой тяжелой смерти, чем весьма долго еще вести полную успехов жизнь вдали от Него.
   Сотворив эту молитву, они снова бросаются на землю и, вскоре поднявшись, уходят обедать; остаток дня они проводят в играх и военных упражнениях.
   Я правдивейшим образом описал вам, как смог, устройство этого государства, которое я во всяком случае считаю наилучшим, а также и единственным, какое по праву может притязать называться государством. В других местах, если даже и говорят повсюду о благополучии общества, то заботятся о своем собственном. Здесь же, где нет ничего личного, утопийцы всерьез заняты делом общества; конечно, и те, и другие полностью правы.
   Ибо в иных местах каждому человеку известно, что если он сам о себе не позаботится, то как бы ни процветало государство, он все равно погибнет от голода; поэтому необходимость побуждает его прежде принимать в расчет себя, а не народ, то есть других людей.
   Наоборот, здесь, где все принадлежит всем, ни у кого нет сомнения, что ни один отдельный человек ни в чем не будет иметь нужды, если только он позаботится о том, чтобы были полны общественные житницы. Оттого что здесь нет скаредного распределения добра, нет ни одного бедного, ни одного нищего. И, хотя ни у кого там ничего нет, все, однако же, богаты.
   Разве жить вовсе безо всяких тревог, с радостной и спокойной душой не значит быть очень богатым? Не надобно дрожать за собственное пропитание, мучиться от жалобных требований жены, страшиться бедности сына, беспокоиться о приданом для дочери. Каждый может быть уверен, что будут сыты и счастливы и он сам, и все его близкие: жена, сыновья, внуки, правнуки и весь длинный ряд потомков, о которых высокородные люди думают заранее.
   Теперь о том, что утопийцы ничуть не меньше пекутся о тех беспомощных, которые прежде работали, чем о тех, которые работают сейчас. Здесь я хотел бы, чтобы кто-нибудь дерзнул сравнить эту их благожелательность со справедливостью других народов. Чтоб мне пропасть, если я у тех смогу отыскать вообще хоть какой-нибудь намек на справедливость или благожелательность! Ибо что это за справедливость, когда какой-нибудь знатный человек, золотых дел мастер, заимодавец или, наконец, кто-либо, им подобный, кто вовсе ничего не делает, или же дело его такого рода, что у государства в нем не слишком большая необходимость, проводит жизнь в роскоши и блеске, в праздности или в ненужных занятиях?! В то же время работник, возница, ремесленник, земледелец постоянно заняты таким трудом, какой едва могут вынести вьючные животные! И труд этот настолько необходим, что никакое государство не может без него продержаться ни одного года; пища их настолько скудна, жизнь они ведут настолько жалкую, что положение скотины может показаться гораздо лучшим! Ведь у скотины и труд не везде таков, и пища ненамного хуже, и ей она даже больше подходит; в то же время у скотины нет никакого страха за будущее. А людей ныне измучивает напрасный, бесполезный труд и убивает мысль о нищете в старости, оттого что ежедневно им платят меньше, чем может хватить за день, и у них не скапливается, не остается ничего лишнего, чтобы можно было отложить на старость.
   Разве справедливо и благодарно такое государство, которое расточает столь великие дары так называемым высокородным, золотых дел мастерам и прочим такого рода бездельникам или же льстецам, изобретателям пустых удовольствий?! Оно нисколько не заботится о земледельцах, угольщиках, работниках, возницах и ремесленниках, без которых не существовало бы вообще никакого государства. Злоупотребив их трудом в расцвете их жизни, в годы, когда они отягощены болезнью и терпят во всем нужду, забывают их бессонные ночи, не помнят ни о каких их благодеяниях и в высшей степени неблагодарно расплачиваются с ними самой жалкой смертью.
   Еще хуже то, что богатые из дневного заработка бедных некоторую сумму вымогают не только личным обманом, но и с помощью государственных законов; таким образом, если прежде казалось несправедливым давать очень низкое вознаграждение за очень высокие заслуги перед государством, то теперь все извратили и, наконец, издав закон, объявили это справедливым.
   Поэтому, когда я внимательно наблюдал и размышлял обо всех государствах, которые процветают и доныне, честное слово, не встретил я ничего, кроме некоего заговора богатых, под предлогом и под именем государств думающих о своих выгодах. Они припоминают и измышляют все пути и способы, чтобы, во-первых, не боясь потери, суметь удержать то, что они сами накопили пагубными ухищрениями, а потом - для того, чтобы откупить для себя труд всех бедных людей и воспользоваться им, заплатив за него как можно дешевле. Эти затеи стали уже законом, как только богатые от имени государства, а значит и от имени бедных, постановили однажды, что их нужно соблюдать.
   И это очень плохие люди со своей ненасытной жадностью поделили между собой все то, чего хватило бы на всех! Сколь далеко им, однако же, до счастья государства утопийцев! Совсем уничтожив само употребление денег, уто-пийцы избавились и от алчности. Какое множество бед отсекли они, какую жатву преступлений вырвали они с корнем! Ибо кому не известно, что с уничтожением денег отомрут обманы, кражи, грабежи, раздоры, возмущения, тяжбы, распри, убийства, предательство, отравления, каждодневно наказывая которые, люди скорее мстят за них, чем их обуздывают; к тому же одновременно с деньгами погибнут страх, тревога, заботы, тяготы, бессонные ночи. Даже сама бедность, которой одной только, казалось, и нужны деньги, после полного уничтожения денег тут же сама исчезнет.
   Это станет яснее, если ты представишь себе какой-нибудь бесплодный и неурожайный год, в который умерло от голода уже много тысяч людей; я открыто заявляю, что если бы в конце этого голода перерыли амбары богатых людей, то в них нашли бы так много хлеба, что, распределив его среди тех, кто погиб от бедности и болезни, никто бы вообще не почувствовал этой скупости неба и земли. Так легко было бы добыть себе пищу, если бы не блаженные эти деньги, которые, по общему мнению, были славно придуманы, чтобы открыть доступ к пропитанию, а они-то теперь и преграждают нам путь к пропитанию.
   Не сомневаюсь, что это чувствуют даже богатые; они хорошо знают, насколько лучше такое положение, когда нет нужды ни в чем необходимом, чем то, когда есть много лишнего; насколько лучше вырваться из многочисленных бедствий, чем оказаться заложником великого богатства! У меня нет никакого сомнения в том, что весь мир с легкостью давно бы уже перенял законы утопий-ского государства как по причине собственной выгоды, так и под влиянием Христа-Спасителя (который по великой мудрости Своей не мог не знать, что лучше всего, а по благости Своей не мог присоветовать того, о чем знал, что оно - не лучше всего); но противится этому одно чудище, правитель и наставник всякой погибели - гордыня. Она измеряет счастье не своими удачами, а чужими неудачами. Она даже не пожелала бы стать богиней, если бы не осталось никаких убогих, над которыми можно было бы ей властвовать и глумиться, только бы ее собственное счастье сияло при сравнении с их убожеством, только бы, выставив свои богатства, мучила она их и усиливала их бедность. Эта Авер-нская змея обвивает сердца смертных, чтобы не стремились они к лучшему пути жизни, и, словно рыба-прилипало, задерживает их и мешает им.
   Оттого что гордыня укрепилась в людях слишком глубоко и невозможно ее легко вырвать, я рад, что хотя бы утопийцам досталось государство такого вида, который я охотно пожелал бы всем; они нашли такие жизненные устои, положили их в основу государства не только весьма счастливо, но и, насколько это может предугадать человеческое предвидение, навсегда. Ведь они у себя вместе с прочими пороками выкорчевали корни честолюбия и партий, над ними не висит никакой опасности пострадать от домашнего разлада, от которого только и погибли исключительно хорошо защищенные богатства многих городов. Когда же дома сохраняются полное согласие и крепкие устои, зависть всех соседних правителей не может потрясти такую державу или поколебать ее (они давно уже не раз пытались это сделать, но всегда бывали отбиты).
   Когда Рафаэль это рассказал, мне представилось, что немало из того, что у этого народа установлено обычаями и законами, кажется весьма нелепым; не только способ ведения войны, их обряды и верования, а сверх того и другие их установления, а также, самое главное, то, в чем главнейшая основа всего устройства - разумеется, общая жизнь и пища, отсутствие какого бы то ни было обращения денег. Одно это полностью уничтожает любую знатность, великолепие, блеск, величие, которые, по общему мнению, составляют истинное достоинство и украшение государства.
   Однако я знал, что Рафаэль утомлен рассказом, и я не был достаточно уверен в том, что он сумеет стерпеть рассуждения, противоположные его суждениям, особенно потому, что я вспомнил, как он порицал людей за то, что они боятся, как бы не подумали, что они недостаточно умны, в случае, если они не найдут чего-нибудь смешного в чужих мыслях; поэтому, похвалив установления утопийцев и его речь, взяв Рафаэля за руку, я повел его в дом ужинать, сказав, однако же, перед этим, что у нас еще будет время глубоко поразмыслить об этих делах и поговорить с ним подробнее. О, если бы это когда-нибудь произошло!
   Меж тем я, например, могу согласиться не со всем, что говорил человек, вообще-то, бесспорно, в высшей степени просвещенный и опытный в делах человеческих. Впрочем, я охотно признаю, что в государстве утопийцев есть очень много такого, чего нашим странам я скорее бы мог пожелать, нежели надеюсь, что это произойдет.