Страница:
Налили еще. Хотел сказать: давай, мол, за фольклору, ан смолчал -- ну на хрен, думаю, чей-то седни с языка лезет -- принял без комментариев.
"А радиво, -- Валдушко говорит, -- что бы не сделать. Вон хоть с мово комбика, на чердаке лежать должон." "Окстись! -- говорю, -- какой комбик! В позату зиму, в морозы лютые, в печи пожгли." "Да ну! -- Валда аж вскочил, -Как пожгли?! Ты что?! Мой комбик!" "Твой комбик -- ты и принес. Вот, говоришь, братцы, от сердца отрываю! Али запамятовал?.." "Не помню такого. Не было... Ну ладно, а динамик где? Ямаха ведь!" "Про динамик не знаю, -говорю, -- Ты вроде как без динамика в печь пихал."
Схватил Валда огурец, убежал. Я себе еще налил-выпил.
Гляжу -- идет Валда, улыбается, несет плюшку. "Вот, -- говорит, -- цел динамик. Токмо гнездо в нем птица какая-то свила." И правда: снизу динамик -- сверху гнездо! "Вот диво-то какое! -- радуется Валдушко, -- жалко и рушить-то... Может, пусть? На хрен нам ето радиво? Гнездо лучше! Прилажу куды-нибудь."
Выпили по такому случаю и опять молчим. Правда, светлее как-то стало. Ишь ты -- малая радость, а большую тоску из сердца гонит. Так на радостях четверть и приговорили. Тут Воротейко подрулил, хорош уже. Да и с ним еще бутыль: щас, мол, Леня Сергiенко сало притащит -- посидим как люди. "Ну, -говорю, -- вы тут сидите, а я пошел. Надо еще лапнику притащить -- похороны как-никак будут. Надо чтобы все как по обряду положено, а то обидится еще Еремеевна, вредничать станет."
Вот собрался я -- портянки свежие, сапоги даже помыл, топор взял и тележку, пошел в лес. Во лесу плутать не стал -- места знаю. Лапнику нарубил тележку целую, в самый раз от дома до погосту хватит. Сел на пенек, махорочки достал, гляжу -- под самым сапогом -- чуть не раздавил -груздочек черный. Ну, думаю, видать пошли, надо будет сходить в последний отгул, пособирать. Оченно я уж их люблю, груздочки-то енти, когда соленые. Решил так и курю, а гриб-от так и растет, прямо на глазах. Пока самокрутку ладил да курил -- поди втрое больше груздочек стал. Я сижу удивляюсь -глазу-от не заметно, а как отведешь на мгновение, а после обратно на гриб, так и видно -- растет.
Глянул я на полянку, а там груздей ентих тьма! И не по всей полянке, а как дорожкой в лес уходят. Бросил я самокрутку, сапогом притоптал, лапник с телеги выгрузил аккуратно -- и ну-давай грузди резать! Иду и в тележку груздочки складываю. А дорожка-от все в лес так и ведет дальше. Ну, я сперва тихо шел, а приноровился, так и прибавил шагу -- перешел на крупную рысь.
Сколько уж я по времени их собирал -- не знаю, а телега полная, так уж все тяжелей и тяжелей бежать. Остановился я отдышаться -- смотрю, и грузди тут кончаются. Добрал я остаток по карманам, ну, думаю, пора из лесу домой выруливать -- солнце ужо к закату. Посмотрел я, пооглядывался, сориентировался на местности, направление выбрал, попер телегу по буеракам. А как скоро на тропку вышел, так полегше стало...
Вот иду я так, радостно мне внутри -- там уже ведра с солеными грибами теснятся: семь, восемь, девять... Вдруг -- раз! Встала телега, будто колеса заклинило. Толкаю я, толкаю ее -- нейдет ни в какую! Поднял я глаза, да так и обмер весь. Прямо на тропке, метрах в двух поди от телеги, стоит старуха. И не просто стоит, а прямо глаза мне с-под бровей сверлит! Вся в черном, платок на голове вкруг шеи обмотан, посох кривой в руке левой, а правая над головой поднята и пальцы в двуперстие сложены на старообрядческий манер. Я так и сел. Ну, думаю, кранты мне за жадность мою по груздям пришли. Ползу под телегу, стараюсь не дышать, будто и нет меня вовсе.
Полз, полз, так в лапти старушечьи и уткнулся носом -- телега сзади осталась.
Ну че, думаю, сам грешил, самому и зад оголять. Встал, рубах оправил за пояс, пинжак от листвы да иголок отряхнул. Гляжу на бабку гордо, глаза в глаза. "Че, -- -говорю, -- старая надобно? Библиотеку ищешь али остановку троллейбусную?" В общем, орлом держусь, труса не показываю. А бабка мне и говорит: "Не ходи во Всеспатьевскую церковь, бо там ересь никонская и сам диавол!"
Во мне, ясное дело, дух противоречия атеистский проснулся, говорю: "Врешь, старая! Как там диаволу быть, в церкве-от, ежели там весь как есть Господь наш Иисус Христос один, да еще поп Евлампий, и больше никого!"
Затрясло ее при тех словах: "Не поминай, -- кричит, -- имени сего! Не то спепелю в труху!"
Хватаю я тут бабку за шиворот, да ставлю на пень. "Щас, -- говорю, -разберемся, кто ты есть." Крестом животворящим осенил ея, гляжу -- не испарилась, стоит на пне, и даже разогнулась вроде. "Ну, -- говорю, -- раз ты вся как есть сущность человеческая, сказывай, в чем претензии имеешь к попу всеспатьевскому. Да гляди, не таи ничего! Ежели проврешься -- не сдобровать тебе будет!"
Бабка видит, значит, что не шучу, ну и смирилась. Села на пенек, я подле, кисет достал, приготовился внимать. Помолчала она недолго, глазами будто бы в даль вглядываясь, потом на меня пристально так посмотрела и начала сказывать:
-- Давно дело было, я еще в девках ходила об ту пору. А уж красавица была! Теперь не разглядишь, так что -- верь слову. А хороша была несказанно, все парни дывались, с вечера и до первых петухов так гуртом и ходили перед домом. Девки, конечно, меня за то не жаловали, сплетни пускали такие, что хуже не сочинить. Но я-то не смотрела, в строгости себя держала, потому как к набожности приучена была с малолетства. В церкву ко всем праздникам, хоть и время было лихое, тайно выходила. Да вот беда -- стал ко мне диакон присматриваться. Как приду, так он все на меня и глазеет. Мне-то не в думу до времени, не к нему чай в церкву хожу, а к Духу Святому. Да тут поп старый, Филарет, преставился. Дьякон ентот, Евлампий, его место и занял. И уж как Филарета схоронили, так и вовсе бес в него вошел -- давай он меня сантажировать: вот, мол, как я славу про тебя по деревне пущу! Я все от него как-то уворачивалась, а тут -- на праздник какой-то молилась Троице, да така, видно, глубокая медиттация случилась, что и не заметила, как служба-то кончилась. Народ-от весь утек, Евлампий тут подходит ко мне сзади: "Попалась, -- говорит, -- шельма!" Так меня голосом его громовым из астралу и вырвало. Я -- бежать. Ан двери-то поганец запер, и окна все тож. Я по церкве бегаю, кричать бы, а голосу нет -- один воздух из груди, без звука. А Евлампий смеется, нечестивец, орет: "Ну обождем, бегай покуда не устанешь!" Сел на лавке, чекушечку с-под рясы достал, выхлестал с горла. Я вижу -- нет смыслу бегать, отдышалась, подхожу к нему. "Чего, -- спрашиваю, -- надо тебе?" А он, значит, прохрюкался с водки и говорит: "Дело такое: ляжешь с шишом. А нет -- будет тебе жизнь дальнейшая хуже чем в геенне огненной. Сдам тебя партогру колхозному как сектантский элемент. Волголаг рядом, сила рабочая на сооружение Рыбинского гидроузла очень как требуется."
Я с перепугу язвить ему не стала: "Пошто тебе меня под шиша подкладывать? Сам-то што же не станешь?" Он в ответ: "Причин тому множество. Во-первых, сам я не могу по слабости своей тебя обходить, зато уж смотреть на енто дело люблю оченно. А потом еще проигрался я в карты шишу и ежели не умилостивлю его, придется ему крест аналойный отдавать. Так что ляжешь ты с шишом, а я, како в писании сказано, буду рядом стоять и в собрании язычников проповедовать. Да мне уж и жалко тебя по правде-то, так уж и быть, сама выбирай -- како место тебе в ентот момент читать." Вот, так и было...
Вздохнула старушка и замолчала. Потом очнулась будто, говорит:
-- Поп ентот и пустил про меня после на всю, как говорится, Ивановскую. Пили они вместе с парторгом на Успение, он ему с пьяных глаз и раструбил!.. А там уж, сам знаешь, как в деревнях новости ходют -- скорость слуха по физике быстрее чем скорость звука. Так и совсем не жизнь мне в людях стала, ушла я в скит. Там все слезы и выплакала. Теперь. Вишь, вспоминаю, а глаза сухие. Да и тебе рассказываю, как приглянулся ты мне, другому бы ни в жизь. И знаю еще, что через тебя правда моя свершится. Вот и весь сказ.
Помолчал я так минут с десять поди, да говорю бабушке: "Страшная у тебя сказка! Одно слово -- темное прошлое. А как же правде-от через меня свершиться? Нешто мне попа всеспатьевского, Евлампия, грохнуть, что ли? Так ведь грех же! Не попусти Господь!" "Да нет, -- бабка говорит, -- пошто же гробить-то ево. Надоть, чтобы ен, так же как и я, в слезах пожил. Ты вот крестик ентот снеси при случае. Правда сама и произойдет."
Взял я крестик у баушки -- старый крестик, кипарисовый, -- положил в карман потайный: "Ладно, -- говорю, бабка, будет по-твоему, сделаю, как сказала. Прости Господи -- крестик передать вроде не грех. Скажи только, как мне домой теперь с телегой ентой выйти."
Встала она с пенька, посох подобрала, огляделась -- солнце-от село уже, смеркается: "Той дорогой, что ты шел ко мне, до деревни твоей двадцать пять верст чепыжами, С телегой ежели, то к завтрашнему вечеру дома будешь." "Эх ты, -- говорю я, -- вот незадача! Че ж делать-то?" Бабка в ответ: "Дак ты по чепыжам-то не ходи, а иди по ентой тропке. Часа через два, в сам раз, к погосту и выйдешь."
Я карту местности представил себе мысленно: "Вот дела! -- говорю, -- Эк меня в таку глушь забраться угораздило?!" Тут меня и осенило! "Твои, -говорю, -- дела, бабка?" "Мои. -- отвечает, -- Я тебя сюда и привела. И азарту в тебе грибами распалила. Да ты не бойся, они настоящи, не потрависся."
Я-то смеюсь уже: "Ладно. Грузди как грузди. Жаль вот только, Зиппу свою на пеньке, видать, на том оставил. Хорошая была Зиппа, настоящая. И заправил только. Так-то и не жаль вроде, да думаю, лешак непременно подберет -- все он выморщить у меня ее пытался, а я не давал -- боялся, что лес подпалит, нехристь. Теперь уж точно, жди беды!"
Улыбается старушонка: "На вот, -- говорит, -- Зиппа твоя, не горюй. В сам деле, на пеньке на том и лежала. Ступай с Богом до дому. Да вот еще: ты зачем в лес-то пошел?" "Да за лапником. -- говорю. "Ну так набери лапнику. Без него не возвращайся." "Ладно, говорю, наберу по дороге. Дотащить бы всю енту оказию!" "Дотащишь. -- говорит старуха, -- Дело правое, значит и силы найдутся."
Взял я телегу -- и правда: полна груздями, а идет легко, будто пустая. Пошел по тропинке, пока не стемнело совсем. Да и весело как-то на сердце -целая телега груздочков, один к одному в засолку, браться обрадуются. Обернулся -- стоит бабка на дороге, вослед мне смотрит.
"Прости, -- говорю, -- бабушка, как-от звать-то тебя не спросил." "Аграфеной, -- говорит, -- Поликарповной." "Не того ли Поликарпа, кто Еремею кузнецу старший брат был?" -- спрашиваю. "Того самого." -- говорит. "Тако, значит, Еремеевна сестра тебе была?" "Сестра." -- отвечает. "Померла, -говорю, Еремеевна. Вчера с утра преставилась, упокой, Господи, душу ее! Вот како дело. Ты хоть на поминки приди, Аргафена Поликарповна!" "Знаю, -отвечает, -- мы с ней часто виделись." "Как, -- спрашиваю, -- виделись?! Она же с печи не слезала!" Смолчала баушка. Я и выспрашивать не стал. Бог их знает, стариков етих, как оне с нелинейным пространством общают ся. Повернулся, да и пошел...
Как бабка сказала -- так и вышло. Через два часа ко всеспатьевскому погосту тропка та меня и вывела. А там, слышь-ко, вот дело -- из Ярославской епархии комиссия какая-то приехала к попу Евлампию на предмет религии разбираться. Я телегу с груздями да лапником возле входу парадного припарковал, вхожу внутрь. Гляжу -- ругается Евлампий с приезжими, да так, что иконостас с голосу его и слов, церковным стенам несообразных, подрагивает.
"Я, -- кричит, -- самозванец?! Да я вам всем хвосты понакручу! Да меня вам на расправу никто не даст! Да я столько тут уже народу отпел, что вам -на три реинкарнации, ети мать! Меня в округе все знают! И уважением пренемалым пользуюсь! Да кроме меня никто так "барина" не играет на Святки! Да у меня на масленицу блины самые вкусные!" -- ну и все такое прочее.
Я сквозь толпу зевак продираюсь к нему. Встал, значится, в круг (поп наш гораздо руками машет -- народ и расступился, и ровно пятачок такой вышел, на коем он с приезжими беседует). Лезу я в карман да и говорю: "Привет тебе, Евлампий Евстафьевич, от Аграфены Поликарповны!" -- и крестик-от кипарисовый в лапу ем -- хлоп! Глянул Евлампий на него, да так и затрясся весь, слова у него где-то под кадыком будто застряли, так и повалился он на пол, да и заплакал.
А я с груздями да лапником погрузился к шоферу знакомому, та за стакан до дому и добрался.
А про Евлампия люди сказывали, будто и вправду не поп он вовсе, а глубоко законспирированный агент госбезопасности. Комиссия та его под белы рученьки взяла да и увезла в Ярославль. И там он будто во грехах своих раскаялся и постриг принял с пожизненной епитимьей -- до скончания дней Святое Слово переписывать. Вопщем, всякое люди говорят.
А я с тех пор в церковь Всеспатьевскую не хожу. Вдруг, думаю, там еще какая ересь никонианская поселится...
Полевой сезон
(повесть о грустной и тяжкой судьбе светила европейской археологии
Зигмунда Ерофеевича Клодта)
Июнь, 16; пятница
В этот самый день и свела суровая судьба Зигмунда Ерофеевича с Разнотравiем. Впервые они повстречались по дороге в Болдыри. Братия из магазину возвращались, а навстречу -- новый приезжий человек. С виду худенькой, болезненный, в очках, с бородкой -- видно из ентих, еньтелигентов. Ребяты у дорожки сидят, на холстике сало, яички варены, немудрена снедь -- как-от приезжего не угостить? Так и познакомились с великим археологом З. Е. Клодтом. Светилом европейской археологии, доктором наук, почетным лектором Мюнхенской, Лондонской и Парижской академий, большим знатоком славянских древностей, а по большей части -- специалистом в вопросах Етицкой культуры. Приехал профессор на полевые работы в Болдыри по направлению Академии Наук. Но средств, понятно, не выделили, посему приехал он на раскопки один. На те самые курганы, что Потурашко на досуге покапывал.. Оказалось, что енто -- самые что ни на есть курганы славян-етичей!
Пожалился археолог на горькую долю, отсутствие финансирования и равнодушие боярское, чем сильно братков разжалобил. Сказал, что определили его к старичку, что на окраине Болдырей проживает, и что будет весь сезон копать курганы. Пожалели братки академика, гостинцев ему собрали, обещали навещать и пособить, ежели что...
Старичок после рассказывал, мол, Ерофеич рюкзаки побросал в хате, планшет схватил, лопату, и в тот же час на раскоп убежал.
Июнь, 21; среда
Солнце печет немилосердно и свирепо. Ерофеич, с лопухом на голове, в сапогах, с утра до темна с шанцевым инструментом упражняется. Зажившая было рана на ноге, след от лопаты, стала нарывать; кашель удушающий мучает круглосуточно. На попытки Мишани влить в профессора кружку липового отвара, али зверобойного, тот отмахивается и говорит, что для науки стерпит любые горести и беды.
Июнь, 28; среда
Всю неделю превозмогая нечеловеческие боли в позвоночнике и покалеченной руке Ерофеич приступал к расчистке третьего уровня культурного слоя. В этот день Валдушка решил съездить на тракторе в Хайралово и по пути забросить археологу картошки и огурцов. Возле брода, на горочке, засмотрелся на девок да баб Болдыревских, полоскавших белье, и сильно зашиб трактором профессора, вышедшего помыть лопату в реке. Хотели его в хату госпитализировать -- но он отказался, ссылаясь на срочность работы и самопожертвование ради науки. Его перевязали, обработали два больших фурункула на спине и помогли доковылять до раскопа...
Июль, 11; вторник
По словам старика, Ерофеич полторы недели не вылезал из ямы, накрыв ее полиэтиленом и спасая от моросящего дождя остатки фундамента древнего жилища. От сырости и духоты у него усилился изматывающий кашель, и воспалилась пробитая киркой ступня. Пашка, по утрам прогоняя стадо мимо раскопа, помогал перевязывать Ерофеичу стертые в кровь ладони. Браткам профессор пожаловался, что в яме его пахнет прескверно, и выносить это тяжко.
Июль, 23; воскресенье
Братия, сидя на краю ямы с утра и до обеда, уговаривали светило науки оторваться от изысканий, подняться на отвал, по-человечески пообедать, выпить и отдохнуть. Разнотравцы пили и ели до вечера, но профессор не вылез-таки из ямы. Когда стемнело, друзья пошли к Болдыревским дояркам, а археолог продолжал работать, запалив керосиновый фонарь.
Июль, 29; суббота
У братиев сложилась забавная традиция проводить выходные возлежа подле ямы, трапезничая и приглашая Ерофеича разделить удовольствие. Яма уже очень глубока и голос археолога слышен с трудом. Лишь в глубине виднеется огонек фонаря и слышится тихий кашель почетного лектора. По утрам Пашка по привычке, проходя мимо раскопа, спускает в яму корзину с немудреной едой и молоком. Скоро веревки будет не хватать...
Август, 21; понедельник
Профессор скрылся в земных глубинах. Пашка приспособился еду сбрасывать в раскоп, предварительно обмотав соломой, дабы не зашибить археолога. Болдыревский старик отослал личные вещи Ерофеича бандеролью в академию.
Август, 30; среда
После трехдневного ливня произошел небольшой оползень. Его было достаточно, чтоб начисто завалить раскоп. Братия погоревали о судьбе Зигмунда Ерофеича, но все уверены, что он жив. Ради науки он все стерпит, и смерть его не возьмет.
Где он, что с ним? Какие чудеса подземные наблюдает?
Нам это пока не ведомо. Авось где выйдет на поверхность и все опубликует. Дай ему Бог силы и терпения!
А братки так и ходят к раскопу, веселятся, у почтальонши вестей спрашивают -- не слыхать ли про Зигмунда Ерофеевича Клодта?
Страшный, да добрый
Ту зиму, как я помню, всю в слободе просидел. В Пошехонь даже и не неаведывался. Вышли все шабашки да приработки разные. Трое нас в артели было. Пашка, Валда да я, Рыба. Да так, слыш-ко, добро: одна шабашка кончится -- тут же жругую предлагают, ежели уже не дожидается. Так и халтурили вроде без отдыху, а и устали нет. И работать-от втроем весело, чай не первой год знакомы, да и денех насшибали за ту зиму порядком.
И вот, под конец ужо, в самый лютень, один большой такой заказ был. Сполнили, ясно дело, без нареканиев -- к халяве не привыкли, -- глядь, а и нет больше предложений! Ну, мы посидели, прикинули -- хошь не хошь, а целу неделю зимогорить -- знать сам Бог велел на Воротаевскую Горку ехать, братков своих проведать. Об ту пору там Славенко с Потураюшком на промысел оставались -- зверя пушного бить, солонину заготавливать, да и мало ли еще забот мужику, хошь и зима. Вот и порешили мы: неча мешкать, время упустишь -- оно опосля тебя непременно накажет, -- пошли на ярмарку сообча, накупили всякостей, что в деревне зимой не раздобыть, сговорились на час,да и разошлись по домам.
На другой день чуть заря Пашка ко мне заворачивается: рудзак огромный, выше головы, утеплился знатно -- еле в дверь пролез. "Собирайся," -говорит. Ну, я-то с вечера ужо готов. Пожитки упакованы, тулуп надел, валенки, с рукавицами-от только замешкался -- не вспомню, куды подел. Спрашиваю:
-- А ты, Пашенька, что же один? Валда-от где?
-- Заболел Валда, однако.
-- Как так заболел?
-- А так вот. Что-то он, видно, вчерася по поводу часу не так расслышал. Дак, сказывет, как пришел с ярмарки, так сразу лыжи и навострил. Всю ночь на яме нас прождал, три обоза до Пошехони пропустил. К утру домой вернулся, тут и слег. Я только вот от него -- лежит, дохает. Ему там и травы, и мед, а он ирта открыть не может -- крепко, видать, застудился.
-- Ну, ладно, говорю, -- вдвоем попремся. Пусть выздоравливает.
Вот я собрался, на дорожку посидели, как положено, жену, деток приветил, пошли ужо. Только за порог -- а там дядька Митяй, бежит, запыхался аж:
-- Куда, -- кричит, -- короеды, намылились? Ну-тко, стой!
Мы ему, значится: так, мол, и так, братцев своих на Горке Воротаевской попроведать, гостинцев им отвезть, а от них меду да чесноку взять. Ну, и отдохнуть бы неплохо.
-- Я вам отдохну! -- Митька в ответ, -- Ишь, уработались!
Выяснилось, вопчем, что должно мне, непременно сейчас, записывать одну песню, и очень важную -- такую, что прямо судьбоносная для всего Разнотравiя! Ну я че -- верю, конечно, -- что ни говори, а на предмет судьбоносности дядька Митяй на три сажени глубже нас видит. Соглашаюсь с каждой репликой. Вопщем, высказал он мне все что думает, пальцем пригрозил: и думать, мол, забудь -- не тот раз! И убег. Повздыхал я, тулуп скинул, мешки в угол, табак голантский к Пашке в рудзак переложил, говорю:
-- Видать, одному тебе, Пашенька, выходит братцев проведать. Вот, табаку им от мово имени принечешь, а то смолят оба как черти, так, поди, самосад ужо весь приговорили. Приветы, как водится, передавай. Да, гляди, не забудь от них чесноку привезть. Чеснок весь вышел. Чесноку привези обязательно!
-- Ладно, -- Пашка говорит, -- про чеснок не забуду, зуб даю.
С теми словами и попрощались.
Вот добрался Пашка обозом до пошехони, а там о Воротаевской Горки своим ходом иттить надо. Точно не скажешь, иной раз километров двенадцать, а в другорядь все трыдцать верст пройдешь -- какое настроение. Ну, у Пашки с ентим порядок -- как воздуху чистого в Пошехони глотнул, так и заулыбался. Рудзак взвалил на себя, воротник поднял от ветру студеного, и без заминки в сторону Горки зашагал.
Идет, значит, идет. Песенку про себя напевает, шаги в ритм меряет, ну и не скушно ему. По сторонам от дороги такая красотища -- ели да сосенки лапы снежком одели, морозец потрескивает. И так крепко, вишь, что аж и воздух будто замерз, и все кругом словно хрустальное. Того гляди -- дыхнешь, и рассыплется! Пашка идет и на всю энту красоту любуется. Ни одного деревца мимо не пропустит, на все присмотрит, а и шагу не сбавляет -- морозец, вишь, не велит. "Эх, -- думает Пашка, -- такое кругом великолепие и приятность глазу, что непременно надо бы зафиксировать на фотоаппарат. Вот бы сейчас пленочку отщелкать, да и фотографии маме в края чужедальние отправить. Так бы уж она была рада тау красоту, хоть и не вживую, а увидеть! Ведь соскучилась, поди ж ты, по русской-то зиме! Но с другой стороны, ежели я сейчас рукавицы сниму, да в рудзак за фотоаппаратом полезу, а он у меня чуть ли не на самом дне, так я непременно руки себе отморожу. Тут уж не до красоты будет. Пожалуй, погожу маненько с фотографиями. Да и не последний, чай, день зима, будет еще случай. Но, однако ж, та вот, к примеру, сосенка -- такая уж красавица, а завтра, поди, уж и не будет такого ракурсу..."
Вот размышляет Пашка таким образом -- снимать ему рукавицы или не снимать, лезть в рудзак али погодить. Тут уж и деревни все кончились -знать полдороги уже отмахал, -- местя совсем дикие пошли, безлюдные, и оттого еще первозданней природа и красимше крат во сто. И вдруг -- видит Пашка: сидит на обочине старик. Прямо так в сугробе и сидит, за посох держится и волосы у него седые аки сам снег -- так по ветру и развиваются.
Подходит Пашка к нему:
-- Здравствуй, -- говорит, -- дедушко.
Тот ему в ответ?
-- Здравствуй и ты, внучок. -- А сам, вишь-ка, улыбается, а глазами-от даже будто и посмеивается -- все в них искорки словно проскакивают. Разноцветные, как солнце на снегу играет.
-- Ты что же, -- Пашка говорит, -- дедушко, такой мороз, а ты вот без шапки? Застудишь эдак себе голову и захвораешь ведь.
-- Да я, Пашенька, -- старичок ответствует, -- в лесу, вишь, ходил, да шапку-от и обронил где-то. -- И все так посмеивается будто глазами.
-- Это нехорошо, дедушко, -- говорит Пашка, -- мороз-то вон какой лютый, совсем беда без шапки. Да и рукавиц-от, вижу, у тебя тоже нету. Никако и рукавицы где-то потерял?
Улыбается старичок, плечами пожимает. Постоял так Пашка, посмотрел, совсем ему жалко стало дедушку.
-- На-тко вот, дедко, тебе мою шапку. Да и рукавицы тоже бери, а то -не ровен час окочуришься тут на обочине, и поминай как звали.
С теми словами надел Пашка шапку свою на старичка, рукавицы ему в руки сунул, по плечу похлопал:
-- Ну, дедушко, бывай здоров! -- Повернулся, да и пошел дальше: "До горки Воротаевской не больше поди чем версты три-четыре осталось -- чай не успею околеть."
Вот уж и ель знакомая -- знать за тем поворотом уже и Горка покажется. А метса до тогославные, такая красота, что и не сказать, дух захватывает! Идет Пашка, фотоаппаратом на обе стороны щелкает, радуется. С теми емоциями и до родной избы дошел. А там Славинка в Заулке дрова колет -пыхтит-кряхтит, пар от него во все стороны клубится. И Потрурашко тут же -вышел на крылечко покурить, по лицу видать -- только что алхимию какую-нибудь новую спакостил -- фартук грязный, физиономия довольная. Обрадовался Пашка: все дома! Входит в калитку веселый, румяный, тулуп нараспашку, фотоаппарат в руках -- сразу же вспышкой замелькал -- кого каким увидел зафиксировал на цветную пленку. Братки сначала испужались не на шутку -- что за корреспондент такой на хрен? Слава уж и топор чуть было на вспышку не кинул. Ну да разобрались, узнали, обниматься полезли. Сразу в дом -- там и самовар горячий, травы хитрые заварены -- блины да пироги кушать, новостями, какие есть, друг сдругом делиться.
Вот Пашка и давай им чуть не с порога про старичка рассказывать. Рассказал все как было. И про то как шапку отдал, и про то как сам не заметил, что фотографировть принялся и не то чтобы не замерз, а даже и жарко невмоготу стало, что и тулуп пришлось расстегивать.
Выслушали братья повесть Пашкиу, табачку голландского самокруточки сладили, закурили молча. Пашка смотрит, удивляется:
-- Чтой-то вы, братцы, Притихли? Али что не так?
Затянулся Воротеюшка, выпустил дымок многозначительно, посмотрел какие очертания причудливые тот под потолком приобретает, да и молвил:
-- Неспроста все это. Ох неспроста.
Володенька тож курит молча и кивает утвердительно. Пашка недоумевает:
-- Да что такое-то? Вы хоть объяснили бы!
-- Непростой, думается мне, старичок это был, -- говорит Воротейко, -а определенно какой-то знак. Испытывал он тебя, Пашенька, это как я тебе говорю, верь моему слову. Совсем не простой старичок, а кто-то из этих... Что-то, значит, должно будет произойти.
Пашка аж побелел весь при тех словах!
-- Да что же такое, ребятушки? Что же теперь будет-то, а?
-- Да ты не бойсь! -- Володя успокаивает, -- Ты ведь правельно все сделал -- шипки не пожалел, голову отморозить не побоялся. Да и испуг-от у тебя только сейчас пришел, а это значит, что все ты сделал как нельзя хорошо. А ежели где шапку свою и рукавицы найдешь безлюдно, ну, к примеру, хоть на крыльце, то это и вовсе -- очень хороший знак! Так что нынче ложись спать вон на печку, там тепло, быстро уснешь и на утро уж и вовсе другими глазами все увидишь.
Вот неделя проходит. Мы с Валдушкой да с Травiным Сергием в репетиционной чаи гоняем, блины с капустой горячие и всякое такое прочее. Входит Пашка. Веселый как всегда, румяный, здоровьем от него так и пышет -сразу видно, на пользу ему в Воротаевскую Горку съездить пришлось, -- и ну давай тут же про старичка нам сказывать все как допрежь здесь описано было. Мы слушаем, удивляемся.
-- Так вот, -- Пашка говорит,- и верно, знак ентот хороший был. Я ведь как приехал, так шапку с рукавицами дома нашел! Как и оказались-то тут, ума не приложу.
-- Ну и чем же хорош знак-от? Валдушка интересуется, -- Как прояснил-то?
-- Дак ить, -- Пашка ответствует радостно, -- где шапка с варежками, там и извещение лежало на N-ную сумму -- мама прислала с исторической родины... Вот оне, родимые! Теперь и мечту свою давнюю смогу осуществить -проведу телефонизацию жилплощади. Вот и продюсер столичный тут кстати тоже неспроста, а очень хороший знак.
Ну, мы все радуемся вместе с Пашкой, удивляемся эдаким мистическим событиям. Точно -- непростой старичок был! Взглянуть бы хоть на него, какой он, знаковой дедушко-то, интересно, наверное, постречаться.
-- Вот, -- Пашка говорит, -- я теперь наученный всяким таким хитростям. Теперь ни одного знака не пропущу. Всем добро делать буду, так что еще лучше заживем. В смысле денежнаго эквиваленту.
-- Ну, это ты сгоряча! -- Валдушко встревает, -- так совсем нельзя!..
-- Да уж это точно. Так со знаками не обращаются. -- Травiн молвит, -Оне ведь все наскрозь видют. Могут и осерчать не на шутку.
Я киваю согласно:
-- Верно, Пашенька, от добра добра не ищут -- неспроста в народе говорят. Да ты чеснок-то привез ли?..
[продолжение грядет...]
"А радиво, -- Валдушко говорит, -- что бы не сделать. Вон хоть с мово комбика, на чердаке лежать должон." "Окстись! -- говорю, -- какой комбик! В позату зиму, в морозы лютые, в печи пожгли." "Да ну! -- Валда аж вскочил, -Как пожгли?! Ты что?! Мой комбик!" "Твой комбик -- ты и принес. Вот, говоришь, братцы, от сердца отрываю! Али запамятовал?.." "Не помню такого. Не было... Ну ладно, а динамик где? Ямаха ведь!" "Про динамик не знаю, -говорю, -- Ты вроде как без динамика в печь пихал."
Схватил Валда огурец, убежал. Я себе еще налил-выпил.
Гляжу -- идет Валда, улыбается, несет плюшку. "Вот, -- говорит, -- цел динамик. Токмо гнездо в нем птица какая-то свила." И правда: снизу динамик -- сверху гнездо! "Вот диво-то какое! -- радуется Валдушко, -- жалко и рушить-то... Может, пусть? На хрен нам ето радиво? Гнездо лучше! Прилажу куды-нибудь."
Выпили по такому случаю и опять молчим. Правда, светлее как-то стало. Ишь ты -- малая радость, а большую тоску из сердца гонит. Так на радостях четверть и приговорили. Тут Воротейко подрулил, хорош уже. Да и с ним еще бутыль: щас, мол, Леня Сергiенко сало притащит -- посидим как люди. "Ну, -говорю, -- вы тут сидите, а я пошел. Надо еще лапнику притащить -- похороны как-никак будут. Надо чтобы все как по обряду положено, а то обидится еще Еремеевна, вредничать станет."
Вот собрался я -- портянки свежие, сапоги даже помыл, топор взял и тележку, пошел в лес. Во лесу плутать не стал -- места знаю. Лапнику нарубил тележку целую, в самый раз от дома до погосту хватит. Сел на пенек, махорочки достал, гляжу -- под самым сапогом -- чуть не раздавил -груздочек черный. Ну, думаю, видать пошли, надо будет сходить в последний отгул, пособирать. Оченно я уж их люблю, груздочки-то енти, когда соленые. Решил так и курю, а гриб-от так и растет, прямо на глазах. Пока самокрутку ладил да курил -- поди втрое больше груздочек стал. Я сижу удивляюсь -глазу-от не заметно, а как отведешь на мгновение, а после обратно на гриб, так и видно -- растет.
Глянул я на полянку, а там груздей ентих тьма! И не по всей полянке, а как дорожкой в лес уходят. Бросил я самокрутку, сапогом притоптал, лапник с телеги выгрузил аккуратно -- и ну-давай грузди резать! Иду и в тележку груздочки складываю. А дорожка-от все в лес так и ведет дальше. Ну, я сперва тихо шел, а приноровился, так и прибавил шагу -- перешел на крупную рысь.
Сколько уж я по времени их собирал -- не знаю, а телега полная, так уж все тяжелей и тяжелей бежать. Остановился я отдышаться -- смотрю, и грузди тут кончаются. Добрал я остаток по карманам, ну, думаю, пора из лесу домой выруливать -- солнце ужо к закату. Посмотрел я, пооглядывался, сориентировался на местности, направление выбрал, попер телегу по буеракам. А как скоро на тропку вышел, так полегше стало...
Вот иду я так, радостно мне внутри -- там уже ведра с солеными грибами теснятся: семь, восемь, девять... Вдруг -- раз! Встала телега, будто колеса заклинило. Толкаю я, толкаю ее -- нейдет ни в какую! Поднял я глаза, да так и обмер весь. Прямо на тропке, метрах в двух поди от телеги, стоит старуха. И не просто стоит, а прямо глаза мне с-под бровей сверлит! Вся в черном, платок на голове вкруг шеи обмотан, посох кривой в руке левой, а правая над головой поднята и пальцы в двуперстие сложены на старообрядческий манер. Я так и сел. Ну, думаю, кранты мне за жадность мою по груздям пришли. Ползу под телегу, стараюсь не дышать, будто и нет меня вовсе.
Полз, полз, так в лапти старушечьи и уткнулся носом -- телега сзади осталась.
Ну че, думаю, сам грешил, самому и зад оголять. Встал, рубах оправил за пояс, пинжак от листвы да иголок отряхнул. Гляжу на бабку гордо, глаза в глаза. "Че, -- -говорю, -- старая надобно? Библиотеку ищешь али остановку троллейбусную?" В общем, орлом держусь, труса не показываю. А бабка мне и говорит: "Не ходи во Всеспатьевскую церковь, бо там ересь никонская и сам диавол!"
Во мне, ясное дело, дух противоречия атеистский проснулся, говорю: "Врешь, старая! Как там диаволу быть, в церкве-от, ежели там весь как есть Господь наш Иисус Христос один, да еще поп Евлампий, и больше никого!"
Затрясло ее при тех словах: "Не поминай, -- кричит, -- имени сего! Не то спепелю в труху!"
Хватаю я тут бабку за шиворот, да ставлю на пень. "Щас, -- говорю, -разберемся, кто ты есть." Крестом животворящим осенил ея, гляжу -- не испарилась, стоит на пне, и даже разогнулась вроде. "Ну, -- говорю, -- раз ты вся как есть сущность человеческая, сказывай, в чем претензии имеешь к попу всеспатьевскому. Да гляди, не таи ничего! Ежели проврешься -- не сдобровать тебе будет!"
Бабка видит, значит, что не шучу, ну и смирилась. Села на пенек, я подле, кисет достал, приготовился внимать. Помолчала она недолго, глазами будто бы в даль вглядываясь, потом на меня пристально так посмотрела и начала сказывать:
-- Давно дело было, я еще в девках ходила об ту пору. А уж красавица была! Теперь не разглядишь, так что -- верь слову. А хороша была несказанно, все парни дывались, с вечера и до первых петухов так гуртом и ходили перед домом. Девки, конечно, меня за то не жаловали, сплетни пускали такие, что хуже не сочинить. Но я-то не смотрела, в строгости себя держала, потому как к набожности приучена была с малолетства. В церкву ко всем праздникам, хоть и время было лихое, тайно выходила. Да вот беда -- стал ко мне диакон присматриваться. Как приду, так он все на меня и глазеет. Мне-то не в думу до времени, не к нему чай в церкву хожу, а к Духу Святому. Да тут поп старый, Филарет, преставился. Дьякон ентот, Евлампий, его место и занял. И уж как Филарета схоронили, так и вовсе бес в него вошел -- давай он меня сантажировать: вот, мол, как я славу про тебя по деревне пущу! Я все от него как-то уворачивалась, а тут -- на праздник какой-то молилась Троице, да така, видно, глубокая медиттация случилась, что и не заметила, как служба-то кончилась. Народ-от весь утек, Евлампий тут подходит ко мне сзади: "Попалась, -- говорит, -- шельма!" Так меня голосом его громовым из астралу и вырвало. Я -- бежать. Ан двери-то поганец запер, и окна все тож. Я по церкве бегаю, кричать бы, а голосу нет -- один воздух из груди, без звука. А Евлампий смеется, нечестивец, орет: "Ну обождем, бегай покуда не устанешь!" Сел на лавке, чекушечку с-под рясы достал, выхлестал с горла. Я вижу -- нет смыслу бегать, отдышалась, подхожу к нему. "Чего, -- спрашиваю, -- надо тебе?" А он, значит, прохрюкался с водки и говорит: "Дело такое: ляжешь с шишом. А нет -- будет тебе жизнь дальнейшая хуже чем в геенне огненной. Сдам тебя партогру колхозному как сектантский элемент. Волголаг рядом, сила рабочая на сооружение Рыбинского гидроузла очень как требуется."
Я с перепугу язвить ему не стала: "Пошто тебе меня под шиша подкладывать? Сам-то што же не станешь?" Он в ответ: "Причин тому множество. Во-первых, сам я не могу по слабости своей тебя обходить, зато уж смотреть на енто дело люблю оченно. А потом еще проигрался я в карты шишу и ежели не умилостивлю его, придется ему крест аналойный отдавать. Так что ляжешь ты с шишом, а я, како в писании сказано, буду рядом стоять и в собрании язычников проповедовать. Да мне уж и жалко тебя по правде-то, так уж и быть, сама выбирай -- како место тебе в ентот момент читать." Вот, так и было...
Вздохнула старушка и замолчала. Потом очнулась будто, говорит:
-- Поп ентот и пустил про меня после на всю, как говорится, Ивановскую. Пили они вместе с парторгом на Успение, он ему с пьяных глаз и раструбил!.. А там уж, сам знаешь, как в деревнях новости ходют -- скорость слуха по физике быстрее чем скорость звука. Так и совсем не жизнь мне в людях стала, ушла я в скит. Там все слезы и выплакала. Теперь. Вишь, вспоминаю, а глаза сухие. Да и тебе рассказываю, как приглянулся ты мне, другому бы ни в жизь. И знаю еще, что через тебя правда моя свершится. Вот и весь сказ.
Помолчал я так минут с десять поди, да говорю бабушке: "Страшная у тебя сказка! Одно слово -- темное прошлое. А как же правде-от через меня свершиться? Нешто мне попа всеспатьевского, Евлампия, грохнуть, что ли? Так ведь грех же! Не попусти Господь!" "Да нет, -- бабка говорит, -- пошто же гробить-то ево. Надоть, чтобы ен, так же как и я, в слезах пожил. Ты вот крестик ентот снеси при случае. Правда сама и произойдет."
Взял я крестик у баушки -- старый крестик, кипарисовый, -- положил в карман потайный: "Ладно, -- говорю, бабка, будет по-твоему, сделаю, как сказала. Прости Господи -- крестик передать вроде не грех. Скажи только, как мне домой теперь с телегой ентой выйти."
Встала она с пенька, посох подобрала, огляделась -- солнце-от село уже, смеркается: "Той дорогой, что ты шел ко мне, до деревни твоей двадцать пять верст чепыжами, С телегой ежели, то к завтрашнему вечеру дома будешь." "Эх ты, -- говорю я, -- вот незадача! Че ж делать-то?" Бабка в ответ: "Дак ты по чепыжам-то не ходи, а иди по ентой тропке. Часа через два, в сам раз, к погосту и выйдешь."
Я карту местности представил себе мысленно: "Вот дела! -- говорю, -- Эк меня в таку глушь забраться угораздило?!" Тут меня и осенило! "Твои, -говорю, -- дела, бабка?" "Мои. -- отвечает, -- Я тебя сюда и привела. И азарту в тебе грибами распалила. Да ты не бойся, они настоящи, не потрависся."
Я-то смеюсь уже: "Ладно. Грузди как грузди. Жаль вот только, Зиппу свою на пеньке, видать, на том оставил. Хорошая была Зиппа, настоящая. И заправил только. Так-то и не жаль вроде, да думаю, лешак непременно подберет -- все он выморщить у меня ее пытался, а я не давал -- боялся, что лес подпалит, нехристь. Теперь уж точно, жди беды!"
Улыбается старушонка: "На вот, -- говорит, -- Зиппа твоя, не горюй. В сам деле, на пеньке на том и лежала. Ступай с Богом до дому. Да вот еще: ты зачем в лес-то пошел?" "Да за лапником. -- говорю. "Ну так набери лапнику. Без него не возвращайся." "Ладно, говорю, наберу по дороге. Дотащить бы всю енту оказию!" "Дотащишь. -- говорит старуха, -- Дело правое, значит и силы найдутся."
Взял я телегу -- и правда: полна груздями, а идет легко, будто пустая. Пошел по тропинке, пока не стемнело совсем. Да и весело как-то на сердце -целая телега груздочков, один к одному в засолку, браться обрадуются. Обернулся -- стоит бабка на дороге, вослед мне смотрит.
"Прости, -- говорю, -- бабушка, как-от звать-то тебя не спросил." "Аграфеной, -- говорит, -- Поликарповной." "Не того ли Поликарпа, кто Еремею кузнецу старший брат был?" -- спрашиваю. "Того самого." -- говорит. "Тако, значит, Еремеевна сестра тебе была?" "Сестра." -- отвечает. "Померла, -говорю, Еремеевна. Вчера с утра преставилась, упокой, Господи, душу ее! Вот како дело. Ты хоть на поминки приди, Аргафена Поликарповна!" "Знаю, -отвечает, -- мы с ней часто виделись." "Как, -- спрашиваю, -- виделись?! Она же с печи не слезала!" Смолчала баушка. Я и выспрашивать не стал. Бог их знает, стариков етих, как оне с нелинейным пространством общают ся. Повернулся, да и пошел...
Как бабка сказала -- так и вышло. Через два часа ко всеспатьевскому погосту тропка та меня и вывела. А там, слышь-ко, вот дело -- из Ярославской епархии комиссия какая-то приехала к попу Евлампию на предмет религии разбираться. Я телегу с груздями да лапником возле входу парадного припарковал, вхожу внутрь. Гляжу -- ругается Евлампий с приезжими, да так, что иконостас с голосу его и слов, церковным стенам несообразных, подрагивает.
"Я, -- кричит, -- самозванец?! Да я вам всем хвосты понакручу! Да меня вам на расправу никто не даст! Да я столько тут уже народу отпел, что вам -на три реинкарнации, ети мать! Меня в округе все знают! И уважением пренемалым пользуюсь! Да кроме меня никто так "барина" не играет на Святки! Да у меня на масленицу блины самые вкусные!" -- ну и все такое прочее.
Я сквозь толпу зевак продираюсь к нему. Встал, значится, в круг (поп наш гораздо руками машет -- народ и расступился, и ровно пятачок такой вышел, на коем он с приезжими беседует). Лезу я в карман да и говорю: "Привет тебе, Евлампий Евстафьевич, от Аграфены Поликарповны!" -- и крестик-от кипарисовый в лапу ем -- хлоп! Глянул Евлампий на него, да так и затрясся весь, слова у него где-то под кадыком будто застряли, так и повалился он на пол, да и заплакал.
А я с груздями да лапником погрузился к шоферу знакомому, та за стакан до дому и добрался.
А про Евлампия люди сказывали, будто и вправду не поп он вовсе, а глубоко законспирированный агент госбезопасности. Комиссия та его под белы рученьки взяла да и увезла в Ярославль. И там он будто во грехах своих раскаялся и постриг принял с пожизненной епитимьей -- до скончания дней Святое Слово переписывать. Вопщем, всякое люди говорят.
А я с тех пор в церковь Всеспатьевскую не хожу. Вдруг, думаю, там еще какая ересь никонианская поселится...
Полевой сезон
(повесть о грустной и тяжкой судьбе светила европейской археологии
Зигмунда Ерофеевича Клодта)
Июнь, 16; пятница
В этот самый день и свела суровая судьба Зигмунда Ерофеевича с Разнотравiем. Впервые они повстречались по дороге в Болдыри. Братия из магазину возвращались, а навстречу -- новый приезжий человек. С виду худенькой, болезненный, в очках, с бородкой -- видно из ентих, еньтелигентов. Ребяты у дорожки сидят, на холстике сало, яички варены, немудрена снедь -- как-от приезжего не угостить? Так и познакомились с великим археологом З. Е. Клодтом. Светилом европейской археологии, доктором наук, почетным лектором Мюнхенской, Лондонской и Парижской академий, большим знатоком славянских древностей, а по большей части -- специалистом в вопросах Етицкой культуры. Приехал профессор на полевые работы в Болдыри по направлению Академии Наук. Но средств, понятно, не выделили, посему приехал он на раскопки один. На те самые курганы, что Потурашко на досуге покапывал.. Оказалось, что енто -- самые что ни на есть курганы славян-етичей!
Пожалился археолог на горькую долю, отсутствие финансирования и равнодушие боярское, чем сильно братков разжалобил. Сказал, что определили его к старичку, что на окраине Болдырей проживает, и что будет весь сезон копать курганы. Пожалели братки академика, гостинцев ему собрали, обещали навещать и пособить, ежели что...
Старичок после рассказывал, мол, Ерофеич рюкзаки побросал в хате, планшет схватил, лопату, и в тот же час на раскоп убежал.
Июнь, 21; среда
Солнце печет немилосердно и свирепо. Ерофеич, с лопухом на голове, в сапогах, с утра до темна с шанцевым инструментом упражняется. Зажившая было рана на ноге, след от лопаты, стала нарывать; кашель удушающий мучает круглосуточно. На попытки Мишани влить в профессора кружку липового отвара, али зверобойного, тот отмахивается и говорит, что для науки стерпит любые горести и беды.
Июнь, 28; среда
Всю неделю превозмогая нечеловеческие боли в позвоночнике и покалеченной руке Ерофеич приступал к расчистке третьего уровня культурного слоя. В этот день Валдушка решил съездить на тракторе в Хайралово и по пути забросить археологу картошки и огурцов. Возле брода, на горочке, засмотрелся на девок да баб Болдыревских, полоскавших белье, и сильно зашиб трактором профессора, вышедшего помыть лопату в реке. Хотели его в хату госпитализировать -- но он отказался, ссылаясь на срочность работы и самопожертвование ради науки. Его перевязали, обработали два больших фурункула на спине и помогли доковылять до раскопа...
Июль, 11; вторник
По словам старика, Ерофеич полторы недели не вылезал из ямы, накрыв ее полиэтиленом и спасая от моросящего дождя остатки фундамента древнего жилища. От сырости и духоты у него усилился изматывающий кашель, и воспалилась пробитая киркой ступня. Пашка, по утрам прогоняя стадо мимо раскопа, помогал перевязывать Ерофеичу стертые в кровь ладони. Браткам профессор пожаловался, что в яме его пахнет прескверно, и выносить это тяжко.
Июль, 23; воскресенье
Братия, сидя на краю ямы с утра и до обеда, уговаривали светило науки оторваться от изысканий, подняться на отвал, по-человечески пообедать, выпить и отдохнуть. Разнотравцы пили и ели до вечера, но профессор не вылез-таки из ямы. Когда стемнело, друзья пошли к Болдыревским дояркам, а археолог продолжал работать, запалив керосиновый фонарь.
Июль, 29; суббота
У братиев сложилась забавная традиция проводить выходные возлежа подле ямы, трапезничая и приглашая Ерофеича разделить удовольствие. Яма уже очень глубока и голос археолога слышен с трудом. Лишь в глубине виднеется огонек фонаря и слышится тихий кашель почетного лектора. По утрам Пашка по привычке, проходя мимо раскопа, спускает в яму корзину с немудреной едой и молоком. Скоро веревки будет не хватать...
Август, 21; понедельник
Профессор скрылся в земных глубинах. Пашка приспособился еду сбрасывать в раскоп, предварительно обмотав соломой, дабы не зашибить археолога. Болдыревский старик отослал личные вещи Ерофеича бандеролью в академию.
Август, 30; среда
После трехдневного ливня произошел небольшой оползень. Его было достаточно, чтоб начисто завалить раскоп. Братия погоревали о судьбе Зигмунда Ерофеича, но все уверены, что он жив. Ради науки он все стерпит, и смерть его не возьмет.
Где он, что с ним? Какие чудеса подземные наблюдает?
Нам это пока не ведомо. Авось где выйдет на поверхность и все опубликует. Дай ему Бог силы и терпения!
А братки так и ходят к раскопу, веселятся, у почтальонши вестей спрашивают -- не слыхать ли про Зигмунда Ерофеевича Клодта?
Страшный, да добрый
Ту зиму, как я помню, всю в слободе просидел. В Пошехонь даже и не неаведывался. Вышли все шабашки да приработки разные. Трое нас в артели было. Пашка, Валда да я, Рыба. Да так, слыш-ко, добро: одна шабашка кончится -- тут же жругую предлагают, ежели уже не дожидается. Так и халтурили вроде без отдыху, а и устали нет. И работать-от втроем весело, чай не первой год знакомы, да и денех насшибали за ту зиму порядком.
И вот, под конец ужо, в самый лютень, один большой такой заказ был. Сполнили, ясно дело, без нареканиев -- к халяве не привыкли, -- глядь, а и нет больше предложений! Ну, мы посидели, прикинули -- хошь не хошь, а целу неделю зимогорить -- знать сам Бог велел на Воротаевскую Горку ехать, братков своих проведать. Об ту пору там Славенко с Потураюшком на промысел оставались -- зверя пушного бить, солонину заготавливать, да и мало ли еще забот мужику, хошь и зима. Вот и порешили мы: неча мешкать, время упустишь -- оно опосля тебя непременно накажет, -- пошли на ярмарку сообча, накупили всякостей, что в деревне зимой не раздобыть, сговорились на час,да и разошлись по домам.
На другой день чуть заря Пашка ко мне заворачивается: рудзак огромный, выше головы, утеплился знатно -- еле в дверь пролез. "Собирайся," -говорит. Ну, я-то с вечера ужо готов. Пожитки упакованы, тулуп надел, валенки, с рукавицами-от только замешкался -- не вспомню, куды подел. Спрашиваю:
-- А ты, Пашенька, что же один? Валда-от где?
-- Заболел Валда, однако.
-- Как так заболел?
-- А так вот. Что-то он, видно, вчерася по поводу часу не так расслышал. Дак, сказывет, как пришел с ярмарки, так сразу лыжи и навострил. Всю ночь на яме нас прождал, три обоза до Пошехони пропустил. К утру домой вернулся, тут и слег. Я только вот от него -- лежит, дохает. Ему там и травы, и мед, а он ирта открыть не может -- крепко, видать, застудился.
-- Ну, ладно, говорю, -- вдвоем попремся. Пусть выздоравливает.
Вот я собрался, на дорожку посидели, как положено, жену, деток приветил, пошли ужо. Только за порог -- а там дядька Митяй, бежит, запыхался аж:
-- Куда, -- кричит, -- короеды, намылились? Ну-тко, стой!
Мы ему, значится: так, мол, и так, братцев своих на Горке Воротаевской попроведать, гостинцев им отвезть, а от них меду да чесноку взять. Ну, и отдохнуть бы неплохо.
-- Я вам отдохну! -- Митька в ответ, -- Ишь, уработались!
Выяснилось, вопчем, что должно мне, непременно сейчас, записывать одну песню, и очень важную -- такую, что прямо судьбоносная для всего Разнотравiя! Ну я че -- верю, конечно, -- что ни говори, а на предмет судьбоносности дядька Митяй на три сажени глубже нас видит. Соглашаюсь с каждой репликой. Вопщем, высказал он мне все что думает, пальцем пригрозил: и думать, мол, забудь -- не тот раз! И убег. Повздыхал я, тулуп скинул, мешки в угол, табак голантский к Пашке в рудзак переложил, говорю:
-- Видать, одному тебе, Пашенька, выходит братцев проведать. Вот, табаку им от мово имени принечешь, а то смолят оба как черти, так, поди, самосад ужо весь приговорили. Приветы, как водится, передавай. Да, гляди, не забудь от них чесноку привезть. Чеснок весь вышел. Чесноку привези обязательно!
-- Ладно, -- Пашка говорит, -- про чеснок не забуду, зуб даю.
С теми словами и попрощались.
Вот добрался Пашка обозом до пошехони, а там о Воротаевской Горки своим ходом иттить надо. Точно не скажешь, иной раз километров двенадцать, а в другорядь все трыдцать верст пройдешь -- какое настроение. Ну, у Пашки с ентим порядок -- как воздуху чистого в Пошехони глотнул, так и заулыбался. Рудзак взвалил на себя, воротник поднял от ветру студеного, и без заминки в сторону Горки зашагал.
Идет, значит, идет. Песенку про себя напевает, шаги в ритм меряет, ну и не скушно ему. По сторонам от дороги такая красотища -- ели да сосенки лапы снежком одели, морозец потрескивает. И так крепко, вишь, что аж и воздух будто замерз, и все кругом словно хрустальное. Того гляди -- дыхнешь, и рассыплется! Пашка идет и на всю энту красоту любуется. Ни одного деревца мимо не пропустит, на все присмотрит, а и шагу не сбавляет -- морозец, вишь, не велит. "Эх, -- думает Пашка, -- такое кругом великолепие и приятность глазу, что непременно надо бы зафиксировать на фотоаппарат. Вот бы сейчас пленочку отщелкать, да и фотографии маме в края чужедальние отправить. Так бы уж она была рада тау красоту, хоть и не вживую, а увидеть! Ведь соскучилась, поди ж ты, по русской-то зиме! Но с другой стороны, ежели я сейчас рукавицы сниму, да в рудзак за фотоаппаратом полезу, а он у меня чуть ли не на самом дне, так я непременно руки себе отморожу. Тут уж не до красоты будет. Пожалуй, погожу маненько с фотографиями. Да и не последний, чай, день зима, будет еще случай. Но, однако ж, та вот, к примеру, сосенка -- такая уж красавица, а завтра, поди, уж и не будет такого ракурсу..."
Вот размышляет Пашка таким образом -- снимать ему рукавицы или не снимать, лезть в рудзак али погодить. Тут уж и деревни все кончились -знать полдороги уже отмахал, -- местя совсем дикие пошли, безлюдные, и оттого еще первозданней природа и красимше крат во сто. И вдруг -- видит Пашка: сидит на обочине старик. Прямо так в сугробе и сидит, за посох держится и волосы у него седые аки сам снег -- так по ветру и развиваются.
Подходит Пашка к нему:
-- Здравствуй, -- говорит, -- дедушко.
Тот ему в ответ?
-- Здравствуй и ты, внучок. -- А сам, вишь-ка, улыбается, а глазами-от даже будто и посмеивается -- все в них искорки словно проскакивают. Разноцветные, как солнце на снегу играет.
-- Ты что же, -- Пашка говорит, -- дедушко, такой мороз, а ты вот без шапки? Застудишь эдак себе голову и захвораешь ведь.
-- Да я, Пашенька, -- старичок ответствует, -- в лесу, вишь, ходил, да шапку-от и обронил где-то. -- И все так посмеивается будто глазами.
-- Это нехорошо, дедушко, -- говорит Пашка, -- мороз-то вон какой лютый, совсем беда без шапки. Да и рукавиц-от, вижу, у тебя тоже нету. Никако и рукавицы где-то потерял?
Улыбается старичок, плечами пожимает. Постоял так Пашка, посмотрел, совсем ему жалко стало дедушку.
-- На-тко вот, дедко, тебе мою шапку. Да и рукавицы тоже бери, а то -не ровен час окочуришься тут на обочине, и поминай как звали.
С теми словами надел Пашка шапку свою на старичка, рукавицы ему в руки сунул, по плечу похлопал:
-- Ну, дедушко, бывай здоров! -- Повернулся, да и пошел дальше: "До горки Воротаевской не больше поди чем версты три-четыре осталось -- чай не успею околеть."
Вот уж и ель знакомая -- знать за тем поворотом уже и Горка покажется. А метса до тогославные, такая красота, что и не сказать, дух захватывает! Идет Пашка, фотоаппаратом на обе стороны щелкает, радуется. С теми емоциями и до родной избы дошел. А там Славинка в Заулке дрова колет -пыхтит-кряхтит, пар от него во все стороны клубится. И Потрурашко тут же -вышел на крылечко покурить, по лицу видать -- только что алхимию какую-нибудь новую спакостил -- фартук грязный, физиономия довольная. Обрадовался Пашка: все дома! Входит в калитку веселый, румяный, тулуп нараспашку, фотоаппарат в руках -- сразу же вспышкой замелькал -- кого каким увидел зафиксировал на цветную пленку. Братки сначала испужались не на шутку -- что за корреспондент такой на хрен? Слава уж и топор чуть было на вспышку не кинул. Ну да разобрались, узнали, обниматься полезли. Сразу в дом -- там и самовар горячий, травы хитрые заварены -- блины да пироги кушать, новостями, какие есть, друг сдругом делиться.
Вот Пашка и давай им чуть не с порога про старичка рассказывать. Рассказал все как было. И про то как шапку отдал, и про то как сам не заметил, что фотографировть принялся и не то чтобы не замерз, а даже и жарко невмоготу стало, что и тулуп пришлось расстегивать.
Выслушали братья повесть Пашкиу, табачку голландского самокруточки сладили, закурили молча. Пашка смотрит, удивляется:
-- Чтой-то вы, братцы, Притихли? Али что не так?
Затянулся Воротеюшка, выпустил дымок многозначительно, посмотрел какие очертания причудливые тот под потолком приобретает, да и молвил:
-- Неспроста все это. Ох неспроста.
Володенька тож курит молча и кивает утвердительно. Пашка недоумевает:
-- Да что такое-то? Вы хоть объяснили бы!
-- Непростой, думается мне, старичок это был, -- говорит Воротейко, -а определенно какой-то знак. Испытывал он тебя, Пашенька, это как я тебе говорю, верь моему слову. Совсем не простой старичок, а кто-то из этих... Что-то, значит, должно будет произойти.
Пашка аж побелел весь при тех словах!
-- Да что же такое, ребятушки? Что же теперь будет-то, а?
-- Да ты не бойсь! -- Володя успокаивает, -- Ты ведь правельно все сделал -- шипки не пожалел, голову отморозить не побоялся. Да и испуг-от у тебя только сейчас пришел, а это значит, что все ты сделал как нельзя хорошо. А ежели где шапку свою и рукавицы найдешь безлюдно, ну, к примеру, хоть на крыльце, то это и вовсе -- очень хороший знак! Так что нынче ложись спать вон на печку, там тепло, быстро уснешь и на утро уж и вовсе другими глазами все увидишь.
Вот неделя проходит. Мы с Валдушкой да с Травiным Сергием в репетиционной чаи гоняем, блины с капустой горячие и всякое такое прочее. Входит Пашка. Веселый как всегда, румяный, здоровьем от него так и пышет -сразу видно, на пользу ему в Воротаевскую Горку съездить пришлось, -- и ну давай тут же про старичка нам сказывать все как допрежь здесь описано было. Мы слушаем, удивляемся.
-- Так вот, -- Пашка говорит,- и верно, знак ентот хороший был. Я ведь как приехал, так шапку с рукавицами дома нашел! Как и оказались-то тут, ума не приложу.
-- Ну и чем же хорош знак-от? Валдушка интересуется, -- Как прояснил-то?
-- Дак ить, -- Пашка ответствует радостно, -- где шапка с варежками, там и извещение лежало на N-ную сумму -- мама прислала с исторической родины... Вот оне, родимые! Теперь и мечту свою давнюю смогу осуществить -проведу телефонизацию жилплощади. Вот и продюсер столичный тут кстати тоже неспроста, а очень хороший знак.
Ну, мы все радуемся вместе с Пашкой, удивляемся эдаким мистическим событиям. Точно -- непростой старичок был! Взглянуть бы хоть на него, какой он, знаковой дедушко-то, интересно, наверное, постречаться.
-- Вот, -- Пашка говорит, -- я теперь наученный всяким таким хитростям. Теперь ни одного знака не пропущу. Всем добро делать буду, так что еще лучше заживем. В смысле денежнаго эквиваленту.
-- Ну, это ты сгоряча! -- Валдушко встревает, -- так совсем нельзя!..
-- Да уж это точно. Так со знаками не обращаются. -- Травiн молвит, -Оне ведь все наскрозь видют. Могут и осерчать не на шутку.
Я киваю согласно:
-- Верно, Пашенька, от добра добра не ищут -- неспроста в народе говорят. Да ты чеснок-то привез ли?..
[продолжение грядет...]