Тут она грохнулась в обморок, потом ожила, снова грохнулась и когда вновь ожила, то принялась тяжело вздыхать и заговорила слабым голосом, да так жалостно, уж так жалостно, что если б мы не знали проделок этой шлюхи, то невольно растаяли бы и прониклись состраданием. Но все эти слезы, вздохи и проникнутые скорбью слова я выслушал с каменным лицом. Я алкал и жаждал получить от нее сверкающие кроны, и она, ломая руки в притворном раскаянии, решилась мне их предложить, - я же соблаговолил их принять в уплату за молчание.
   И вот, на мое счастье (будь оно проклято, такое злосчастное счастье!), эта потаскуха, эта подстилка, эта куртизанка, с которой кто только не спал, подкупая меня, чтобы я не выдал ее, отвалила мне кучу поддельных золотых, из числа тех, кои незадолго перед тем ей вручил фальшивомонетчик с просьбой их сплавить. И я, глупый молокосос, не лодозревая обмана, принял за чистую монету все и даже на решку не взглянул, отчего (ловко прикрытое коварство!) мы с моим господином едва не отправились за решетку. Странствующий рыцарь, имевший немало дела со знатными и благородными дамами, нередко рассыпает денежки в таких местах, где дьявол щедро рассыпает свои соблазны. На улице Святого Марка у Ювелира жила утонченная куртизанка по имени Флавия Эмилия, которую мне захотелось подвергнуть великому испытанию, убедиться, сведуща ли она в алхимии. Увы мне! Она оказалась фальшивой монетой, ибо не только ускользнула от меня, но из-за нее я чуть было не скользнул в петлю. Я послал ей золотой со стыдливой просьбой уделить мне часок. Ах, бесстыдная блудница! Оказалось, что она и моя хозяйка - сообщницы, и, получив от меня фальшивый золотой, они стали придумывать, каким бы способом спровадить меня к праотцам.
   С досады, что меня так провели, я напился вдрызг, даже голова затрещала. Да что там, выложу, пожалуй, всю правду! Меня отправили в тюрьму как главного виновника, а моего господина - как соучастника. Точнее сказать, мы не сразу попали в тюрьму, а сперва к начальнику монетного двора; в некотором роде он был нашим судьей, воплощением сурового, неподкупного правосудия, и, казалось, сочувствовал нам, считая нас жертвами обмана, и, без всякого сомнения, вскоре отпустил бы нас на свободу, когда бы несколько наших соотечественников, услыхав, что ангельский граф арестован как фальшивомонетчик, не явились на нас полюбоваться. Злосчастная недобрая звезда привела их сюда, ибо с первого же взгляда они распознали в моем доверенном слуге не кого иного, как графа Суррея, а во мне (меня они даже не удостоили назвать по имени!) его презренного дворецкого. С тех пор-то и начались наши бедствия! Начальник монетного двора, сперва так нас ободривший и успокоивший, теперь ополчился против нас; он вообразил, что мы чеканим злокозненные замыслы против их государства. Зову в свидетели небеса, что мы были далеки от этого! (Правда, небеса не всегда выручают нас своим свидетельством, как бы к ним ни взывали.)
   Нас заключили под стражу: за возведенное на нас преступление нам надлежало понести расплату. О, достойные язычника коварные проделки и прирожденная ловкость рук нашего хваленого милейшего сводника Пьетро де Кампо Фрего! Хотя он ежедневно вкушал из одного блюда с нами, как будто весьма действовал в нашу пользу, и с самого начала был нашим толмачом в сношениях с должностными лицами, он оказался сущим предателем, под стать этим братцам Трулиям, и весьма искусно подстроил нам пакости. Желая нам отомстить, все наши показания он переводил нам во вред; хотя мы упорно стояли на своем, утверждая, что нас арестовали по ошибке и все дело в коварных кознях развратницы Табиты, нашей бывшей хозяйки, он так ловко подтасовывал факты и извращал сказанное нами, что получалось, будто мы сознались в преступлении и вопили "Miserere!" {Помилуй! (лат.).}, даже не взглянув в псалтырь.
   О, мерзость, мерзость! Плоть и дьявол орудуют совместно через своих слуг. Я положительно утверждаю, что сводники все до единого ударились в язычество. Сводник перещеголял самого дьявола, поскольку дьявол может добросовестно выполнять свои обязанности. У сводника должна быть ослиная спина, слоновый хобот, лисья хитрость и волчьи зубы. Он должен вилять хвостом, как спаниель, пресмыкаться, как змея, ухмыляться, как продувной плут. Ежели он с одного боку пуританин и умеет сыпать текстами, то он вдвойне преуспевает. Уверяю вас, это ремесло быстро выводит в люди, и никому не добиться высокого чина при иноземном дворе и не вкрасться в доверие к какому-нибудь блистательному лорду, ежели он не владеет этим искусством. О, это тончайшее из искусств, и сводник в тысячу раз превосходит шпиона! На это способен только степенный, серьезный и воспитанный человек. Он должен обладать отменной обходительностью, - он не какой-нибудь ничтожный старикашка и за столом требует себе самого почетного места.
   Спаси господи нашего сводника (да и кто мог его спасти, кроме господа?), он был сведущ во всех семи нечестивых пагубных искусствах и во всех грехах такого же совершенства, как сам сатана. Почище сатаны он обвел нас вокруг пальца. Смею вас уверить, он первый дал нам постичь итальянский дух. Покамест мы сидели взаперти и набирались здоровья в сем замке, уготованном для размышлений, туда поместили роскошную женщину из порядочной семьи, которая и составила нам компанию. Супруга ее звали Кастальдо, а она именовалась Диамантой. Причиной ее ареста была ни на чем не основанная ревность выжившего из ума супруга, усомнившегося в ее целомудрии. Он почитал сущим извергом некоего Исаака Лекаря, уроженца Бергамо, который, состоя при дворе, весьма часто посещал его дом, не из любви к нему или к его супруге, но единственно из желания занять у него денег под залог воска и пергамента; однако, убедившись, что Кастальдо слишком скуп, чтобы пойти ему навстречу, обманутый в своих ожиданиях, он решил отомстить и шепнул на ухо своим приятелям, что он посещал дом Кастальдо с единственной целью наставить ему рога, и глухо намекал, что ему якобы удалось достигнуть своей цели. Кольца, кои он позаимствовал у одной особы легкого поведения и носил сам, он якобы получил из рук Диаманты; в общем, он так повернул дело, что под конец Кастальдо возопил:
   - Прочь! Шлюха, потаскуха, уличная девка! В тюрьму ее!
   Когда судьба послала нам столь сладостную подругу по заключению, мы обрадовались, как если бы нас выпустили на свободу. Это была красивая круглолицая женщина с черными бровями, высоким челом, маленьким ротиком и тонким носом, вся пухленькая и кругленькая, как булочка; кожа у нее была гладкая, нежнее лебяжьего пуха, у меня становится отрадно на душе, как вспомню ее. Она не ходила, а порхала, словно птичка, и величавой осанкой напоминала страуса. Потупив быстрые, затаившие страсть глаза или же сердито отвернувшись в сторону, она всем существом своим выказывала недовольство и презрение; точь-в-точь как государь, который задыхается от гнева и мечет гром и молнии, узнав об измене могучего вельможи, только что бежавшего из его пределов. Ее лицо, выражавшее гнев и обиду и все же ясное, без единой морщинки, доказало бы чистоту ее совести самому строгому судье на свете. Лишь одно можно было бы вменить ей в вину, она была просто прискорбно целомудренна и оберегала свою красоту столь же ревностно, как ее супруг свои сундуки.
   Многие только потому честны, что не умеют быть бесчестными: она думала, что украденный хлеб не сладок, ибо не ведала сладости на ложе старика. Совершенно невозможно, чтобы женщина выдающегося ума ни во что не ставила свою красоту. В наш век и в нашей стране еще можно допустить такое чудесное исключение, но история былых времен доказывает, что люди, обладающие подвижным умом, обнаруживают решительно во всем подвижность. Когда куют железо, многократно по нему бьют; женщину с железным нравом можно покорить лишь после долгой любовной осады; золотой лист легко гнется; чем утонченней ум, тем легче на него воздействовать. "Ingenium nobis molle Thalia dedit" {Мягкий нрав Талия нам даровала (лат.).}, - говорит Сафо Фаону. Я утверждаю, что если ваша возлюбленная не отличается ни добротой, ни кротостью, значит, у нее нет ни капли ума, и вы избрали предметом любви существо грубое, скучное и холодное, сущую куклу. Эта прекрасная женщина обладала любящим сердцем и пылким характером и могла бы блистать умом, не живи она постоянно под крылышком матери и мужа, по сей причине ум ее не развился и не сформировался должным образом. Беспочвенные подозрения могут толкнуть на измену простодушную женщину. Ставлю на кон честь пажа, - за нее полагается два очка, - что до встречи с нами в тюрьме она была безупречно чиста.
   Так вот, представь себе, какому искушению она подверглась, когда огонь приблизился в воску, но не осуждайте строго моего господина.
   Увы, он был чересчур добродетелен, чтобы ее развратить; и религия и совесть внушали ему, что он совершит преступления, ежели нарушит заповедь господню. Он позволял, себе по отношению к ней лишь такую вольность: порой в меланхолическом состоянии духа он воображал, что она и есть его Джеральдина, и весьма утонченно ухаживал за ней. Да, он готов был поклясться, что это его Джеральдина; он брал ее белую ручку и отирал ею свои слезы, как будто одно ее прикосновение могло утолить его тоску. Иной раз он преклонял колени и целовал грязный тюремный пол, который она благоволила освятить своими стопами. Человек, пожелавший в совершенстве научиться писать любовные стихи, стал бы превосходным лирическим поэтом, если бы в своих элегиях хоть отчасти достиг его пылкости. Одно любовное послание догоняло другое, он превозносил ее выше месяца и звезд в самых сладостных, чарующих стихах, и я убежден, что он был влюблен скорее в образ, созданный его пылкой фантазией, нежели в ее лицо; и в самом деле, многие страстно влюбляются лишь затем, чтобы покрасоваться перед самим собой.
   Он превозносил ее, упрашивал, он жаждал ее и молил сжалиться над ним, ибо он якобы погибал из-за нее. Никому не было бы под силу вырвать его из состояния этого нарочитого, добровольного экстаза. Тому, кто погряз в своем чувстве, повсюду мерещится предмет его любви. От прозы он переходил к поэзии и атаковал ее такого рода стихами:
   Какая смерть меня, страдальца, ждет?
   Пусть дух исторгнут мой твои лобзанья!
   Средь персей мраморных пускай замрет
   Мой вздох последний - под твои стенанья!
   Из кубка уст твоих отраву пью.
   Хочу, чтоб ты язык с моим сплетала.
   Обняв, из тела вырви жизнь мою!
   Когда поешь, язвит мне сердце жало.
   Мне выжги очи пламенем очей
   И удуши власами, не жалея!
   Стать боровом мне повели скорей,
   Чтоб жить во взоре мне твоем, Цирцея!
   Лишь тот испытывает радость рая,
   Кто помышляет о тебе, вздыхая.
   Если мой господин говорил правду, то, будь я девицей, как это ни печально, я наверняка отправил бы к праотцам немало мужчин. Что стоит, ну, что стоит, в самом деле, хорошенькой свеженькой девушке подарить несколько ласковых слов голодному возлюбленному? Мой господин расставлял силки и приманивал птичку, играя на дудочке, а я ее поймал. Невинное чистосердечное признание настроит женщину на возвышенный лад, а она ускользнет от нас. Богу угодно было, чтобы он разыграл роль Пьетро Десперато, меж тем как я приступил к ней без всяких церемоний и заключил выгодную сделку. Пусть вкушают вечное блаженство простаки, кои полагают, будто можно покорить женщину, задавая ей загадки.
   Вы, разумеется, догадываетесь, что у меня родился хитроумный замысел, каковой я и решил привести в исполнение. Супруг Диаманты жестоко ее оскорбил, и ей надобно было отомстить за себя. Лишь в редких случаях человек, несправедливо наказанный, безропотно покоряется своей участи; обычно он жаждет любой ценой расквитаться с обидчиком. Этой злосчастной Цецилии, безвинно заключенной в тюрьму, оставалось лишь одним способом покарать за ревность своего мужа, этого безмозглого старикашку, - а именно: украсить его голову тяжелым грузом позора. Она решила избавить его от нелепого заблуждения, в коем он погряз, дав ему основания к справедливым обвинениям. Вам нетрудно будет, любезный читатель, догадаться, как я обошелся с ней, принимая во внимание, что я находился в темнице, а она была моим простодушным тюремщиком.
   Месяца через два мистер Джон Рассел, камергер короля Генриха Восьмого, в ту пору посланник Англии в Венеции, предпринял известные меры, дабы дело было решено в нашу пользу. Тогда же сеньор Пьетро Аретино докладывал королю о самых разнообразных предметах, главным образом потому, что незадолго перед тем английский король назначил ему пожизненную пенсию в размере четырехсот крон в год, каковую и отвез ему упомянутый Джон Рассел. Аретино приложил все усилия, пустил в ход все свое влияние, дабы освободить нас из темницы. Мы домогались лишь одного: чтобы он настоял на тщательном расследовании дела и обыске у куртизанки. Он действовал с таким необычайным усердием и ревностью, что спустя несколько дней миссис Табита и ее сводник завопили: "Peccavi, confiteor!" {Грешен, каюсь! (лат.).} - мы были тотчас же освобождены, а их казнили, дабы другим не было повадно. Выпустив нас на волю, представители власти обошлись с нами весьма почтительно, и мы были вознаграждены за все перенесенные нами обиды и страдания.
   Прежде чем продолжать свое повествование, дозвольте мне сказать несколько слов об этом Аретино. То был один из самых больших умников, созданных богом. Ежели из такого обыденного вещества, как чернила, можно извлекать духи, то он орудовал не чем иным, как духом чернил, и его стиль отличался одухотворенностью истинного художества, меж тем как остальные писатели его эпохи были только вульгарными борзописцами. И в самом деле, они писали всего лишь на злобу дня. Его перо было отточено, как кинжал; каждая исписанная им страница воспламеняла его читателей, подобно зажигательному стеклу. Обрушиваясь на врагов, он заряжал свое перо, и оно становилось смертоноснее мушкета. Ежечасно он посылал легион бесов на тех, кто носил образ свиньи. Если к Марциалу, по его словам, слетались десятки муз, стоило ему пригубить вино из кубка, - то к Аретино слеталось их десять дюжин, когда он принимал решение расправиться с врагами; можно было опьянеть от восторга, прочитав всего лишь строчку его писаний. Подобно молнии, взор его проникал в самые недра злодеяний.
   Должен сказать, что он набрался учености, главным образом, слушая лекции во Флоренции. Но превыше всякой учености он обладал даром схватывать сущность любого предмета, о котором заходила речь. Он не выказывал робости и никогда не раболепствовал и не льстил правителям стран, в коих он обитал. Речь его всегда отличалась обдуманностью; он уверенно и откровенно высказывал все свои мысли. Он не щадил государей, грешивших лицемерием. И так ценил свободу слова, что ради нее готов был пожертвовать жизнью. Меж тем как иные безмозглые недоброжелатели обвиняют его в том, что он написал трактат "De tribus impostoribus mundi" {"О трех всемирных обманщиках" (лат.).}, произведение, вдохновленное целым сонмом дьяволов, - лично я глубоко убежден, что оно не принадлежит его перу, и мое мнение разделяют многие высокоавторитетные итальянцы. Можно привести следующие доводы в пользу этого мнения: трактат был опубликован через сорок лет после его кончины, вдобавок Аретино за всю свою жизнь не написал ни одного произведения на латинском языке. Уверяю вас, я слышал, что один из последователей и учеников Макиавелли был автором сей книги и, спасая свою честь, пустил ее в свет под именем Аретино через много лет после того, как тот навеки сомкнул свои красноречивые уста. Чересчур много желчи растворил в своих чернилах исполненный полынной горечи, проникнутый духом гибеллинов рифмоплет, который начертал тошнотворную эпитафию на надгробье сего превосходного поэта. От этого писаки отступился ангел-хранитель, и он даже не скрывал своей зависти. Четыре университета почтили Аретино следующими лестными наименованиями: "Il flagelle dei principi, il veritorio, il divino e l' unico Aretino" {Бич государей, правдивый, божественный и единственный Аретино (итал.).}.
   Он внушал такой страх французскому королю Франциску Первому, что тот, дабы обуздать язык, прислал ему огромную золотую цепь, составленную из звеньев в форме языков. Аретино замечательными доводами доказал человеческую природу Христа. Далее, подобно тому как Моисей создал Книгу Бытия, он создал свое Бытие, где изложил все содержание Библии. Он составил замечательный сборник, озаглавленный "I sette psalmi penetenziarii" {"Семь покаянных псалмов" (искаж. итал.).}. Все почитатели Фомы Аквината не без основания любят Аретино, ибо он дал превосходное жизнеописание святого Фомы. Его перу принадлежит хорошая книга "La vita delia vergine Maria" {"Жизнь девы Марии" (итал.).}, правда несколько окрашенная суеверием, а также целый ряд других, упоминать о которых я не стану, дабы не утомлять читателей. Если его обвиняют в непристойностях, то он может ответить вместе с Овидием: "Vita veracunda est' musa iocosa mea est" - "Я в жизни скромен, хоть игрив мой стих".
   Коль скоро вы сведущи в истории, то назовите мне хоть одного крупного поэта, который в жизни своей хоть немного не ударился бы в игривость. С вашего разрешения, этим грешил даже сам Беза. Доколе существует мир, ты будешь жить, Аретино! Цицерон, Вергилий, Овидий, Сенека не были таким украшением Италии, как ты. Я стал почитать Италию даже выше Англии с тех пор, как услышал про тебя. Мир духу твоему, хотя мне думается, что столь всеобъемлющий дух и в ином мире не почил от трудов, но создает гимны в честь архангелов. Пуритане, извергните из себя и отбросьте прочь отраву своих скудоумных измышлений! Жаба раздувается от зловредного яда, а вы раздуваетесь от зловредных брожений, в ненависти вашей ни на одну драхму подлинного религиозного вдохновения.
   Но моя основная тема подталкивает меня в бок. После моего освобождения обнаружилось, что Диаманта, красавица жена Кастальдо, ожидает ребенка; в это время в Венеции разразился ужасный голод, и то ли Кастальдо погубила его скупость, то ли его до смерти заела ревность, но - свидетельница тому святая Анна! - он весьма благочестиво испустил дух. Вслед за тем я обратился весьма учтиво к достопочтенному Аретино, прося его оказать мне одолжение и ссылаясь на уже оказанные им благодеяния. Без всякого шума и промедления он, не смотря на противодействие родни супруга Диаманты, добился для нее "Nunc dimittis" {Ныне отпущаеши (лат.).}, и она смогла беспрепятственно соединиться со мной.
   Очутившись на свободе и вступив во владение всем имуществом своего мужа, она наделила меня монаршей властью. Ей предстояло вскоре разрешиться от бремени, и, не желая оставаться в Венеции из боязни опозорить себя, она решила отправиться со мной в путешествие, предоставив мне везти ее, куда я захочу. Мне хотелось во что бы то ни стало объездить всю Италию. Итак, мы отправились вдвоем, а средств было достаточно, чтобы облегчить ее участь.
   По настоянию Диаманты, щедро рассыпавшей деньги, я уехал, не простившись с моим господином: в свое время он возвел меня в сан графа, и теперь я не хотел отступаться от своего графства. Во всех городах, через какие мы проезжали, я выдавал себя за молодого графа Суррея. Я окружил себя такой пышностью, так роскошно одевался, держал столько слуг и пускался в такие расходы, что ни в чем не уступал своему господину: у меня был столь же величественный вид и я выражался столь же высокопарно.
   Поскольку главной целью моего господина было посетить Флоренцию - то, лишившись меня, он без промедления отправился туда. По дороге он услыхал о появлении еще одного графа Суррея; дивясь, откуда у меня взялись такие деньги, он поторопился разыскать меня, дабы отделить тень от тела. Настиг он меня во Флоренции; я восседал в царственном облачении со своей куртизанкой за ужином, подобно Антонию, осушавшему с Клеопатрой кубки вина, в коем был растворен жемчуг. Граф вошел незаметно, без приглашения, пожелал нам доброго здоровья и спросил, угодно ли нам принять гостя. Мне было бы более по душе, когда б он спросил, не хочу ли я повеселиться. Я знал, что он намеревается лишить меня титула, и у меня душа ушла в пятки.
   Мой дух, паривший столь высоко, вдруг поник долу; и, подобно тому как юные сабинянки, захваченные врасплох воинами Ромула, заливаясь краской, молили самого благородного из них о помощи, очутившись в не меньшей (а может, и большей) опасности, чем мы, моя кровь в испуге прихлынула к сердцу, вместилищу благородной графской крови, остро нуждавшейся в защите и поддержке.
   Мы с Диамантой тряслись, будто в приступе лихорадки, и право же, мне думается, что он, видя, в каком мы смертельном ужасе, сжалился и решил утешить и успокоить нас, а его собаки забрались под стол и обнюхивали наши дрожащие ноги.
   Вместо того чтобы разносить меня, устрашать гневным взором и обнажить шпагу, угрожая покарать за мою неслыханную дерзость, он от души расхохотался; его забавляло, что он так ловко застиг нас на месте преступления и что его неожиданное появление повергло нас в такой смертельный ужас.
   - О мой благородный лорд, - проговорил он сквозь затихающий смех, - как счастлив я, что могу столь неожиданно вас навестить! Уверен, вы будете радостно меня приветствовать, хотя бы потому, что мы носим одинаковое имя. Не диво ли, что два английских графа из одного рода одновременно очутились в Италии?
   Слыша его приветливую речь, я стал приходить в себя и, набравшись храбрости, ответил:
   - Добро пожаловать, сэр! Я ничем не опорочил имя, которое позаимствовал у вас. Я рассудил, что крупные деньги, предоставленные в мое распоряжение моей ненаглядной возлюбленной Диамантой, только послужат к славе моей родины, если я стану от вашего имени широко тратить их. Ведь тем самым вы более всех англичан прославитесь своей щедростью, я решил приписать вам все мои достойные деяния, осеняя их вашим величием. Не сочтите это наглостью, я хотел лишь приумножить вашу славу. Если бы я, взяв на себя столь высокую задачу, не сумел поддержать ваш царственный престиж и опозорил вас бесчестием, грязными поступками, то вы имели бы все основания почитать себя оскорбленным, и мне нечего было бы сказать в свое оправдание.
   Вполне могут подумать, что вы преднамеренно послали перед собой одного из своих приближенных, дабы он поднял на должную высоту достоинство графа и с честью его поддержал. Лично я знавал немало графов, кои и сами одевались весьма скромно, но находили удовольствие в том, чтобы перед ними стоял с непокрытой головой человек из их свиты в расшитой золотом одежде, осыпанный бриллиантами; при этом они полагали, что люди наверняка сочтут величайшим из великих того, кто повелевает столь роскошно одетым вельможей. Славу знатного лица ярче всего отражает роскошная одежда его свиты. Не заключается ли слава солнца в том, что месяц и многие миллионы звезд заимствуют у него блеск? Если вы можете поставить мне в упрек какой-либо неприглядный, безнравственный поступок, наносящий ущерб вашему имени, то осыпайте меня оскорблениями, я не стану молить о прощении и пощаде.
   Non veniunt in idem pudor et amor {Не уживаются стыд и любовь.}, графу не хотелось порочить столь дорогого ему человека. Убедившись воочию, что я отнюдь не подсек крыльев его величия, но придал им размах, щедро рассыпая деньги, - он оказал мне почет, как если б я был посланником. Он пожал мне руку и поклялся, что сердится на меня лишь за одно, - впрочем, гнев его уже наполовину иссяк, - за то, что я так прославил его дотоле безвестное имя.
   - Одно, мой милый Джек, - сказал он, - я ставлю тебе в упрек (только одно!): хотя я и доволен, что ты сыграл роль моей обезьянки (у какого же высокородного человека нет своей обезьянки и своего шута?), но ты сорвался с привязи да в добавок таскаешь за собой свою возлюбленную.
   Я возразил ему, что ведь и король ничего не может сделать, если у него не будет казны. Моя возлюбленная - это мой казначей, моя покровительница и моя опора.
   - Охотнее откажусь, - молвил я, - от графского титула, чем от столь несравненной благодетельницы. Как бы то ни было, я отказываюсь от титула, поскольку подлинный его носитель обвиняет меня в том, что я присвоил себе его достояние. Так вот, я принимаю свое прежнее звание; я вновь становлюсь беднягой Джеком Уилтоном, вашим слугой, каким был раньше, и пребуду в этом звании до конца своих дней.
   Мы быстро оставили эту тему и заговорили о другом, о чем именно, я уже позабыл, но разговор был самый обыкновенный, разговор как разговор, и о нем даже не стоит вспоминать. Мы поужинали, легли спать и поутру, как всегда, встали; я прислуживал моему господину. Поднявшись с постели, он первым делом отправился осматривать дом, где родилась Джеральдина; при виде этого дома он пришел в такой экстаз, что не будь меня рядом, туг же на улице произнес бы в честь него хвалебную речь. Нас ввели в этот дом и показали все его покои.
   О, как граф вошел в покои, где лучезарный, как солнце, дух Джеральдины окутался облаком плоти и, обладая непорочностью ангелов, приблизился к смертному естеству, из уст его излились целые потоки словословий, он превозносил ее выше звезд и утверждал, что блеском своей красоты она затмила солнце и луну. Он называл Джеральдину душою небес, единственной дщерью и наследницей великого primus motor {Перводвигатель, то есть бог (лат.).}. В пылу красноречия он, как некий алхимик, извлекал из грубого вещества облаков и воздуха некую квинтэссенцию, дабы облечь Джеральдину совершенной красотой. В честь покоя, прославленного ее светоносным зачатием, он написал следующий сонет:
   Обитель красоты непокоренной!
   Средь стен твоих шар солнечный почил
   В день гибели возницы Фаэтона;