Андрей Неклюдов
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИЗНАНИЯ

Рассказ

1

   Безусловно, она изменилась. Как-никак минуло тринадцать лет. Изменился и я, изменилось – и это главное – мое восприятие ее, ее чары потеряли для меня свою силу.
   Передо мной была красивая, обаятельная, утонченная, уже почти незнакомая, и от этого, пожалуй, не менее загадочная, чем прежде, но… вполне земная женщина. А тогда, в школьные годы… о, тогда!..
   Тогда она была ангелом, маленьким божеством. И была она уникальна, одна такая не только на всю школу, весь городок, но и, казалось, на всю Вселенную. Вокруг нее существовал какой-то магический ореол. Я ощущал эту ее ауру, я спиной улавливал ее появление в классе, или наоборот: мне вдруг становилось скучно, и только за тем я замечал, что ее нет поблизости. Она излучала невидимые волны, на которые все мое существо отзывалось потоками несвойственной мне и не находящей применения нежности.
   Я только созерцал. Хотя любованием это не назовешь. Скорее, это было неослабевающее изумление и граничащий с ужасом, с обмороком, с параличом восторг, счастье, мука, наркотик. Вопрос, для чего я живу, не мог возникнуть в принципе. Как – для чего? Чтобы завтра снова увидеть ее, чтобы опять вкусить этой сладкой муки.
   А ведь, как сейчас вспоминаю (уже поостывшим сердцем), к писаным красавицам в смысле совершенства и пропорциональности черт лица и строения тела ее вряд ли можно было бы причислить. Русые, слабоволнистые, тонкие на вид волосы собраны сзади в два хвостика, выбивались лишь несколько непокорных прядей у висков, над ушами, да отдельные нити на лбу, которые она то и дело рассеянным движением подправляла, прилепляла к остальным, прижатым к окружности головы. Носик чуть вздернутый и, пожалуй, несколько крупноватый (позаимствованный у матери, которую я видел не раз и которой втайне тоже поклонялся, вроде как Богоматери). Правда, глаза – тут уж ничего не скажешь – чудесные: серо-голубые, мерцающие, ледяной иглой прокалывающие душу, обрамленные густыми, черными (при светлых-то волосах!) ресницами. Казалось, их (ресниц) раза в два больше, чем полагается в среднем на человека. Из-за этой густоты они выглядели искусственно распушенными. Под стать ресницам – брови. Заостренные с концов, они напоминали мне две стремящиеся навстречу друг другу черные кометы. Эта смоль – от отца, с виду то ли кавказца, то ли азиата (я тогда не различал, а позднее узнал, что просто украинца).
   Но – как ни удивительно мне это сейчас признавать (и что сразу как бы снижает, по общепринятым понятиям, глубину моих чувств) – полюбил я в ней прежде всего ее фигурку. И опять же удивительно: в контурах ее тела не было той классической совершенной женской линии, какую мы находим у скрипки, виолончели или фужера и какая уже тогда наметилась у некоторых ее сверстниц. Талия ее, округлая, хотя и узкая, но плотненькая с виду, быстро сменив вгиб на выгиб, смело переходила в меленькую и также крепенькую закругленную попочку. Далее – ножки. Я был убежден, что никакой искусник-ваятель не нашел бы такой… не скажу «идеальной», и даже не совсем подходит слово «изящной», – а какой-то сверхпленительной формы. Точнее всего, если только можно так выразиться, я бы назвал их форму вкусной, аппетитной. Подобные (но не аналогичные) ножки, крепенькие и лакомые, можно лицезреть у некоторых миниатюрных фигуристок.
   Их притягательную силу ощущал не я один. Мальчишки, все как один, привставали со своих мест, когда Олечка тянулась с куском мела в пальчиках к записи в верхней части доски. Краешек ее форменного платьица приподнимался, точно занавес в театре… и от дивного зрелища продолжающихся вверх двух ножек с неповторимым и в то же время симметрично повторенным изгибом становилось душно. Воздух застревал в гортани, и всеединый спазм странным сдавленным звуком прокатывался по классу.
   У других девчонок, помнится, ножки были – у которой длиннее, у которой тоньше в подъеме, у которой плавней и постепенней осуществлялся их переход к самой женской части тела… Но таких ножек-конфеток не было ни у кого, кроме Оли Темниковой.

2

   Итак, во мне пылала любовь. Временами, доходя до масштабов пожарища, она требовала от меня безумств. Первым таким безумным (для меня тогдашнего) поступком стало приглашение Олечки на свидание. Я сам не понимал, как я решился на столь отчаянный шаг. В духе заведенной в наших средних классах моды назначать свидания анонимно (то была своего рода игра, отдаленно напоминающая маскарад), я подбросил Оле записку, в которой предлагал ей прийти в назначенный вечерний час к ступеням кинотеатра: «…и тогда все узнаешь».
   Подкрадываясь в сумерках к углу выбеленного кубического здания, я с одинаковой силой желал, чтобы она пришла и чтобы не пришла. Сотворив нечто вроде краткой молитвы, я выглянул и сейчас же отпрянул, едва не задохнувшись. В глазах осталось изображение – маленькая фигурка в короткой курточке (руки в карманах), ниже которой белели ееножки.
   Она пришла! Она пришла на свидание со мной… нет – на свидание не известно с кем. Хотя фактически – со мной! Но… осуществить это самое свидание я был, оказывается, не в силах. У меня подгибались коленки, меня колотила лихорадка, сердце металось в панике по всему телу и билось о его оболочку, как пинг-понговый мячик. Единственное, на что я был способен в те минуты – так это повалиться на трещиноватый асфальт и ползти к ней, оцарапывая живот… Благо, я догадывался, что Олечку этот маневр, по меньшей мере, удивит. И вряд ли удивит приятно. А скорее всего, до смерти напугает. И чтобы не пугать ее и самому не опозориться и не потерять окончательно всякую надежду на взаимность, я сбежал. Я бежал, не видя ничего вокруг и проклиная свою любовь, делающую меня ни на что не годным.
   Сознание того, что она приходила, нашла смелость прийти, ждала и что ждала напрасно, ее вероятная обида, разочарование, – огнем опаляло мое сердце, на котором и без того было выжжено ее имя. Но вместе с тем… делало обожаемый образ более земным. Ведь богиня не пойдет на свидание. И ей не ведомы обида и разочарование, богиню невозможно обидеть. Олю же я умудрился уязвить и тем самым приблизил к себе. И хотя по-прежнему в ее присутствии я терял дар речи и всякую отвагу, цепенел и таял от нежной истомы, но душу мою уже овевал ветерок последующих «безумств».
   В девятом классе я вызвал ее на танец.
   Дело происходило в ДК; в тесноте зала билась, словно не умещаясь в нем, безудержная музыка, заставляя извиваться и трястись толпу таких же, как я, подростков. Сам я механически топтался на месте, держа под наблюдением стайку девчонок из своего класса, танцующую на отшибе. И когда (редкое явление) зазвучала медленная композиция, я покачнулся и, прикусив губу, направился к ним.
   Могу только предполагать, какое у меня при этом было лицо: девчонки прыснули от смеха, а Оля опустила глаза. Тем не менее, героический шаг был сделан, и награда не заставила себя ждать – я увел Олечку за собой.
   Конечно, я был скован, неумел, неловок, я почти не слышал музыки и все время сбивался с такта. Но моя душа порхала в небесах! Я обнимал ее! Впервые, кажется, я видел ее так близко от себя, обонял ее, улавливал тепло и колебания ее тела.
   Жуть и счастье слились во мне в некое единое чувство – в субстанцию, более сильную и более острую, чем жуть и счастье по отдельности.
   Не иначе все богатства Земли разом свалились на меня, чтобы через несколько мгновений вновь оставить меня с пустыми руками. Олечка была этим безмерным богатством, но обнимал я ее не алчно, а осторожно, трепетно, словно боясь повредить. Моя ладонь – горячая, влажная, напряженная, подрагивающая – на ее твердой округлой талии, тоже, кажется, влажной. Мое дыхание – в ее волосах. Моя щека украдкой скользит по их кончикам. И наконец (вершина храбрости) – мой поцелуй, похожий на то, как тычется слепой котенок в живот матери-кошки.
   Зато как я разухарился после этого танца, и одну за другой приглашал других девчонок. Куда и подевалась моя неуклюжесть! Я был раскрепощен, умело танцевал, удачно шутил, так что партнерша, хохоча (возможно, чуть-чуть переигрывая), запрокидывала голову, тряся волосами и вызывая ревнивые взгляды подружек. Я смело глядел ей в глаза, смело целовал в щечку, в девичью шейку, в губы. Мне было весело, самолюбие мое торжествовало, однако волшебства, восторга и ужаса, пронизывающего сердце острыми сладкими иглами – всего того, что я испытывал, танцуя с Олей, – уже не было.

3

   Она жила с матерью и братом. Отец их покинул, но иногда я встречал его возле их подъезда (наверное, навещал своих чад). Мать была крупная, высокая, молчаливая женщина. А Оля с братом – среднего роста или даже чуть ниже. Хотя брату, ученику младших классов, в то время и полагалось быть ниже. Но скорее всего, сказывались гены отца-коротышки, сумевшие перебороть материнскую программу роста.
   Брат казался зеркальным отражением сестры – такой же русоволосый, с голубыми ясными глазами и пушистыми ресницами. Пожалуй, он выглядел даже смазливее сестрицы: кожа на лице нежнее, на щеках – румянец, уши просвечивают нежной розовостью. Единственный, но существенный (и даже нынче трудно исправимый) недостаток – мужской пол. Но несмотря на этот «дефект», какая-то часть моей большой неутоленной любви к сестре обращалась и на брата. Было волнующе-радостно встретить его на улице или в школе. И хотя я держался поодаль, наблюдая за ним со стороны, исподволь меня тянуло обнять его и погладить его девичье личико. И не просто девичье – в его лице мне неизменно чудилось лицо Олечки. Его бархатистая кожа на шее была той же кожей, что облекала шею сестры, его уши имели ту же форму, точно их вырезал один и тот же мастер по одному и тому же лекалу. Он был похож на сестру, как имя Толя похоже на имя Оля, с той лишь разницей, что впереди перед круглой женской «О» приставлено мужское твердое «Т».
   Наибольшее впечатление производили на меня его глаза. Я приходил в трепет от его взгляда, явственно видя в нем взгляд Олечки. Мне даже чудилось, будто все, что видит он, каким-то фантастическим образом, через него, видит и она. Поэтому я всегда старался быть в его глазах на высоте. Так, однажды я поколотил парня, залепившего Толе в затылок снежком, и понес за это наказание (но вместо раскаяния в моей душе играли оркестры и пели хоры). В другой раз я сшибся с пацаном, гнавшимся за ним. Удар был такой силы, что мы разлетелись в разные стороны и прокатились по асфальту кубарем.
   Словом, вне уроков я был его телохранителем. И кажется, он догадывался об этом – его глаза поглядывали на меня с благодарностью. О, если бы онапосмотрела на меня такхоть раз!
 
   … Как давно это было! И со мной ли? Каким же я был неумехой. Мне б тогда мой нынешний опыт – я бы ее ни за что не упустил! А так она упорхнула. Уехала в другой город поступать в институт.
   Была еще одна встреча. Точнее, сперва было письмо от нее – как разряд грома над ничего не ведающей головой. Громада счастья, обрушившаяся на меня совершенно неожиданно, неподготовлено, незаслуженно (и потому подозрительно), грозящая раздавить меня своим избыточным весом.
   Я смотрел на адресованный мне конверт, подписанный ее рукой, и не решался вскрыть, ждал, когда немого успокоится сердце, сорвавшееся со своего законного места. Но когда я наконец распечатал его и принялся читать, оно (сердце) снова сорвалось.
   И все же, если быть до конца честным, что-то искусственное, некое излишество (и даже пошлость) я уловил сразу, хотя и притворился, будто не уловил.
   «…Сережа, я больше так не могу, я хочу тебя увидеть. Приезжай.
   Сережа, если ты не приедешь, я не знаю, как дождусь каникул. Напиши, когда, и я тебя обязательно встречу.
   …Милый Сережа, только ты не пугайся, пожалуйста – это не влияние общежития, я очень часто думаю о тебе, а снишься ты мне почти каждую ночь. Но после таких ночей весь день ходишь сама не своя, совершенно ко всему безразличная. Все это я изливаю своим девчонкам. А они у меня хорошие.
   Обязательно приезжай. Буду ждать. Твоя Оля.»
   «Твоя Оля»! Так и было написано: «твоя», то есть моя – моя Оля! И я поверил…
 
   Она встречала меня компанией, что явилось для меня неожиданностью. Какие-то вертлявые длинноволосые парни и многозначительно улыбающиеся девчонки («Мы все вас так ждали…»). Всю дорогу я готовил слова, предназначенные только ей, и теперь потерянно молчал. Ее поцелуй при всех смутил меня еще больше. Происходящее не вязалось с дорогим мне образом неземного таинственного существа. Да и в поцелуе я, даже не будучи искушенным, уловил явную нарочитость и оглядку на зрителей.
   Потом сидели в комнатенке студенческого общежития и пили сухое вино. Я не мог взять в толк, зачем здесь все эти люди, разделяющие нас двоих, зачем эти ненужные заумные разговоры. И я терпеливо ждал, когда мы останемся одни и я смогу наконец заглянуть в ледяную бездну ее глаз, чтобы найти там объяснение происходящему, найти тепло и нежность, и право в эту бездну кануть.
   Олечка крутилась вокруг меня – то возьмет в руки мою ладонь, то пригладит волосы, – а меня не оставляло чувство, будто я участвую к каком-то дурном спектакле, где все актеры плохо выучили свои роли. А хуже всех – я, насупленный, молчаливый, совсем не похожий на счастливчика. Вскоре я заметил еще одну странность: прижимаясь головой к моему плечу, радостно улыбаясь, Оля время от времени украдкой поглядывала куда-то в угол, где развалился на стуле долговязый парень с длинными черными патлами. Тот, в свою очередь, бросал на меня колючие враждебные взгляды. Потом он вышел, хмыкнув, и больше не показывался. И Оля сразу как-то потухла и потеряла ко мне интерес. И до меня наконец-то дошло: я выписан сюда лишь в качестве катализатора (для подогрева чувств ее дружка) или орудия мести (ему же). Письмо, очевидно, продиктовали «хорошие девчонки», которым она все «изливала».
   Провожала меня Оля одна. Мы старались не глядеть друг другу в глаза. Единственно, чего мне хотелось, так это убить себя – за то, что я видел ее павшей с небес, развенчавшей саму себя, лишившейся божественного ореола. За то, что с глаз моих спала радужная пелена.
   Впрочем, пелена эта спала лишь частично, и первоначальный драгоценный образ оказался неуничтожим.

4

   И вот мы встретились в том же городке нашей юности, в гостях у общего знакомого, через тринадцать лет.
   – Почему мы не сталкивались здесь прежде? – недоумевал я (слегка переигрывая). – Ведь я приезжал сюда к родителям почти каждый год.
   – А я редко, – блеснула она на меня голубизной из-под все таких же пышных ресниц.
   – Жаль.
   – Почему?
   – Мы могли бы расквитаться.
   Я и вправду считал, что после той моей поездки к ней за ней остался должок. Хотя еще больший долг висел на мне самом – долг перед моей бедной заморенной любовью. Нет, в конечном счете, я не жалел о тех своих тайных страданиях (ведь было это по-своему прекрасно – первая любовь и прочее…). И все же, как мне казалось, осталась некая досадная незавершенность. Не была поставлена точка в нашей истории. И теперь во мне вдруг проснулось желание эту точку поставить.
   Тогда была любовь, обожание, преклонение, но не было телесной близости. Теперь любви нет (осталась лишь грустная память о ней), но будет – я хочу, чтобы случилась – эта самая близость. И тогда уж вполне можно будет поставить в этой истории точку и успокоиться.
   Я стряхнул с себя воспоминания и тот далекий, бесценный для меня образ девочки-ангела, полузабытые фантазии и давно похороненные чувства. Передо мной сидела реальная земная женщина и, возможно, ждала от меня реальных действий.
   – Я все это время помнил о тебе, – прочувствованно шепнул я ей на ухо. И положил ладонь на ее выглядывающую из-под юбки тугую коленку, обтянутую темным капроном. Подумать только: я коснулся ее ноги – впервые за все то время, сколько знал ее – …и не умер от волнения.
   – Сергей, – серьезный взгляд в упор. – Я замужняя женщина.
   – А я женатый мужчина, – ее же тоном парировал я и так же в упор посмотрел на нее. И прибавил задумчиво: – Знаешь, а ты стала еще красивее.
   Это была сущая правда. Она стала красивее, женственнее, мягче, в глазах появилась лукавинка многое познавшей женщины, притягательная сексуальность. Правда, исчезла невинная грация – та именно грация, которая не ведает о себе. Нынешняя Оля прекрасно сознавала свои достоинства. Кроме того, исчез тот божественный свет, которым, скорее всего, наделяла ее моя неумеренная любовь. Но тем проще мне было сейчас с ней заигрывать.
   Вокруг находились люди – наши общие знакомые, бывшие одноклассники, но мне казалось: мы с ней одни, одни живые среди бесплотных теней. Только я и она, моя первая (а может быть, и единственная настоящая) любовь. Вернее сказать, ее символ, ее отголосок, эхо.
 
   И, наконец, уже на улице, провожая, я сделал ей признание. Разумеется, она знала еще тогда, в школе, что нравится мне (у женщин хорошо развито это чутье), замечала, что я заглядываюсь на нее. Но она не знала о силе моего чувства. И вот, спустя тринадцать лет, я признаюсь ей в любви – страстной, нежной, мучительной и восторженной – любви, оставшейся в прошлом. То есть, в любви умершей. Но я был столь искренен, так вдохновлен воспоминаниями, что невольно возникла иллюзия: это говорю не я нынешний, потертый жизнью, познавший многих женщин, слегка поостывший и немного циничный, в меру разочарованный во всяких там высоких материях, а тот я – юный, пылкий, наивный, истекающий любовью. И она ощутила мою былую страсть, и, глядя на меня всей глубью своих бесподобных глаз, нежно, благодарно и немного печально поцеловала меня в губы.
   – Какая несправедливость! – драматично простонал я. – Ты говоришь: я замужем. Дерзну предположить, что ты отдала себя мужчине, который не питает к тебе и десятой доли тех чувств, какие кипели во мне. Я же, так беззаветно любивший тебя, не получил даже возможности провести с тобой хотя бы одну единственную ночь из тех сотен ночей, что ты подарила ему.
   Тут она посмотрела на меня как-то странно, словно испытывая какие-то душевные колебания. Но я понял ее колебания по-своему и с еще большим жаром продолжил свою серенаду.
   И тут она прервала меня.
   – Я тебя обманула, – невесело произнесла она. – С мужем я развелась несколько лет назад. У меня нет этих сотен ночей…
   Я обнял ее – уже без всякого напускного драматизма.

5

   Менее чем через полчаса мы были у нее дома. Я осторожно осведомился о матери, но Оля успокоила: мать почти все лето обитает на даче.
   Спиртного у нее не нашлось; в ее комнате, за маленьким столиком мы выпили чаю (плюс масло, печенье, яблоки). Впрочем, не столько пили, сколько разглядывали друг друга – уже не так пытливо и недоверчиво, уже с зарождающейся симпатией к нам теперешним. Давая событиям очередной толчок, я погладил ладонью ее легкие золотистые (несомненно, подкрашенные) волосы.
   – Можно потрогать? – и, реализуя давнюю мечту, я потрогал ее необыкновенные ресницы. – Надо же, настоящие! – изумился шутливо, заставив ее улыбнуться.
   Потом я опустился перед ней на корточки (она сидела на тахте) и ласково принялся гладить ее ноги.
   Неожиданно она стала сползать на пол, прямо в мои объятия.
   Еще более неожиданным для меня оказалось то, с каким жаром она приникла ко мне («Бедная девочка», – подумал я). Меня также подмывало броситься в стихию страсти, но я удержал себя. Бурное, яростное совокупление я бы охотно предпринял с любой другой женщиной, но только не с Олечкой. Этого момента я, можно сказать, дожидался полжизни, и потому не собирался расставаться с ним второпях.
   – Погоди, милая, – остановил я ее. – Не будем спешить. Устроим пир, вернее, дегустацию. Я знаю одну игру… забавную. Надеюсь, тебе понравится… В общем, одному завязываем глаза, он пассивный, второй исполняет соло. У первого все внимание – на себе, на своих ощущениях, а второй ему эти ощущения доставляет.
   А про себя добавил с некоторым даже злорадством: «Она еще не знает, что ее ждет». Пусть увидит, что она потеряла. Хотя… в те времена я ничего такого не умел и даже вообразить не мог, и наше соитие, если бы и состоялось, было бы соитием двух бессознательных зверушек.
   Признаться, я опасался, вдруг она заупрямится и срочно готовил в уме на этот случай порцию всевозможных доводов.
   Она посмотрела на меня долгим внимательным взглядом, черные кометы бровей опасно сблизились, и я уж открыл было рот («ты увидишь, это нечто совсем иное, ты должна это попробовать… жизнь так коротка…»), но она прижала мои губы мизинцем и как-то двусмысленно усмехнулась:
   – Хорошо, соло исполняю я.
   – Олечка, лучше я первый. Я же должен тебя научить.
   Подумав:
   – Ладно.
   Порывшись в шкафу, она извлекла оттуда черную трикотажную ленту, сшитую кольцом, как будто специально для нашей цели. Я аккуратно натянул повязку ей на глаза и помог удобно лечь на широкой тахте.
   Вот она, не чаянная минута моего торжества! Может быть, лучшая в жизни. Все внутри меня ликовало и чресла пели, но руки слегка подрагивали от волнения.
   Осторожно я взял краешек ее юбки и отвел вверх, так чтобы чуть-чуть показались белые трусики – тот заветный мысок, средоточие мужских влечений. И оцепенел, борясь с собой, сдерживая животную нетерпеливость. И все же не удержался: наклонился и приложился к нему щекой. Олечка вздохнула, и этот ее вздох показался мне вздохом облегчения, вздохом покорности и согласия. И я приступил к делу.
   Медленно распустил молнию и снял юбку, затем блузку, просунув руки ей под лопатки (она чуть подалась вверх), расстегнул лифчик, выпустив на волю два округлых зрелых плода. На ней остались пока только трусики. Затем я перевернул ее на живот, высвободил волосы из плена заколки и лучами распустил их по подушке. И снова я замер над ней, как художник перед картиной другого (несравнимо более великого) мастера. Мне почудилось на миг, что то давнее, забытое чувство слившихся воедино восторга и ужаса вновь шевельнулось во мне.
   В те давние времена я полжизни отдал бы не раздумывая ради того только, чтобы узреть хоть краешек ее трусиков. Тогда они, наверное, были с тугой резинкой, широкие, полностью охватывающие ее округлую попочку. Теперь же моему взору предстало изящное современное творение, узенькое, полупросвечивающее, с невидимой резинкой.
   И, наконец, ее тело. Я получил его. Я получил его спустя тринадцать лет.
   Признаться, я немало повидал за эти годы обнаженных женских тел, и Олино показалось не хуже и не лучше других. Оно не было телом того давнего маленького божества – сверхаппетитным, сказочным. Оно обрело завершенную плавность линий, талия как будто переместилась выше, ягодицы уже не топорщились двумя твердыми яблоками, а имели очертания более изысканного плода (какого-нибудь манго), а крутой уступ между ними и спиной превратился в плавную седловину. И тем не менее… Думаю, если бы меня, ничего не ведающего, подвели к этой лежащей ничком женщине с прикрытым волосами лицом, я бы нутром угадал в ней Олечку. По каким признакам – не берусь сказать, но несомненно угадал бы. Возможно, по запаху тоже – этому едва уловимому аромату, невольно вызывающего у меня что-то сладко-пронзительное, точно запах однажды мелькнувшего и упорхнувшего счастья. Вероятно, я запомнил этот запах после нашего с ней танца или после той нелепой встречи в студенческом общежитии, но сейчас мне кажется, будто я знал его всегда, подсознательно улавливал, угадывал на расстоянии. Может, то был и не запах, а ее энергетическое поле, ее невидимые лучи. Помню, я даже устраивал эксперимент: входил в класс с закрытыми глазами и спрашивал себя, здесь ли Олечка, в классе ли. И ни разу не ошибся.
   – Ты где? – прервала она мои воспоминания. – Я так могу и уснуть.
   – Только не храпи, – предупредил я и взял в руки ее стопы, трогательно сморщенные в излучине, погладил их, подержал в ладонях, продолжая упиваться этой сохранившейся в ней лакомостью. Провел подушечками пальцев по желобку ее спины – от шеи вниз, как если бы лыжник по накатанной дорожке съехал с холма в широкую седловину, и снова вкатился на следующий двуглавый холм, нырнул в распадок и зарылся там в глубоком снегу (это мои пальцы проникли под тонкую материю). Ее ягодицы слегка напряглись.
   – Расслабься, – шепнул я и поехал дальше, по все более возрастающей крутизне, сгребая легкий белый покров и слушая Олино взволнованное дыхание.
   Она оказалась чувствительным, мастерски настроенным инструментом. Кто же тот умелый настройщик? Неужто ее бывший супруг? Нет, в ней всегда таилась эта чувствительность. И я всегда это знал.
   От моих прикосновений ее кожа сделалась шагреневой, как от мороза. А когда я провел языком по гладким вершинам ее оголенных ягодиц, они дернулись и подпрыгнули мне навстречу.
   – Я не при чем, – словно извиняясь, проговорила она из-под покрова волос. – Не знаю, почему они так реагируют.
   – Наверное, они давно этого ждали, – предположил я и тут же дьявольским тоном: – Так что это было, угадывай!
   – Твой язык, – без труда определила она, а я определил, что она улыбается.
   – А теперь?
   – Твоя щека.
   – Молодец. Способная ученица.
   Я вновь перевернул ее на спину (распростертая женщина с черной полосой на глазах – словно на заклании). Мне было крайне любопытно, какого окраса ее маленькое руно – русого, как природный цвет волос на голове, или черного, как брови и ресницы. Черного! Ну конечно же, черного, этого следовало ожидать. Окончательно освободив ее тело от последнего лоскутка ткани, я коснулся легких завитков щекой. О, восторг! Затем я сам разделся и встал над ней на четвереньках, словно вампир над жертвой. Легонечко, самым кончиком языка коснулся ее соска, еще и еще раз. И второго. Оба они вытянулись, как солдатики, а пупырышки вокруг сделались рельефнее. Слегка опустившись, я потерся мошонкой вокруг ее пупка: