мыслить и крепко держался за нее, и
   понимание значительной силы моего
   разума было единственной радостью, а
   все человечество - безразлично мне.
   С°рен Кьеркегор
   1.
   У меня были серьезные основания подозревать, что то место, в котором я в конце концов очутился, - всего лишь овеществление одного из моих давних видений. Перед моими глазами - только маленькая, освещенная косым светом полоска ступеней. Ступени грубые и неровные, вздувшиеся посредине, будто выпеченные из дрожжевого теста. И все они - в этаких мелких дырочках, изгрызены маленькими крепкими каблуками. Краем - там, где очертания трещин теряются в пыли, - обильные потеки стеарина, или, может быть, засохшего и пожелтевшего клея. Солидола, с неудовольствием понял я. Экая машинерия! Я находился перед крошечной дверцей, слегка опираясь одной рукой на проржавевшую скобу. Засов был уже отодвинут, и чешуйки ржавчины с него медленно ссыпались вниз, загораясь в солнечном луче, задерживаясь на рукаве моего кафтана, застревая в лентах, в ворсистой оторочке. Оказывается, до этой минуты я стоял, согнувшись в пояснице, впрочем, согнувшись самую малость, но неясно, какое время я провел в таком положении, шея и спина, во всяком случае, затекли и не двигались. Или же это внутри меня были уже не кости, а плохо смазанные шарниры? Странная мысль! Откуда она? Я с ужасом поднес руки к своим глазам. Они показались мне совершенно прозрачными. Не сразу решившись ощупать себя, не решаясь сдвинуться с места, чтобы тотчас же развеять этот нелепый издевательский сон, я огляделся вокруг. Это напомнило мне внутренности какой-то шарманки или музыкальной шкатулки, в которую я сунул свой любопытный нос однажды в детстве. Какие-то крючочки, колокольчики... А стены неровные и точно склеенные из грубого серого картона, который идет на упаковки в мебельных магазинах. Я смутно различал во мраке еще какие-то резные крылья, рога и лилии, нависшие надо мной, потрескавшиеся, искрошившиеся в тех местах, где их задевали руками те, кто пробирался этим путем до меня, неизменно застывая, как и я, на самом пороге. На мгновение мне почудилось, что где-то сверху открылись маленькие окошечки, чьи-то суетливые глазки пощекотали меня и остались довольны моим видом и моей растерянностью. Тотчас же поднялся невообразимый шум. Немного погодя я понял, что он исходит из меня самого, прямо изнутри. Точно что-то закопошилось в моем желудке, или же самими внутренностями моими стала внутренность той игрушки, в которой сейчас находился я сам. Так же это выглядело, наверно, если б сразу сотня-другая тараканов закопошилась в моем ухе. А вдобавок еще кто-нибудь там же быстро-быстро грыз бы маленькие орешки, сбрасывая шелуху мне за шиворот. Мерзкое ощущение, и я мог бы тогда уже догадаться, что некий заводной штырь прочно вошел в мою голову, и теперь ОНИ крепко взялись за эту рукоятку, чтобы извлечь из меня мою музыку. Скоба под моими руками зябко затряслась, багровый занавес, скрытый до поры в полутьме за моей спиной, отошел в сторонку, дверца, грубо прорезанная в куске картона, наконец открылась, и я появился на свет - косолапый уродец с громадными челюстями, с выпученными кнопками сверкающих глаз, отражающийся во всех зеркалах гигантского трюмо. Я тащил на себе паутину и куски осыпающейся старой краски, свернувшейся в потрескавшиеся лепестки, старое тряпье и воск. Сотни не видимых мне глаз, я знал, жадно следили за мной, упиваясь этим редкостным зрелищем - моим безобразием. При каждом моем беззвучном слове изо рта вылетал здоровенный радужный пузырь, внутри которого оказывалась заключенной крошечная мушка, мечущаяся в немом одурении, моя рука с жужжанием делала круг, поигрывая развевающимися разноцветными ленточками на запястьях. На каждом шагу я щелкал крепенькими зубками, а все пуговки на моем кафтанчике при этом бешено вращались, и я чувствовал, как в моем животе уютно урчала, разворачиваясь, небольшая заводная пружина. Я распознавал внутри себя какую-то новую для меня силу совершенно необоримого счастья и неуемно исторгал ее из себя, мыча от наслаждения и одновременно борясь с приступами подступающей тошноты... Я ждал, что смысл моего существования здесь вот-вот откроется мне, когда невидимые зубчики придут в соприкосновение с невидимыми шестеренками, пустив в ход во мне главный мой механизм. Но тут поднялся гадкий сквозняк, и пыль заворошила мои стеклянные глаза, осела на края гуттаперчевой шляпы, а когда я вновь огляделся, навстречу мне из-за угла моей коробки уже двигалась фигурка обворожительного незнакомца с лаковой улыбающейся физиономией, выписанной поверх стеклянного баллончика из-под французской туалетной воды. Ну вот, обрадовался я, теперь я не одинок в этом новом для себя и таком странном мире. Он мне сразу понравился, этот стеклянный. И я радостно протянул ему навстречу свои руки - а в них был уже, оказывается, зажат мой привычный иззубренный меч. И незнакомец с застенчивой улыбкой, ничуть не удивившись, кивнул мне приветливо и вытащил взамен свой клинок. И я понял, глядя на то, как он уверенно движется: вот он, главный герой этой пьесы. Он, а не я. Это меня, кажется, тогда слегка разочаровало и даже немного обозлило. Я оскалил зубы и перехватил покрепче свое оружие. Впрочем, мы с ним недолго сражались. Он быстро выбил меч из моих восковых рук, а затем, сделав широкий замах, лихо снес мою голову, набитую опилками, которые закружились по ветру, осыпая тропинку, протоптанную нами в пыли. Дело в том, что я был совсем уж проходным персонажем. Минуты две или три мне было отпущено, не больше. И все для меня погасло.
   2.
   Пришел в себя я снова в той же самой коробке, с головой, будто бы до макушки наполненной шуршащими насекомыми. Такое ощущение, что никуда я еще и не выходил, и все, что случилось только что - недолгий нелепый сон. Шея моя, как ни странно, совершенно не болела. Пощупав наугад, я обнаружил там простой стальной штырь, на который голова моя и была столь ловко насажена. Зато болела грудь, пробитая новой медалью. Там был предусмотрен ряд специальных дырочек, но, видимо, их на этот раз не хватило. Нос в виде красной груши тоже был сменным. Уши же мои были на скрепках, которые легко сгибались, принимая нужную форму. Настроение совершенно испортилось. К тому же воняло машинным маслом, которое вытекало из меня при каждом моем шаге, впрочем, это я заметил не сразу, пребывая в некой задумчивости. Что-то большое и темное, может быть, даже крыса, копошилось в полутьме за моей спиной, но я все никак не решался обернуться.
   Потом я решил выбросить все это из головы, понадеялся, что тогда и так все пройдет. Я сделал несколько шагов, и ноги мои сами понесли меня к двери. А за дверью уже ждал меня он... Мерзкий тип с мерзко ухмыляющейся физиономией и никогда не отвинчивающейся, как у всех порядочных персонажей, головой. Я ринулся на него, как лев, желая рассчитаться за все и стереть наконец с его благостного личика эту скверную улыбку. Но его меч опять опередил меня...
   3.
   Когда разум вернулся вновь в мою бедную, набитую опилками голову, я смог рассмотреть новые подробности. Я увидел тонюсенькие ниточки, привязанные к моим рукам и ногам и уходящие вверх, в темноту над занавесом. Так что же все это? Что за неведомое представление? Выходит, я не волен в своих действиях, как мне казалось. До поры до времени я даже не видел этих нитей. Мне разрешается немногое: страдать и думать... Но самые банальные мысли попервоначалу кружились в моей голове, так что я долго не мог воспользоваться этим своим преимуществом - преимуществом существа думающего. Я тщетно старался догадаться, например, кто тот неведомый мастер, что наделил меня разумом. Сделал ли он это случайно или нарочно, желал ли он мне блага или просто хотел посмеяться? Впрочем, какой же смысл смеяться над существом, которое и так полностью в твоей власти? Я неуверенно покачал в воздухе рукой, как бы отказываясь отвечать на такой вопрос, и ленточки зашелестели. Я и сам не заметил, когда направился к двери, не переставая при этом размышлять о своем. Если это всего лишь спектакль, где я - простая марионетка, то что это за спектакль? В чем именно его суть и назначение? Трагедия ли это или пошлая комедия? Мистерия или, быть может, фарс? Я постарался мысленно перебрать весь возможный репертуар, но мое бедное воображение выдало слишком мало названий. Я был заворожен открытием, что сам очутился внутри подобного действа, а оттого и не смог мыслить вполне беспристрастно. Я был лишь уверен, что все это вокруг меня представляет из себя нечто совершенно затасканное, избитое... ...Впрочем, мне достался слишком маленький кусочек действа, роль моя была издевательски мала, чтобы судить обо всем в целом, о художественных, с позволения сказать, достоинствах этого целого. Я только очень жалел, что в свое время, судя по скудному содержимому моей памяти, не слишком-то увлекался театральными постановками и тем паче не баловал своими посещениями ярмарочные балаганы, где в опытных руках веселились и страдали куклы, подобные мне сейчас. Вот и открылась моя дверь. Выйдя наружу, я постарался рассмотреть своего противника непредвзято. Вот вышитый золотом плащ, ботфорты, изящная перевязь, усы, как полагается, и льняные, чуть вьющиеся локоны. Все слишком банально и не способно сказать мне ни о чем, ничем не обозначает то место репертуара, в который я и сам сейчас угодил. Однозначны лишь его и мое амплуа, которые, глядя на нас, трудно спутать. Интересно, отчего эта истеричная улыбка так и не покидает его лица? Может быть, его, беднягу, беспокоит то, как подвывает иногда на поворотах его собственный моторчик? Или, может быть, у него нервный тик, челюсти свело судорогой от моего вида? Чем же это я так страшен? Я украдкой ощупал ряды своих зубов. Никогда бы не подумал, что мой истинный облик столь зловещ... Я решился. - Погоди! - спокойно и уверенно сказал я ему, поднимая вверх руку с мечом. И мне показалось, что и он чуть помедлил, прежде, чем взяться за оружие. Его ясные васильковые глаза, намалеванные на стеклянной колбочке, казалось, смотрели сочувственно и чуть-чуть настороженно. Ах, если бы не эта его идиотская ухмылочка! Глаз его мне было бы вполне достаточно... Свободной рукой я снова рассеянно ощупал ряды своих ужасных зубов. "Да уж, хорош", - подумал я зло и самокритично. Я почти уже верил в то, что в создание, которое шло мне навстречу, был вложен такой же, как в меня, а может быть, даже и превосходящий меня разум. Ведь он - главный герой, ни чета мне, и лицо ему, что греха таить, досталось попривлекательнее моего. Я, конечно, не мог ему улыбнуться, я не мог подать ему никакого иного знака. Но я надеялся, что он, как и я, тоже подозревает, что я разумен. Так что же мы, два разумных существа, будем рубать друг друга, как заправские палачи, на потеху невидимой публики?! Я бы хотел остаться в дверях своей крепости, но ноги мои сами сделали еще несколько шагов, двинув вперед мое туловище, рой жужжащих механизмов, дьявольскую машинку в животе и остро отточенную лучину меча, занесенного над головой. - Послушай! - повторил я уже не так уверенно, не отрывая, впрочем, от него гипнотизирующего злого взгляда, - я так же, как и ты, одинок. Я не знаю, когда начался ты, но я пробудился здесь совсем недавно... Я хотел бы сейчас и здесь предложить тебе большее, чем просто дружбу, большее, чем свою жизнь (да и жизней у меня, по-видимому, множество), большее, чем ты, может быть, в силах теперь немедленно взять. Я хотел бы предложить тебе интеллектуальное сотрудничество, беседу... Его меч просвистел мимо меня, а его глаза излучали сочувствие. Это меня слегка ободрило. - Я и ты, - продолжал я с нажимом, - возможно, единственные мыслящие существа в этом мире. Но мы все-таки мыслим, и это не так уж и мало, значит, мы уже - две совершенно особые точки в мировом пространстве. Мы можем сопоставить наши впечатления и, таким образом, возможно, вырваться за пределы своих нелепых и беспомощных тел, обнаружить изнанку жизни, скрытую от нас пока. Я вспомнил при этом того некто, что живет за моей спиной и о котором я не могу даже думать. Ничего, рано или поздно придет и час этого некто! Он развернулся, задев меня плечом, и взмахнул оружием слишком неуверенно, чтобы это могло ускользнуть от моего внимания. - Мы будем говорить друг другу абсолютно все, ничего не скрывая, только правду или то, по крайней мере, что будет нам искренне казаться правдой. Мы обратим это наше единственное оружие против окружающей тьмы, и, я надеюсь, обнаружим наконец тех, кто за нами наблюдает, то, что нами руководит, кто за всем этим скрывается, мы переиграем их. Я верю, что мы в силах отбросить эту тьму, заменить ее диалогом двух свободных умов, верящих лишь в свое интеллектуальное единство. Мы разрушим все и всяческие границы! По-моему, это была прекрасная речь, в своем роде совершенная, чрезвычайно эмоциональная, остроумная и преисполненная внутреннего достоинства, что я особенно ценю в речах. И не моя вина в том, что как раз в этот момент мой собеседник сделал особенно глубокий выпад и все-таки достал меня. А потом вновь моя голова отделилась от туловища, что меня, впрочем, не особенно удивило. Ведь из беззвучного моего рта исторгались только мыльные пузыри с заточенными внутри них мушками. Это обычно не способствует диалогу. Я уже и не верил в то, что мой противник, как я, разумел хотя бы что-нибудь, что взгляд его был хоть немногим осмысленнее, чем взгляд простой стеклянной игрушки, несмотря на все его колокольчики, кружевные перчатки и бант на шее. Все это - лишь мои пустые фантазии. Я уже, признаться, не верил даже в то, что разумен я сам. Какая, в самом деле, разница, если я не могу издать ни звука, если я не могу хоть раз опустить меча?! Как ни странно, собственное беззвучие - вполне достаточная причина... вполне достаточная причина для того, чтобы никогда больше не упорствовать в своей, слегка пошатнувшейся уже вере в чужой разум.
   4.
   Так началась моя новая жизнь. Я погибал раз за разом, и раз за разом воскресал с одной и той же тупой неизбежностью. То были дни, когда я познавал, что значит: страдать; что значит: стыдиться; что значит: отчаяться. Я никогда не мог разглядеть моих зрителей, я не слышал их криков, шума - одобрительных ли аплодисментов, негодующих ли свистов. Этого мне не было дано. Не мог я видеть и тех, кто мной дирижирует - нити уходили прямо в темноту. Миг схватки и тишина, только тихо урчит, смолкая, моторчик в моем животе, да с легким щелчком ложится на мостовую деревянный меч, выпавший из моих рук. Поначалу я отказывался от попыток ответить себе на вопрос, что происходит в промежутках между представлениями, которые от меня скрыты; сколько они длятся, равны ли они друг другу хотя бы примерно? Забываю ли я о них каждый раз, обретая себя здесь, или просто в иное время не прихожу в себя? Обитает ли тогда в моем теле кто-то другой? Проще было счесть, что для меня они просто не существует как реальность... Но все же от этого зависело слишком многое, чтобы можно было так просто отмахнуться. Вопросы возвращались ко мне вновь и вновь. Могло ли все это когда-нибудь закончиться вовсе, оборваться просто потому, что кому-то надоест наконец ставить пьесу с моим участием, и прекратится воспроизведение тех условий, которые случайно или намеренно вызывают меня к моей жизни? Я принял тогда, что все это не имеет для меня ровным счетом никакого значения, и поскольку я сам не в силах раздвинуть промежутки отпущенного мне времени, бессмысленно и даже пошло рассуждать в моем положении о них. Но воображение свое я все равно не в силах был до конца укротить. Были времена, когда я смеялся все представление подряд. Конечно, беззвучно, как мог. Про себя. Это была своего рода потаенная для всего мира истерика. Я жаждал смерти. Я смеялся, когда бросался с мечом на врага, я смеялся, когда получал свой удар. Исход был предрешен, он не зависел от моих чувств и стремлений. Я смеялся, ведь я знал, что сам я выгляжу со стороны ужасно комично, рассуждая о высоких материях и пуская при этом изо рта пузыри с мушками. Я смеялся - и это лишало меня на время боли и ненужных вопросов, я мог бы назвать это аффективной анестезией, если бы вспомнил тогда тему своего мифического диплома из другой жизни. Иногда, с очередным моим воскрешением, мне начинало казаться, что чего-то уже во мне самом не хватает. Что изменилось во мне что-то необратимо по сравнению с предыдущими инкарнациями, да так, что я и сам не в силах ответить на вопрос, был ли я, именно я, когда-нибудь прежде, или мозги мои сляпаны заново из какого-то подручного материала? Но мне не у кого было спросить и не с чем было сравнивать, а потому в конце концов я смирился и с этой загадкой, просто взяв ее в свое построение как какой-то неприятный, но неизбежный вариант, который нельзя сбрасывать со счетов. Со временем я смог заметить периодичность, с которой я впадаю в отчаяние, с которой меня душит смех или обуревает жгучее желание вырваться из тупика и даже постигнуть суть всех вещей.
   Все это повторялось через каждые сто четырнадцать воскрешений. Эта магическая цифра казалась мне одной из тех немногих точек опоры, где я мог себе доверять, сомневаясь во всем остальном. Но временами эта цифра вызывала у меня еще больший страх. Я начинал догадываться, что, поскольку раз в сто четырнадцать воскрешений в мою голову лезут одни и те же мысли, может так статься, что и в сознании своем я не предоставлен вполне самому себе, что даже в основе того, что для меня самого составляет мою личность, точно так же лежит какой-то хитрый механизм, ход которого уже не подвластен никакому самоанализу.
   Не означает ли это, что истинный смысл представления, основная, так сказать, изюмина его для моей слегка скучающей неведомой публики, не в том, собственно, что творится на сцене, а в творящемся в моей собственной душе?! Со всеми моими мыслями и переживаниями?! Кто читает это все, точно с листа бумаги, ставя этот отвратительный и жестокий опыт? Прекратите это, прекратите! Разве может кому-то всерьез нравиться эта пошлятина?! Нет, я ничего лично против этого не имею, пусть будет. Но нельзя разве обставить все это как-нибудь тоньше, изящнее, деликатнее, что ли? Нельзя же так грубо! Жаль, что я в таком малоподходящем месте, чтобы давать кому-либо советы. Но будь все это по-другому, со вкусом - и я, может быть, и сам не отказался бы поучаствовать, и не надо было бы меня тянуть насильно, не спрашивая моего согласия. Да я бы добровольно, может быть, согласился бы, если бы поговорили со мной как с человеком! Зачем же так! А я бы подошел к делу со всей душой. Смерть? Смерть - это слишком вульгарно. Зачем она, смерть, если ее можно просто обозначить, как некую умозрительную возможность - и не более. На воображение бы это, во всяком случае, действовало бы куда сильнее. Так что тут они не правы, тут они сморозили чушь. Зачем она, смерть, если смерти все равно нет? Все, связанное с моей смертью - сплошной обман. А я бы вот, дай мне волю, наделил бы своих героев благородством и красотой и сделал бы их бессмертными. И устроил бы так, чтобы они никогда не ссорились и знали бы абсолютно все на свете. Тогда бы они, наконец, были бы счастливы. Вот и все. Как это, в сущности, просто! И разве может быть что-либо более увлекательным? Ведь так еще никто не пробовал всерьез ставить пьесы... Были времена, когда я сходил с ума, впадал в спячку, в какое-то странное оцепенение, но даже тогда я смутно чувствовал, что все те же события все в той же последовательности проходили мимо меня. И, выздоравливая, я видел себя все там же, все тем же. Представление не нуждалось, в общем-то в моем разуме, оно все так же спокойно шло своею чередой, довольствуясь лишь моим телом, но не душой. Подозреваю, что были даже целые циклы, когда разум во мне так и не пробуждался. Может быть, именно тогда он пробуждался у моего противника, и он точно так же, как и я, в те мгновения, когда меня не существовало, оглядывался вокруг в поисках одной единственной живой души - и так и не находил ее? Временами я почти утверждался в той мысли, что заброшен сюда совершенно случайно, что никто конкретно в том ни повинен, и пытка моя никем сознательно не выдумана, а оттого и совсем уж бессмысленна, ни к чему не ведет и никогда уже не кончится. Мне становилось так горько и страшно, что я, лишь скользнув взглядом по поверхности этой действительности, сразу же погружался в привычный обман. Я старался выдумать себе того, кто должен был оказаться настоящим творцом моей души, того, кто должен был меня от всего этого в конце концов избавить, того, кто был еще более высок, чем мои незадачливые постановщики, ведь даже они казались ему простыми марионетками в его спектакле. Этот Некто не нуждался даже в самом этом глупом эксперименте, ему не требовалось узнавать, как будет выглядеть марионетка, наделенная душой. Он все знал уже заранее. Ему были бы скучны и страсти самих моих зрителей, и их жизнь, и их вкусы. Он наблюдал лишь за самим собой, рассеяно измыслившим такую возможность - и этого было бы для него вполне достаточно. Я подозревал даже, что история меня-убитого не заканчивается на этой мостовой, обагренной опилками. Ведь я просто не мог уже, очнувшись, помнить того, что случается с моей душой после моей смерти. Мой обыкновенный разум был связан только с моим телом, телом игрушки, в которой он возникал раз за разом. Но то нечто, что, возможно, отправлялось после моей смерти в свой собственный путь, могло узнать и что-то большее, мне недоступное... Можно было, правда, только гадать, куда эта моя сущность, отделившаяся от меня, отправляется после того, как меня возвращают в коробку. Судя по тому, сколько раз я уже умирал, их, умерших, преизрядно уже должно было скопиться в том месте. Возможно, там их уже - целый город, страна, вселенная, заселенная подобиями игрушек, бледными тенями, привидениями, и у каждой - мой разум, мое сознание, мои мысли. Последние прибывшие из них будут уже с удовольствием убеждаться на месте, что они оказались вполне правы в своих предположениях касательно всего этого. Иногда - и подолгу - я находился в какой-то прострации, мне казалось, что я начинаю слышать какие-то голоса, хоры ангелов, незамутненную гладь озер моего сознания прорезали лепестки лотоса, и, казалось, необходимо было сделать всего лишь один, последний шаг к тому, чтобы покинуть эту круговерть, слиться со всем миром, но проходило и это, и все через некоторое время возвращалось в неизменной дверце и нескольким шагам навстречу смерти. Иногда и сама погибель моя не казалась мне столь уж неприятной. Я находил в этом какое-то свое ненормальное, извращенное удовольствие. Я начинал входить во вкус... Но и это не затягивалось слишком надолго. Мое сознание в конце концов вновь становилось совершенно ясным, мозг на опилках работал, как часы, как тот моторчик у меня в животе, не давая мне покоя. Ведь я лишен был даже обыкновенного сна, просто выключаясь каждый раз на некоторое время. В конце концов я так привык к этой своей странной жизни, что в минуты особенных помрачений я принимался истово молиться невидимому Року, с тем, чтобы он раз за разом воспроизводил мой поход от двери до меча, чтобы он не прерывал его никогда, чтобы пытка не прекращалась, чтобы все было неизменно, и мой клочок бытия оставался всегда со мной; я хватался за него все более отчаянно, по мере того, как убеждался, что мир мой все еще стоит неколебим. Возможно, и таким образом я пытался победить свою судьбу, или убедить себя самого в том, что именно я - истинный автор своей собственной участи, СОУЧАСТНИК действа, что я имею хоть какое-то влияние на то, что вокруг меня, которое, впрочем, чрезвычайно сложно проследить. Впрочем, кто знает, возможно и сам я, но другой, счастливый и беспечный. Я, уже восседаю сейчас на одном из кресел в невидимом зрительном зале, набиваю свою извечную трубку, протираю запотевшие от слез умиления очки и снова готовлюсь лицезреть нечто такое, что недоступно моему пониманию здесь и сейчас. И вот эта-та искра интереса, случайный взгляд, брошенный мною свыше на нелепые куколки из папье-маше, стекла, воска, щепок и старого фетра, разбудил в нас наш разум, заставляя дрожать невидимую нить, связывающую нас с ним. Интерес, понимание, сочувствие - не это ли со-движение душ делает разумным мир, окружающий нас, заставляет откликаться все, попавшее в сферу нашего внимания, и чужих людей, и гипсовые или мраморные фигурки, и крашенные доски, с которыми мы делимся частичкой жизни, проникая внутрь, постигая иную жизнь, делая ее фактом жизни собственной?! Живем ли мы на самом деле своей истинной жизнью там, куда падает искра нашего интереса и воображения? ...В этот момент на меня опять накатывал истерический смех, я догадывался, что всего-навсего придумал очередную глупость. Приходило отрезвление, я понимал, что никогда не прощу всего этого ни ИМ, ни ЕМУ, что опилки в моей голове слишком дорогого стоят. Что я никогда не поверю в то, что эти опилки, просыпанные на мостовую во славу совершенно никому до конца не ясных идей, могут быть вот так запросто сметены сквозняком, а все мы, кто бы там ни был - воскрешены в награду за страдания...
   5.
   ...А однажды я все же победил своего врага, победил, когда уже давно потерял всякий счет своим поражениям. Что-то, видно, разладилось в этом, уже казавшемся мне порою вечным, механизме, который руководил нашей схваткой с главным героем. Мой противник поскользнулся, упал, а я тут же, не оставляя ему ни малейшего шанса, с размаху раскокал стеклянный флакончик, который заменял ему голову. Васильковые глаза погасли, погасли глаза героя. Мне показалось, что со звоном переломилось вдруг что-то, какой-то стеклянный стержень внутри меня самого; что в наступившей тишине быстро сдвигаются какие-то не видимые мне пока еще шестерни, проскальзывая мимо пустоты обломившейся детали, наскакивая друг на дружку, ломая хрупкое устройство все дальше и дальше, все более необратимо; действительность обретала свой новый смысл и значение. Мысли вихрем неслись в моей бедной голове, оставшейся на этот раз на плечах и даже, казалось, прочнее прикипевшей к своему штырю. Может быть, думал я, я сам теперь стану главным героем, идущим от подвига к подвигу, весело, с неизменной улыбочкой, срезая головы врагам, которые, вне всякого сомнения, достойны только такого обращения, злобные и коварные, но не достойны ни малейшего снисхождения. Меня ждет множество побед и награда в самом конце... Может быть, как это у них водится, прекрасная незнакомка... Я уже, казалось, ничего не имел против царящего в этой вселенной дурного вкуса. Должны же быть ну хоть какие-то законы у этой системы, пусть и не постигнутые еще мной, но от этого вовсе не несуществующие... Впрочем, одернул ханжески я себя тотчас же, и это, ведь, в сущности, суета сует, но все-таки... Я не в силах был скрыть своего сердцебиения - моторчик мой заковыристо пофыркивал. Кончался завод. Я стоял, оглушенный видениями, на продуваемой всеми ветрами площадке и оглядывался по сторонам. Я не замечал, чтобы ко мне спешил хоть кто-нибудь, чтобы выразить свое восхищение. Не спешили выразить свое одобрение и небеса... Я был точно так же оставлен всеми - и живыми, и неживыми, как в тот момент, когда ощутил себя впервые внутри картонной коробки, заменившей мне дом. ...Ну а потом, как всегда, наступило небытие.