Близилось великое событие, становилось все светлее и светлее на горизонте, и души погибших и страждущих устремили жадный взор в ту сторону, где должна была им показаться желанная, блаженная, но недостижимая земля. Одни стояли с окаменелым взглядом, другие падали ниц, третьи на коленях, с воплем простирали руки к той, все светлеющей, блестящей полосе. Я находился в мучительном ожидании, забывая все окружающее меня. Вдруг как бы поднялся занавес, и поток ослепительного света озарил нас, приветствуемый глухим раздирающим стоном каждого, слитым в один страшный звук. Как пораженный молнией, упал я лицом на землю, и сколько времени так пролежал - не помню. Очнувшись, я впился глазами в чудное зрелище, открывавшееся предо мною.
   Я мог все различить: каждую дорожку, каждую травку, каждый ручей, и благоухание цветов доносилось до меня при звуках дивного напева. Каждая капля росы, каждый листяк при падении своем и каждый цветок, распускаясь, издавал чудные звуки, сливавшиеся в один гармонический дивный аккорд.
   Все дышало радостью, но объяснить тебе, почему я чувствовал, что это так, я не сумею. Нужно быть ангелом для этого, а я только несчастная, потерянная душа. Я смотрел с восхищением, мне казалось, что все эти наслаждения так близки ко мне, и я бросался к ним, но увы! Неизмеримое пространство отделяло меня, и я в бессильном отчаянии продолжал невозможные усилия. Оставалось одно желание - поплакать над своей горькой участью, но и это счастье не дано здесь: слез нет, глаза мои оставались сухими! Вдруг поднялось во мне неудержимое желание видеть моих близких дорогих друзей земных.
   Где они? Что делают? Первую вспомнил я тетю Бетти, и она предстала мне, идущая по дорожке. Я тотчас узнал ее, несмотря на то что ее тело было облечено в вечную юность и красоту. Я видел ее радостную улыбку, спокойную походку и, о чудо! мог читать до глубины ее души. В трудную минуту, когда она была одна на земле со своим горем, мой отец поддержал ее нравственно. Она поклонялась ему, в благодарность посвятила ему все остальные свои дни и осталась своей клятве верна до гроба. Простая, трогательная история!
   Мой отец!.. Лили! Оба вместе явились предо мной, но я первого почти не узнал и не замечал. К ней, к ней устремился мой взор к ней хотел я броситься и рвался в бессилии!
   Как она была хороша в своем белом одеянии в сиянии... какой свет играл в ее глазах, в улыбке, в сердце ее... Я теперь видел все ясно. Да, да, она любила меня, как только могла любить своей ясной, чистой душой, и теперь еще она думала обо мне, поджидала меня, но без тревоги, без волнения и мучения. Мучение только для меня несчастного, утратившего все это блаженство!
   Эта уверенность, что она любила меня, которой я жаждал, от которой ждал я утешения, она-то и усилила мою скорбь, мое отчаяние! "Все ты утратил невозвратимо", - смеется надо мной внутренний голос... Лили, Лили! Вернись ко мне! Лили! Возьми меня! Но неумолимая действительность напоминает мне, что все погибло для меня безвозвратно, что ничто уже не вернется, что нечего мне более ожидать. О! Зачем, зачем узнал я любовь ее! Там на земле она дала бы мне счастье... а теперь к чему, когда все миновало, когда нет надежды?.. Лучше бы не знать, что я потерял... С криком и воплем упал я на землю!
   Двадцать четвёртое письмо
   Случалось ли тебе испытывать желание бежать куда-то, ты сам не знаешь куда, далеко, от себя, от своих мыслей, чтобы избавиться от гнетущего отчаяния? Бежать, куда глаза глядят, чтобы найти облегчение, успокоение? Я в это последнее время испытываю желание бежать, скрыться, оставить за собой отчаяние, но мы здесь делаем не то, что хотим, а к чему принуждены, и меня какая-то неведомая сила влекла к бездне, разделяющей рай от ада. Я бежал в пропасть, не обращая внимания на встречающиеся мне предметы, и не знаю, что остановило меня, почему я не бросился в пучину. Я смотрел на омут, отделяющий меня от блаженства, жадными глазами, стараясь измерить его расстояние, но здесь нет ни времени, ни пространства, - все бесконечно, все безгранично!
   Описать тебе эту бездну нет возможности. Я порывался броситься в нее, но что-то удержало меня. Кто знает? И она, может быть, не более, как призрак, как все в аду! Может быть, ее и не существует, и мне показалось только, что передо мною пропасть безграничная, как безграничен океан? Медленными шагами я пошел обратно, и вдруг моим глазам предстал человек с веревкой на шее и тридцатью серебряными монетами в руке. Я тотчас узнал Иуду Искариота. Он бродит по аду, желая избавиться от окровавленных денег, которые ему жгут руку. Он отбрасывает их, но они возвращаются, и он повторяет отчаянным шепотом: "Что нам до того? Смотри сам!" Он, говорят, все старается подкрасться к кому-нибудь сзади, чтобы кинуться ему на шею. Одни думают, для того, чтобы вторично повеситься и удачнее, чем это сделал он на земле, другие полагают, что он ищет христианина, который отдал бы ему тот поцелуй, которым он продал Христа. Но кто же пожелает поцелуя Иуды? И я, как другие, убежал от него. Далее встретилось мне другое страшное видение - человек, весь иссохший, с растерянным выражением лица. Я узнал впоследствии, что это был сотник, ударивший Господа. Мне рассказывали о его последующей жизни, прошедшей для него в страшных мучениях: рука, которой он ударил Христа, иссохла, а потом и все тело его иссыхало до самой смерти, а здесь, в аду, эта пытка не прекратилась, а увеличилась еще. Ему кажется, что он с каждым днем все более и более сохнет еще. Он постоянно об этом сокрушается, трепещет, силится спастись от какой-то гибели, которую ожидает, и беспрестанно повторяет следующие слова: "За что бьешь меня? " Никто его не боится, но все бегут от него, потому что он внушает всем отвращение и ужас. Представь себе человека, идущего в летний жаркий день по лесу. Он окружен мухами, больно кусающими его и не дающими ему покоя, - вот мое теперешнее положение! Мухи - это различные события моей земной жизни, преследующие меня.
   Был у меня в услужении молодой лакей, который сразу не понравился мне, без всякой видимой причины. Он был трудолюбив и предан, но, кажется, недалек, и это раздражало меня. Я преследовал его неустанно, как будто оскорблять его было для меня удовольствием и, наконец, я прогнал его, найдя предварительно ему другое место. Только тогда узнал я свою неблагодарность к этому бедному человеку, оказавшему столько услуг мне, живя в моем доме. Это незначительный факт, а между тем не могу его вспомнить без горького раскаяния.
   Вот и другой. У меня в городе был небольшой садик, окруженный стеной, только в одном углу в стене было отверстие, дающее свет окну, которое виднелось за ним. То было окно бедной швеи, для которой единственною отрадой было подышать свежим воздухом моего сада, поглядеть на мои цветы, вдыхать их аромат и, останавливая взор свой на зелени, успокаивать зрение. Конечно, это не могло мне мешать, но это раздражало меня, и я отдал приказание закрыть отверстие перед ее окном доской. Спустя некоторое время мне стало совестно от такого грубого поступка, и доска была снята, но уже было поздно. Бедняжка переселилась из квартиры, которую любила и занимала около десяти лет!
   Вот и третий поступок. Поехал я как-то кататься верхом. Мне нужно было узнать адрес приятеля, и я не знал, как оставить свою лошадь. Увидел я проходившую красивую крестьянку и подозвал ее. Она полузастенчиво, полуигриво согласилась подержать мою лошадь, пока я схожу по моему делу. Возвратившись, нашел я красавицу в самом затруднительном положении. Мой полукровный конь, утомленный долгим ожиданием, расшалился, мотал головой, пытался схватить девушку то за повязку, то за платочек, рыл землю передним копытом, вырывался, бросался в сторону. На лице красотки изображался то испуг, то злость, она еле-еле могла сдерживать нетерпеливое животное, а я, вместо того чтобы поспешить ей на помощь, спрятался за кусты. Меня интересовала и забавляла эта сценка. Я любовался чудной наружностью прелестной крестьянки, ее длинными, густыми, рассыпавшимися волосами, всею ее разгоряченной, взволнованной, растрепанной от усилий фигуркой. Наконец, она заметила меня, и я должен был выйти из моей засады. Я протянул ей монету, но она не приняла ее, бросив на меня взгляд, полный гнева и негодования, и удалилась быстрыми шагами.
   Ах, эти мухи, эти мухи! Как они кусаются больно!..
   Двадцать пятое письмо
   Путешествуя мысленно по святой земле, я наполняюсь чувством пилигрима, напрасно ищущего Спасителя и не находящего ни Его, ни прощения грехов.
   Когда я действительно был в Палестине, я мог найти Спасителя моего, Господа. Рядом со мной был ангел, который бы повел меня по истинному пути, но я сам не захотел следовать за ним; меня занимало только все земное: моя прелестная спутница, ее болезнь и борьба со смертью, все более и более приближавшейся.
   Какая чудная страна Галилея! Не знаю ничего прекраснее этой противоположности между пустынной, мрачной Иудеей и плодородной, ясной Галилеей, а в ней нет лучшей местности, как гора Фавор. Она до вершины покрыта лесами и растительностью. Только по южному склону ее можно взбираться на вершину и тогда, чем выше поднимаешься, тем чище становится воздух, тем ароматнее он. После долгого пути, достигнув предела, к удивлению находишь плоскость с полмили в диаметре. Она покрыта самими живописными группами деревьев, на ней встречаются следы гротов, стены башен в развалинах указывающих на то, что здесь когда-то возвышалась крепость или целый укрепленный город. Эта местность так дивно хороша, что не удивляешься желанию Петра устроить на ней три палатки: для Христа, для Моисея и для Илии.
   Мы только к вечеру добрались до вершины горы, и прежде чем полюбоваться оттуда видом, я обратил взор на Лили. Все красоты этого мира были ничто для меня в сравнении с красотой ее прелестного лица.
   Прости меня, мой друг, что я останавливаюсь на этих подробностях, и помни, что всякое радостное воспоминание представляет здесь для меня двойное мучение! Какое терзающее воспоминание о том, что было мило, что украшало жизнь, когда оно утрачено навсегда! Когда знаешь, что никто не вернет его и сознаешь свое ужасное бессилие.
   Пред нами открылось огромное пространство, мы могли видеть города: Кану, Назарет и Наин с их святыми воспоминаниями. На востоке виднелось Ездрелонское плоскогорье, гора Кетмель, на западе Генисаретское озеро и развалины города Тивериады, а недалеко от них Капернаум. К югу взглядом обнимаешь все окрестности Иерихона до самой той горы, на которой Христос постился и был искушаем сатаной.
   Солнце окунулось в море, и мы расположились на ночь. Скот отдыхал на траве.
   Турки, сопровождавшие нас, лежали праздно, а мы, поужинав, зажгли костры и назначили дежурных для предохранения нашего от нападений бедуинов. Прежде чем разойтись по своим местам, мы собрались в палатке вокруг огня, и Лили нам прочитала из Евангелия о преображении Господа на Фаворе. Звук ее чудного голоса всегда вливал покой в мою бурную душу, но лишь на мгновение: скоро я падал духом, как бабочка с разбитым крылом.
   - Удобно ли, хорошо ли тебе. Лили? - спросил я, пожелав ей спокойной ночи.
   - Так хорошо, так хорошо, - сказала она с радостной улыбкой, - что я хотела бы здесь и жить, и умереть.
   По ее взгляду я видел, что она хотела еще мне что-то сказать, и я нагнулся к ней.
   - Не забудь помолиться, - прошептала она, - прежде чем уснуть. Здесь за тебя молился Господь.
   Опять для меня свежее дуновение, снова бабочка ожила. Я удалился с чувством умиления.
   Мое ложе было приготовлено при входе в палатку. Я завернулся в бурнус и лег, но долго не мог уснуть. Я должен был молиться, а молиться не мог. В палатке все было тихо и мирно, а я метался из стороны в сторону, вспоминая свое детство, ища слова молитвы и не находя их. Дорожные часы мои пробили полночь. Предо мной являлся образ Лили мне слышался ее нежный голос, и невольно душа моя устремилась к Творцу, и я стал возносить молитву мою, пока не овладел мною сон. На следующее утро, рано, Лили пришла ко мне, чтобы вместе любоваться восходом солнца.
   - Отто, - говорила она, прижимаясь ко мне, - здесь дивно хорошо!
   Долина у наших ног застилалась еще туманом, который рассеивался мало-помалу и Лили воскликнула с восторгом:
   - Назарет! Рожденный в нищете, Он все же был Сын Божий и наследник божественной славы!
   Я знал, о Ком она говорит. У нее была одна постоянная мысль о Спасителе.
   - Здесь преобразился Он, - продолжала Лили, - но Он еще не исполнил всего, самое тяжкое предстояло Ему: Гефсимания, Голгофа, а вечная слава ожидала Его у Отца. Так и мы, Отто, отдыхаем иногда от земных тревог, как в настоящий момент здесь. Бывают минуты, когда мы как будто преображаемся.
   Мне кажется, что, спустившись с этой горы, мне будет чуждо все на земле, и я многое отдала бы, многое, чтобы продлить наше пребывание здесь еще на несколько дней.
   - Полезно ли это будет для твоего здоровья? - спросил я.
   - Мне уже теперь лучше, гораздо лучше, ответила она.
   - Так поговори об этом с матерью моей, - посоветовал я.
   Мать моя никогда ни в чем не отказывала Лили в последнее время, чувствуя, вероятно, что конец ее близок. Таким образом, мы остались еще на Фаворе. Лили разговаривала с проходящими пилигримами, ухаживала за больными, подавала помощь бедным. Но довольно! К чему томить себя этими раздирающими душу воспоминаниями. Я и в аду остался безумцем.
   Двадцать шестое письмо
   Много приключений происходит здесь с нами. Недавно молодая, прекрасная женщина бросилась в мои объятия. Она искала защиты от другого, преследовавшего ее, и безрассудно кинулась на меня. Я был восхищен ее детским личиком и ее нежным, женственным обращением. Все в ней дышало чистотой и невинностью, и я недоумевал, каким образом такое прелестное создание могло попасть сюда.
   Успокоив ее, я спросил, кто преследовал ее. Она взглянула на меня своими чудными голубыми глазами.
   - Он преследует меня беспрестанно, я не знаю его имени, он требует Беатрису и принимает меня за нее.
   Я знал, о ком она говорит. Всем известен этот человек, ищущий постоянно Беатрису.
   Все видели его горящие безумным желанием глаза, его тело, покрытое ранами, все слышали его требования, чтоб отдали ему Беатрису.
   Не удивительно, что милое дитя, стоявшее предо мною, испугалось при виде этого человека, столь похожего на дикого зверя.
   - Так ты не Беатриса? - спросил я ее.
   - Нет, - ответила она, - я Эмилия.
   С этими словами она исчезла, но я долго не мог забыть ни ангельской наружности ее, ни стыдливости, ни кроткого откровенного взгляда чудных очей ее - и все спрашивал себя, как она могла быть здесь? Казалось, грех не мог коснуться ее.
   Вскоре я увидел ее опять. Все также хороша, в белом одеянии, она сидела и с видом отчаяния считала зерна жемчужного ожерелья. Я подошел к ней.
   - Ты белая женщина? - спросил я.
   - Не знаю, что хочешь этим сказать, - ответила она, - меня зовут Эмилией Флеминг.
   - "Флеминг и Спаркман"! - воскликнул я, вспомнив известную английскую фирму.
   Она кивнула головой.
   - Ты, кажется, очень несчастлива! - продолжал я. - Бедное дитя!
   - Да, я несчастная, меня постигла страшная потеря!
   - Что же ты потеряла, бедная Эмилия!
   - Ах! Жемчужину, - воскликнула она, ломая себе руки.
   Только жемчужину, подумал я, но вспомнил, что где-то читал, как купец продал все свое имущество для того, чтобы приобрести одну такую драгоценную жемчужину.
   - Ты, может быть, найдешь ее!
   Лицо ее просияло.
   - Ты полагаешь? Но я так давно ищу ее!
   Я вспомнил чьи-то слова, что ищущие на ходят, но не мог их выговорить и сказал:
   - Если ты давно ищешь, то тем более нужно полагать, что твои усилия приходят к концу.
   Этими словами я приобрел ее доверие, и она решилась рассказать историю ее жизни.
   - Ты назвал фирму "Флеминг и Спаркман"; мой муж был когда-то во главе ее. Но то было давно, очень давно. Он был прадедом прадеда настоящего властелина. Я в шестнадцать лет вышла замуж за Роберта Флеминга, который, вводя меня в свой роскошный дом, прежде всего подарил мне великолепное жемчужное ожерелье, имеющее ценность целого состояния.
   - Видишь это среднее синеватое зерно? - сказала она. - До сих пор помню его слова, как будто это было вчера: оно знает твою супружескую верность, а это красноватое означает твою любовь, а белое - твою невинность. Другие поменьше представляют остальные добродетели, а шнуровка - это твоя женская честь.
   С этими словами он надел мне ожерелье и увы! Все жемчужины остались целыми, только одна потерялась!
   Любила ли я его? Не знаю. Но я была счастлива, у меня было двое детей, и я ничего не желала.
   Нас стал посещать приятель моего мужа.
   Он ухаживал за мной, и под его влиянием со мной совершилось что-то, чего я не могу и объяснить. Сердцем и душою я была предана мужу, но, при виде того, я вся горела, в крови моей был яд, я теряла рассудок. Однажды он забылся, обнял меня, я не в силах была противиться ему, не помнила, что делала, но, вероятно, старалась высвободиться... шнурок на моей шее лопнул, и весь жемчуг рассыпался. Я опомнилась и, придя в себя, умоляла его оставить меня. Он повиновался, а я стала собирать потерянную драгоценность. Нигде не могла я найти среднего, самого большого зерна - моей супружеской верности. Долгое время искала я ее, скрывая от мужа, но пришел день, в который он заметил, что ее нет. Он много не говорил, но с тех пор на его лице было мрачное выражение, говорящее ясно: твоя верность пропала, чем можешь ты быть для меня?
   Что же касается моего искусителя, то он чувствовал, кажется, угрызение совести. Он избегал меня, но зато я не могла более жить без него. Постоянно следя глазами за каждым его движением, я находилась под обаянием того мгновения, в которое я находилась в его объятиях, - моего падения; воображение живо рисовало мне все жгучие подробности, и я неудержимо стремилась всеми силами желания к тому же наслаждению.
   Вскоре меня поразила болезнь, я умерла и очнулась здесь.
   После долгого молчания, она продолжала:
   - Знаешь ли ты, что значит духом странствовать по земле? Послушай! Я не знала покоя, мне нужно было вернуться в свое прежнее жилище, чтобы отыскать потерянную жемчужину. Вот уже несколько столетий, что я ищу ее и не могу найти.
   Трудно мне, почти невозможно передать тебе, что я чувствовала, бродя по прежнему моему дому. Я дрожала, как бы идя к запрещенной цели. Все жилище посетила я от чердака до погреба, всюду распространяя ужас.
   Только один старый слуга не боится меня, он привык видеть мое появление.
   Исходила я залу, где потеряла жемчужину, но там ее не оказалось, ищу дальше по коридорам, в картинной галерее, где все семейные портреты. Вот образ моего оскорбленного супруга! Напрасно я ловлю в его глазах хоть тень прощения, они неумолимо глядят на меня! Вот и дети мои, но и в их лицах не вижу я нежности! Много поколений пережило в этом старом доме. Все знают, кто я и зачем прихожу. Мое ожерелье до сих пор переходит из рода в род, и я должна являться той, у которой оно находится, за несколько времени до смерти. Прежде меня страшились и не знали, как отвечать на мой вопрос: где моя жемчужина? Но теперь руку умирающей кладут на Библию и говорят: "Вот, где ее можно найти". Это не моя жемчужина, но на это возражать нельзя.
   Она замолкла и оставила меня в раздумье.
   Вот до чего доводит нас греховная мысль!
   Эти безумные желания, эта страсть получили начало в мысли, в одной мысли!
   О, друг мой, как нужна нам чистота помышлений, чтобы не впасть в искушение!
   Двадцать седьмое письмо
   Часто припомнится мне какая-нибудь мелодия, и тогда она преследует, мучает меня.
   Ты не поверишь, до какой степени воспоминание о музыке может свести с ума в аду. Всякая гармония - такое противоречие всему существующему здесь, что мысль о ней раздражает, приводит в бешенство, в неистовство!
   Чем прекраснее и нежнее звуки, носящиеся в моем уме, тем мучительнее они на меня действуют!
   Как называлось это местечко среди гор в Самарии, где мы когда-то отдыхали. Кажется, Сихем или Сикар? Сказано, что тут Иаков плакал от радости при виде Рахили. Не знаю живописнее этого места. Вся долина представляет из себя сад, наполненный самой богатой растительностью. Но мы дорого поплатились за наше пребывание в этом рае. Жара была нестерпимая, и насекомые не давали нам покоя. Мы принуждены были пуститься в дорогу, хотя вскоре должны были остановиться снова для отдыха. Тут Лили начала опять свою беседу со мною, но прежде чем повторить тебе ее рассказ, я должен тебя предупредить, что я уверен в твоем удивлении в том, что Лили, не знавшая сомнений, веровавшая, как ребенок, могла с такой живостью описать борьбу человека неверующего. Этого я и сам не могу себе объяснить, да еще и в том, что я передаю рассказ, в котором вера играет главную роль, между тем как я здесь не имею никакого понятия о вере. Для тебя это будет казаться странным, необъяснимым. Уста мои повторяют, тогда как дух мой остается чужд содержанию рассказа. Он меня трогает, волнует, но ясно я не понимаю его. Бывало, стараясь представить себе наружность отсутствующих, я мог в воображении воскресить отдельные части их лиц: нос, рот, лоб, но в целом никак! Теперь я призываю образ Сына Божия со всей Его любовью, с Его милосердием - и напрасно. Лишь отдельными чертами представляется он мне.
   Но довольно, приступаю к повествованию. Когда апостол Петр прощался с жителями Антиохии, чтобы отправиться в Рим, где должен был умереть мученической смертью, толпа сопровождала его до половины пути, где, наконец, благословив, он отпустил народ и продолжал путешествие в сообществе немногих. Вдруг он заметил, что за ним следует старик и понял, что он имеет что-нибудь ему сообщить. Тогда он приказал спутникам своим продолжать путь, а сам остановился.
   - Сын мой, у тебя что-то на сердце?
   - Не верой ли спасутся люди, отец? - отвечал старик.
   - Так, сын мой, - сказал апостол, - разве у тебя нет веры?
   - Вера у меня есть, но шаткая, неверная, потому я и не могу надеяться на нее, чтобы спастись. Бывали минуты, когда предо мной восставал образ Спасителя, я был счастлив своей верой.
   Я не сомневался, что стоит мне попросить, чтобы получить, поискать, чтобы найти, постучать, чтобы отворены мне были двери неба. Но это были лишь минуты! Вероятно, гордость мешает моей вере, ибо чем ближе я чувствую себя к Спасителю, тем скорее предстоит мне падение. Я снова поднимаюсь, снова борюсь и все-таки не нахожу себе еще покоя.
   Сколько слез я пролил над своею слабостью, сколько мучился в напрасной борьбе, то поднимаясь, то падая, хватаясь за имя Спасителя, держась за Него и все-таки не приобретая надежды на спасение. Я часто бываю близок к отчаянию, душа моя изнывает, я помышляю о словах апостола: "покажи свою веру в делах", и в этом не нахожу утешения, ибо все мои дела ничтожны. Ты, Святой Отец, плакал над своим падением однажды и поднялся, чтобы больше никогда не падать более, а я... заблудшая овца, которая не может никак найти входа в овчарню!
   Апостол не вдруг ответил, но, сосредоточившись, сказал:
   - Если не можешь справиться с твоей верой, то люби Спасителя. Старайся во всем доказать Ему твою любовь, все делай ради Него.
   - Но ведь вера спасает, - сказал старик.
   - Где сильная любовь, там не может не быть веры, - ответил апостол.
   Бывает время, когда отчаяние тоже затмевает мой рассудок. Я бы хотел растерзать себя собственными руками; в исступлении я рву на себе волосы, кусаю руки, и этот пароксизм повторяется так часто, что изнуряет меня. Иногда предо мной является распятый Христос. Я стараюсь видеть Его образ, но не Его вижу я, предо мной лишь крест Его, за который хотел бы я ухватиться. Крест - символ веры!..
   Двадцать восьмое письмо
   Мы сидели на высокой скале, возвышающейся над морем. День клонился к вечеру, вдали виднелся берег; ветерок над нашими головами играл листвой. Но я мог только смотреть на нее. Как она была прекрасна и молода! Ей не было еще шестнадцати лет.
   Лицо ее было бледно той бледностью лилии, происходящей скорее от нежности кожи, чем от болезненности. Черные волосы ее, падая локонами, обрамляли прелестный облик. На устах играла совершенно детская улыбка, все существо ее дышало спокойствием, а задумчивость на челе придавала ей выражение взрослой женщины. Я не мог оторвать от нее своего взора, но я смотрел на нее плотскими глазами, со страстью, и на всем лице ее разлился румянец.
   Длинные ресницы по-прежнему рисовались темною тенью на ланитах, и в движениях заметно было беспокойство. Она посмотрела на меня, и я прочел упрек в ее глазах.
   - Почему смотришь ты на меня так пристально? - спросила она.
   - Почему? Не могу сказать. Разве тебе это неприятно, Лили?
   - Да, мне это неприятно, - промолвила она, застенчиво потупляясь, - не знаю сама, почему, когда ты так смотришь на меня, я чувствую, как будто меня держат за руки и не дают свободы. Ведь ты же можешь не смотреть на меня таким образом!
   - Конечно, милая Лили, но разве ты боишься меня?
   Она залилась звонким смехом.
   - Боюсь ли я тебя? - воскликнула она. - Какая смешная идея! Ведь это то же, что спросить: боишься ли ты меня?
   - Ты сердишься на меня? - спросила она после короткого молчания.
   Точно, я сердился, но на себя, а не на нее, и ответил спокойно:
   - А давно ли я на тебя не сердился, Лили?
   - О, очень давно! Но пойдем далее.
   Она взяла меня за руку и увлекла засобою.